ID работы: 4233389

Желание

Гет
R
Завершён
59
автор
Размер:
25 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
59 Нравится 8 Отзывы 14 В сборник Скачать

Двое

Настройки текста
«Мы жили с тобой в одной комнате, но так ни разу не встретились».© На электронном табло показывает семь вечера, на циферблате с треснутым экраном — пять часов, на белом овале с черными стрелками — начало третьей четверти. Удары шестеренок диссонируют друг с другом, и бесформенный звук тикающих часов больше не существует в пространстве времени — тикание обретает материальную форму и скапливается вокруг черными грудами. Игла Это прошивает нижнюю губу, затем верхнюю, и снова нижнюю, верхнюю — боль, стежок за стежком, разливается от правого уголка рта к левому. Канае бредит сном, но боль не дает прийти даже дремоте. Это держит Канае в сознании, и оно кажется таким же жидким, как и время, словно при контузии вытекающим кровью из ушей. Игла прокалывает тонкое веко — глаза закатываются в судороге. — Чего тебе хочется больше всего, Канае? — мир в правом глазу расщепляется о белую нить, и Это принимается за левый. У Канае больше нет никаких желаний: они растерты в пыль между шестерней огромных часов. — Мне так хочется спать…. — бездумно шепчут разбитые губы, нить вырастает из набухших капель крови. — Нельзя, — Это силой раскрывает еще не зашитый левый глаз и смотрит на сужающийся зрачок, — разве ты не хочешь стать сильнее, Канае? Мучительная нить скользит сквозь левое веко, глаза увлажняются, слезы обжигают ссадины на лице. Канае сглатывает неуверенное «хочу», и оно костью встает поперек горла. — Выходит, твои собственные желания привели тебя ко мне? — Это склоняется, чтобы перекусить нить, и ее липкое дыхание касается измученного века. Канае хочется сказать «нет», но теплые руки дотрагиваются до лица, и в памяти возникает высокий силуэт молодого господина. Размытый и неясный, он, все же, не теряет очертаний, по которым его можно узнать, и Канае цепляется за него изо всех сил, раскрывая зашитый рот и ощущая колючую боль в каждом оставленном иглой отверстии. — Шу-сама…— имя срывается с губ вместе с окровавленной слюной. Это громко смеется, хватает Канае за щеки, пытаясь заглянуть в спрятанные за белым зигзагом глаза. — И разве любовь не слепа? — ее пальцы ложатся поверх сомкнутых век, — больше ни о чем не беспокойся, — ее шепот царапает ухо, и Канае отворачивается от него, но тогда шепот настигает с другой стороны, — я дам тебе время подумать над своим желанием, дам тебе возможность исполнить его… Когда Это покидает комнату, Канае остается один на один с чудовищем времени. Сознание, наконец, обволакивает пурпурным сном, что нежно оглаживает рубцы и саднящие раны, босые ступни и рваные края кожи вокруг безобразного кагуне, произрастающего у Канае из спины. «Мое… желание?» Берлин, 2007 год. Каррен жмется в холодное сидение в аэропорту; от рядом сидящей женщины исходит тошнотворный запах перегара, щедро залитый духами, а с другого бока громко плачет ребенок. Кофе остается только на донышке, и Каррен перебивает оглушительный запах человеческой жизнедеятельности, удерживая край бумажного стаканчика в зубах у себя под носом. Все эти люди вокруг с маслянистыми черными волосами и уставшими лицами — японцы. Иногда Каррен разбирает их речь: незатейливые и беззаботные разговоры. Как они смеют быть довольны своей жалкой жизнью? Кто позволил им улыбаться, грызть конфеты, листать журналы и нетерпеливо покачивать ногами в маленьких желтых ботиночках? И почему самолеты все еще взлетают и садятся, почему вращаются турбины и гудит под крыльями воздух, заставляя дребезжать стекла в высоких окнах? Ведь было бы куда справедливее, если бы эти стекла покрылись трещинами и осыпались на пол вместе с отражением холлов и эскалаторов, и следом, изъеденные детскими слезами, треснули бы потолочные балки и перекрытия. А затем бы крыша аэропорта рухнула на головы сидящих здесь и погребла под собой всех этих людей вместе с их ничтожной человеческой жизнью и планами на будущее. Как бы это было справедливо. Каррен наизусть выучила инструкцию, оставленную отцом — номер рейса, адрес семьи Цукияма. Она раз за разом перелистывает оставленные в сумке паспорта матери и братьев, своими цветными страницами они напоминали нетронутые детские дневники. У Каррен был такой — он остался в ящике письменного стола в ее детской. «Как там сейчас, дома?» Время в его стенах остановилось, кровать в ее комнате навсегда останется незаправленной, а дверцы шкафа — распахнутыми. Ей представились места преступлений вроде тех, что показывают в детективах — проход опечатан желто-черной лентой, стены коридора и гостиной запачканы темной кровью, вся мебель опрокинута, под подошвами скрипят осколки. За окнами мигают проблесковые маячки, высвечивая сгорбленную фигуру какого-нибудь из этих людей в белых плащах, что докуривает сигарету и тушит ее в маленькую хрустальную розетку, куда мама обычно клала кусочки гульего сахара… Лицо матери смотрит с ламинированной фотографии, и ее голос звучит в ушах так же отчетливо, как голос репродуктора над расписанием. Каррен размазывает слезы по щекам и глубоко вдыхает, чтобы остановить подкатывающую к горлу истерику — сил плакать, в общем-то, уже не осталось, но крупные капли все катятся по пухлым детским щекам, и теперь Каррен смотрит на фотографию Арунольта: на вычурный галстук-бабочку, на улыбчивые губы. « — Karren, lauf! Und schau nicht zurück! * — Арунольт заслоняет ее своим телом от теней, что маячат на горизонте, и его голос дрожит. Дрожит и земля под ногами, дыбится и ударяет по пяткам, а Каррен несется сквозь высокую траву, не успевая втягивать прохладный воздух обветренными губами, и, наконец, выбегает на дорогу, где фары дальнего света бьют по глазам. Кажется, надо поднять руку, чтобы кто-нибудь остановился…» — Мам, мам! — громко шепчет малыш с раскосыми глазищами напротив, дергая сидящую рядом с ним женщину за рукав, — почему этот мальчик плачет? Каррен не поднимает на них глаз, точно не понимает японского языка. Впервые за все время, что она была в аэропорту, ей становится стыдно за свой внешний вид: за грязные воротник и манжеты, за несвежие волосы, которые она машинально приглаживает рукой, за туфли, которые совсем не блестят. Натаниэль всегда отчитывал Каррен за пыльную обувь. — Наверно, он не хочет улетать из своей страны, — таким же громким шепотом отвечает женщина, отвлекшись от своего журнала, — и уже скучает по всем своим родственникам. Помнишь, как ты скучал по маме с папой, когда уезжал в спортивный лагерь? Ребенок кивает и снова вглядывается в Каррен, что вытирает опухшие глаза тыльной стороной ладони, содрогаясь всем своим невыразительным тельцем. — Может, я скажу ему, что это ненадолго? Что ему не надо плакать, потому что его мама с папой всегда-всегда будут его ждать? — Разве ты умеешь говорить по-немецки, Ат-тян? Вряд ли этот малыш знает японский… — Ну вот, он только еще сильнее расплакался! — А чего все оживились, регистрация началась? Ат-тян, возьми мою сумку, она совсем легкая. Прежде, чем отправиться к стойке регистрации, Каррен заходит в уборную привести себя в порядок. В зеркале отражается мальчик с покрасневшими от слез, но ясными глазами, который, поджав губы, ополаскивает лицо, расчесывает волосы, старательно замывает темные полосы на воротнике и пятна на локтях, а потом склоняется, чтобы протереть туфли. Руки приятно пахнут розовым мылом. В уборной никого нет, Каррен достает из сумки все паспорта, кроме собственного, заворачивает их в бумажное полотенце и оставляет в урне. Не хватало еще, чтобы возникли лишние вопросы при проверке багажа, и нежные чувства к тем, кто подарил ей этот шанс на другую, но все-таки жизнь, обесценили их жертвы. Эти кажущиеся эгоистичными «взрослые» мысли сдавливают голову Каррен куда сильнее, чем осознание случившегося, но мальчик в зеркале в последний раз поправляет сумку на плече и оставляет бумажный сверток среди клочков использованной бумаги. Самолет взлетает в рассвет, красное солнце растекается над городом и проливается на крыши. Красное солнце заглядывает в поместье Розевальдов и замирает в хрустале разбитого графина. Красное солнце выхватывает поцелованные смертью лица двух братьев и трех следователей, что дремлют в темно-зеленой луговой траве в двадцати километрах на юг от Берлина. Красное солнце щекочет ресницы немецкого мальчика, который летит к незнакомой семье в Токио в сопровождении сердобольной женщины и ее ребенка. *«Каррен, беги без оглядки!» Токио, 2007 год. «Меня зовут Канае фон Розевальд. Я единственный выживший из своего рода». Маиро вывозит Канае в город по просьбе Мирумо, чтобы «ребенок отвлекся от своей беды». Цукияма одет в школьную форму и в приталенное пальто — Маиро забирает его после занятий, и он, словно вихрь, влетает в автомобиль, с блестящими крупицами на волосах и плечах, и, что особенно запоминается Канае, здоровенной снежинкой, которая повисла у него на реснице и тотчас растаяла, стоило Цукияме моргнуть. — Уже трое! Трое хотят встречаться со мной, Маиро! — первым делом сообщает Цукияма, отбрасывая рюкзак и раскидываясь на заднем сидении. Маиро улыбается в зеркало заднего вида и вежливо поддерживает разговор. — И какая из них Вам нравится больше? — М-м-м-м… дай-ка подумать, — Цукияма по-взрослому забрасывает ногу на ногу и приосанивается, закидывает голову назад, рисуя себе лица всех трех, — qui sait? * Все они слишком очаровательны, чтобы из них выбирать! Да и не стоит торопиться. Вдруг я сейчас дам одной из них согласие, а завтра появится четвертая, а то и пятая, самая очаровательная из всех? Цукияма одним своим присутствием вымещает из автомобиля весь кислород, и Канае становится душно. Его громкий голос, его широкие жесты, приторно-сладкий запах его кондиционера для волос, частота его дыхания — всего этого так много, что Цукияма просто поглощает окружающую действительность, и Канае не может сосредоточиться на чем-то, кроме него. Когда расслабленная рука Цукиямы чиркает по плечу, он оборачивается, и, очнувшись от собственных выдумок, наконец-то замечает вжавшегося в стекло ребенка. Он даже не говорит слов приветствия, только подмечает то, что первым делом бросилось ему в глаза. — Мое пальто совсем на тебе не сидит. Канае обескуражено оглядывает себя. Пальто Цукиямы и правда слишком велико: холод забирается в прорехи между воротником и шарфом, в широкие рукава, которые заканчиваются на костяшках пальцев. Но Канае очень нравятся его запах и лаковые пуговицы-полусферы, к тому же Мирумо-сама сам достал его из гардероба, сам снял его с вешалки и помог набросить на детские плечи. И теперь Канае не представляет, как следует ответить. Благо, Цукияма чувствует эту неловкость и сглаживает ее очередным манерным движением — пропускает челку сквозь пальцы, убирая ее со лба. — Маиро, поезжай в Синдзюку. Я сам подберу для Канае новое пальто. — Как скажете, Шу-сама. Цукияме не нравятся излишняя замкнутость Канае, застенчивость, сдавленный голос и глаза всегда на мокром месте. Канае всюду таскает за собой покрывало собственной трагедии, оно волочится следом по полу и смущает всех, кто находится в одной комнате с его носителем. Но Цукияме нравится наблюдать за тем, как Канае смотрит на него из-под пушистых ресничек, обычно исподтишка, искоса, наивно полагая, что Цукияма не видит пристального взгляда. Однако Цукияма всегда замечает на себе чужие взгляды, словно слышит их. Он подвигается ближе, делая вид, что привлекает внимание Канае к виду за окном, а сам кладет руку на мягкий затылок. — Ты когда-нибудь был в таких больших городах, как Токио? Канае осторожно качает головой, боясь, как птицу, спугнуть эту красивую руку чересчур резким движением. На мгновение чудится, что это рука Натаниэля касается коротких волос, треплет их с братской нежностью, и город расплывается в необъятной соленой капле. На сей раз обошлось всего одной слезой, потому что мальчишкам не пристало так много плакать. И потому что рука на затылке принадлежит другому брату, и ее прикосновения тщательно дозированы. Щедрость Цукиямы — это спрессованный в аккуратный кубик белоснежный сахар, и Канае довольствуется им, подолгу рассасывая во рту. Но Токио действительно огромен! Канае помнит, как выглядел город из окна самолета — сияющая грибница, произрастающая во мгле. Из окна автомобиля Токио удивляет куда сильнее — взгляд Канае следует за взбегающим по небоскребам свету, за текущими по проспекту белыми и красными габаритными огнями. В холодном воздухе клубятся выхлопные газы и дух чужого праздника. Нарядные улицы напоминают Канае одетый в Weihnachten* Бремен. Отец относился к человеческой религии с презрением, и Розевальды никогда не отмечали католические праздники, тем более, Рождество — странную годовщину рождения сына некоего Господа. «Только людям могло прийти в голову отмечать подобную ерунду с таким размахом». Канае смутно представляет, как выглядит этот самый сын, но зато прекрасно помнит образ его матери. Встреча с ней пришлась аккурат на прошлое Рождество — во время прогулки по Старому Городу они с мамой заглянули в Церковь Святого Иоанна. Из распахнутых дверей исходил запах ладана и живого тепла. Оно роилось под каменными сводами в мерцании сотен свеч. Прежде Каррен не доводилось бывать в церквях, и, впечатленная, она подолгу рассматривала многоярусные люстры, спускающиеся с самого небосвода на массивных цепях, вглядывалась в безмолвные лики святых в овальных выемках. И хотя в каждой здешней вещи безусловно жила некая сущность, даже в церкви Каррен чувствовала себя как в супермаркете — все вокруг было блестящим и красивым, и всего было много, но содержимое пестрых оберток предназначалось только для людей. Мама, чья прохладная рука сжимала детскую ладонь, остановилась у Девы Марии, и ее сгорбленное изваяние, подсвеченное у основания, смотрело на Каррен пустыми глазами. Ее гладкое лицо ничего не выражало, а губы были изогнуты печальной дугой — Каррен никак не могла уразуметь, зачем о чем-то просить женщину, чье предназначение в том, чтобы нести свою скорбь через целые эпохи. Вдруг мамина рука выскользнула из маленькой ладошки, и, закашлявшись, мама прикрыла рот, а затем вытерла пальцы и спрятала окровавленный платок в сумку. «Не говори об этом папе, ладно?» — грустная улыбка матери была точь-в-точь копией улыбки мраморной статуи. Девочка послушно кивнула головой, не совсем понимая, о чем именно ей не говорить папе: о том, что мама больна или о том, что они ходили в церковь. Не решившись спросить об этом напрямую, Каррен ничего из этого так и не рассказала отцу. Вечер обращается в день, когда они въезжают в Синдзюку. Сквозь тонированное стекло проступают силуэты деревьев, очерченные диодными лентами, огромные экраны, состоящие из множества лампочек, и бегущие строки, и увешанные гирляндами фонари, и весь этот свет, что заставляет зрачок Канае сжиматься до крохотной точки, снося силой электрической волны хрупкие основания прежнего мира, где все улицы Бремена, что пахнут старостью, сходятся в одну единственную дорогу домой. Цукияма читает вслух названия иностранных магазинов, и его свойственный всем японцам акцент очень веселит Канае. — Moncle-e-er*! — тянет Цукияма, пародируя французское ударение на последний слог. Он видит отраженное в окне лицо Канае с крупной застывшей на щеке слезой и диковатой улыбкой, и на миг задумывается о том, что сам бы с удовольствием носил это детское пальто, если бы из него не вырос. * фр. «Кто знает?», нем. *«Рождество», *название брендовой французской одежды. Вакаяма, 2009 год. Волны ударяются об изъеденные рапой скалы, и когда вода просачивается промеж гальки, жирная пена оседает на камнях. Канае нравится запах морской соли — он будоражит сознание необычайным образом. Из морской пены рождаются нимфы и греческие богини, в шуме прибоя звенит их самодовольный смех, существующий вне времени и, как водится, пространства. Океан вынимает со дна воспоминания, покрытые илом и печалью, и выносит их под ноги Канае, как невидимые обломки затонувших кораблей. Вспоминается далекое лето в Варнемюнде, холодное Балтийское море, в лоно которого Арунольт и Натаниэль бросают свою сестру: руки на мгновение взлетают к белому солнцу, дух перехватывает, сердце замирает в груди, и под оглушительный плеск небо растворяется под зыбкой кромкой, рот и нос заполняются соленой водой, а горло начинает щипать. «— Нужно было закрыть рот и зажать нос пальцами! — терпеливо поучают братья, посмеиваясь над тем, как Каррен старательно кашляет и смешно высовывает розовый язык. — Еще раз?» Цукияма редко покидает Токио, и море, которое он видит второй раз в жизни, могло бы стать для него откровением, но он вальяжно бредет вдоль берега, словно не замечая неистовой силы, ревущей по правое плечо. Он одет в ярко-красные купальные шорты, его бледная фигура теряется на затянутом в облака горизонте — кажется, что одни только шорты плывут над самой кромкой воды. Канае в одиночестве дожидается его у шезлонга с полотенцем в руках, все остальные слуги уже заняты ужином. Влажные плечи и грудь Цукиямы лоснятся под слабым светом дня, и Канае не может сказать, что завораживает сильнее — стихия, мягко целующая каменистый берег, или молодой господин, словно рожденный из морской пены. Чем он ближе, тем отчетливее видно, как купальные шорты облепляют его бедра, и Канае стыдливо отводит глаза. — Вот, Шу-сама, — Канае протягивает ему полотенце, и Цукияма прижимает его к лицу. Он небрежно сушит им волосы, от его тела исходит запах намного боле терпкий, чем от самого моря. — А ты чего в форме, не хочешь искупаться? — волосы Цукиямы торчат во все стороны, и он выглядит еще более юным, в глазах поблескивает то же озорство, что и в его улыбке — в улыбке, которая заслоняет собой предзакатную панораму пляжа. Разумеется, Канае хочется окунуться в незнакомые волны, или хотя бы снять обувь, чтобы попробовать воду кончиком пальца. — Мне совсем не жарко, и мои плечи легко обгорают даже под таким солнцем, так что… — весь этот лепет не вызывает у Цукиямы доверия, он набрасывает полотенце себе на шею и оглядывает пустынный берег, словно не желая, чтобы кто-нибудь заметил их вдвоем. — Но мы не так часто выезжаем к морю. Ты вообще видел его прежде, Канае? Канае кивает головой, уже прикидывая варианты. Лучше просто извиниться и свернуть этот разговор, взлететь по деревянной лестнице обратно в дом, забежать на кухню и, пряча стыд, громко спросить, надо ли помочь с чем-нибудь. Канае определенно следует поступить именно так, но ступни пристыли к гладким камням, а ясность мыслей помутнела от морской соли. — Давай. Я скажу отцу, что это я разрешил тебе, — Цукияма легкомысленно касается пуговиц жилета, и Канае отшатывается, едва не натыкаясь на шезлонг. Во рту пересыхает, Канае часто крутит головой, сжимая в ладони злосчастную пуговицу — она врезается в ладонь бронзовым ободком. — Канае, — Цукияма опускает ладонь на острое плечо и больше не встречает никакого сопротивления. Детская голова виновато опущена, кровь приливает к лицу, — в твоем возрасте нельзя быть таким серьезным. В жизни вообще ни к чему нельзя относиться серьезно, понимаешь? — он широко улыбается в подтверждение собственной несерьезности и многозначительно прижимает другую руку к груди, как будто вынимая слова из ее недр, — если ты будешь так много грустить и хмуриться, у тебя на лбу появится некрасивая складка. Разве я могу это допустить? Все мои слуги должны быть совершенными, как и я сам! Канае поднимает глаза на своего господина и пытается улыбнуться так же беззаботно, но улыбка кажется пылью, и даже слабый бриз легко сдувает ее. — Уже лучше! — Цукияма треплет Канае по мягкой щеке, и если для него подобное прикосновение — один из тысячи случайных жестов, штрих в его безупречном образе внимательного господина и, так уж быть, брата, то Канае кажется, что прохладные пальцы забрали с собой добрую половину лица. — Умеешь плавать? — полотенце падает на шезлонг, и Цукияма подставляет спину приятному ветру, который любовно гладит его плечи. — Нет, я не умею, — щеки Канае горят от вранья, ветер ласково остужает и их. — В таком случае, я могу тебя научить! — в голосе Цукиямы звучит самодовольство, ведь правильнее было бы сказать «сам я». Разве можно отказаться от такого предложения? И каких усилий это стоит Канае — от волнения все замирает внутри и сменяется унылой тишиной. — Спасибо, Шу-сама. Но мне не нравится плавать, правда. Я… мне достаточно смотреть, как плаваете Вы. Цукияма не может скрыть своего удивления — он чувствует себя отвергнутым, и, кто бы мог подумать, этим покорным ребенком. Ощущая, как портится настроение, он упирает руку в бок и поворачивается к морю — оно прибывает, вода отчаянно бьется о волнорез. — Тогда хотя бы зайди в воду. Пусть море заберет твою тоску. Последние слова срываются не с губ Цукиямы — словно сама вода шепчет их. И Канае послушно разувается, стягивает высокие носки, расстегивает ремень, спускает брюки, вешает жилетку на спинку шезлонга. Длинные полы светлой рубашки прикрывают худые отроческие бедра. Канае наблюдает за тем, как Цукияма берет разбег, чтобы нырнуть под пенный гребень волны: его тело изгибается прекрасной дугой и прорывает темную зелень воды. И тогда детские пятки тоже отталкиваются от гальки, передавая импульс всему телу, коленки сверкают под выступившим вечерним солнцем, и этот рывок, этот бег вслед за Шу-самой, этот ветер и эта скорость овладевают Канае, заполняют, как безудержный смех прибоя. Вода крепко обхватывает теплые ляжки, вдалеке маячат голова и руки Цукиямы, плывущего к пестрым буйкам, а на горизонте появляется пароход и размеренно движется с востока на запад. Его белоснежный абрис напоминает Канае недосягаемую и растворяющуюся в облаках улыбку молодого господина. Улыбку, которую Канае так желает. Токио, 2010 год. Пик цветения в розовом саду приходится на май, кустарные розы, будто соревнуясь между собой, сосредотачивают все свои силы в тяжелых бутонах, и лепестки, щедро напоенные весной, кажутся влажными. Канае проводит в саду большую часть своего времени, и уход за цветами приносит настоящее удовлетворение. Маршрут не меняется изо дня в день — сперва нужно привести в порядок розарий возле беседки, затем подравнять живую изгородь, полить цветы в приземистых вазонах. Дольше всего Канае возится в розарии, каждый раз удивляясь тому, как густо вырастают сорняки, и как быстро желтеют и сворачиваются лепестки уже отцветших бутонов всего за ночь. «Надо же, Канае, у тебя так здорово растут цветы!» Похвала Мацумае придает Канае уверенности в себе. Да и что значит эта фраза — «у тебя растут цветы»? Что от рук или даже от сердца Канае исходит некая сила, которую слушаются эти чуткие растения, и которой внимает земля, заботливо напитанная водой из маленькой лейки. И после садовых цветов наступает очередь цветов в доме: тех, что растут в красивых глиняных кашпо, и тех, что доживают свои последние дни в фигурных вазах. Розовые букеты на полках и тумбах, на обеденном столе, на камине и в спальнях никогда не теряют свежести. Когда Хори Чие впервые появляется в доме Цукияма, Канае застает ее у калитки тянущейся к кнопке домофона короткой ручонкой. Конец месяца выдался прохладным и дождливым, из водостока хлещет белая пена, розовые лепестки густо липнут к вымощенным плоским камнем дорожкам сада. — Вы к кому? — без излишней учтивости интересуется Канае у крошечной девочки по ту сторону ограды, но та не успевает ему ответить — из дома доносится голос Цукиямы. — Это ко мне, Канае! Впусти ее! И прежде, чем Канае осознает, что молодой господин позвал к себе в дом человека, резиновые перчатки шлепаются в пустое ведро, калитка открывается, и гостья прошмыгивает мимо него, а потом замирает посреди сада, что стелется по обе стороны от главной аллеи. Розовые лепестки пристают к ее кроссовкам, и она втягивает обильный запах цветения. Калитка со звоном захлопывается. — Ты ухаживаешь за всем этим садом? — она едва ли дотягивает Канае до груди, и ее восхищение не вызывает ничего, кроме раздражения. Проходя мимо, Канае невольно ощущает ее резких запах, который не способна оттенить даже тысяча одновременно распустившихся роз. — Все верно, позвольте, я провожу Вас в дом, — и Канае, совершая над собой неимоверное усилие, распахивает перед ней парадную дверь, принимает у нее зонт, боясь, что вот-вот отшвырнет его, поддавшись своей брезгливости, а затем берет и влажную куртку, насквозь пропитанную человеческим ядом. А если этот запах не смоется с рук? Девчонка разувается, а Канае убирает ее кроссовки на этажерку и кладет внутрь теплую грелку для обуви. Все тело сотрясается от приступа невиданной прежде ярости. Сейчас этот запах, вместе с запахом мокрого асфальта, будет выпарен в прихожую, и налипнет на стены, будет множиться в каждом уголке дома, подобно плесени, покуда здесь человек…. — Как непривычно видеть тебя в домашнем, — Хори проходит в прихожую, оставляя на паркете округлые влажные следы, каждый из которых отпечатывается на честолюбии Канае грязной подошвой. Все равно, что она вошла бы в дом, не разуваясь. — Канае, ты уже предложил Хори кофе? — Цукияма спускается по лестнице, неся спокойствие в глянцевых складках своего шелкового халата. — Нет еще, я… Простите, Шу-сама, да, конечно, сейчас! — Канае спешит на кухню и первым делом подставляет натертые мылом руки под горячую воду, а потом судорожно вслушивается в разговор в прихожей. Кофейник дрожит в руках Канае, а Хори тем временем все шутит над худощавостью Цукиямы, над его китайским халатом. А он отвечает ей все с той же непринужденностью, голос его звучит так свежо и весело, как давно уже не звучал в присутствии Канае. Он ведет показывать ей дом, и сперва они заходят в гостиную. Канае словно воочию видит, как ее мокрые носки наступают на светлые паласы, как она хлопает своими глазищами, рассматривая лепнину на потолке, и трогает фарфоровых ангелов на полочке у камина. — Цукияма-кун, не лезь в кадр, пожалуйста… — И сдался тебе этот камин? Давай вот так: я у камина в халате, с этим бокалом и… — Какая пошлятина. Брызги кипятка попадают на ладонь, и Канае едва не выпускает чашку из рук. Почему Шу-сама позволяет ей так вести себя при нем, и чем она вообще заслужила такие привилегии? Как гуль может быть так открыт и уязвим перед человеком? Ну вот, теперь она добирается до портретов семьи Цукияма и до фортепьяно — в гудящей тишине кухни слабо вибрирует увядающая нота «ля». Канае опускает поднос на кофейный столик — две чашки кофе, сахарница, сухие сливки. Хори сидит на диване, ее ноги не достают до пола, и вся она — ее ярко-розовая кофта и дурацкая стрижка совершенно не подходят этой прекрасной, со вкусом обставленной гостиной, и уж тем более — элегантному господину, сидящему в кресле. — Канае-кун… тебя ведь так зовут, верно? Канае послушно кивает головой, влажные кудри подпрыгивают в такт. — А вы ведь очень похожи друг на друга, — Хори переводит взгляд с Канае на Цукияму и обратно, — вы случайно не… — Да, мы родственники. Канае забирает поднос и быстрым шагом выходит из гостиной: больше не хочется слышать этот разговор и уж тем более становиться предметом обсуждения. Когда Хори собирается домой, Цукияма сам подает ей куртку, зонтик и уже тянется к этажерке, чтобы подать обувь, но Канае оказывается быстрее и вынимает грелку из теплых кроссовок. Не хватало еще, чтобы руки господина касались этой грязной обуви… — Канае, Хори очень понравился наш сад. Будет замечательно, если ты нарвешь ей в дорогу букет. — Совсем не обязательно! — Ну же, ma souris*, не отказывайся! — Говори на японском, пожалуйста… Они прощаются слишком долго и слишком тепло, и Канае обреченно ведет Хори к кустам азалий. Бледно-розовые, ярко-красные и невинно белые они упиваются дождем, постукивающим по брезентовому грибу зонтика, Хори с интересом наблюдает за умелыми руками, что быстро, но аккуратно орудуют секатором. — Кажется, ты действительно любишь розы, Канае-кун… — улыбается Хори. Состриженные со стеблей листья летят ей под ноги. — Не думай, что тебе рады в этом доме! — огрызается Канае, и желчь, скопившаяся под горлом, выплескивается наружу. Канае хочется вонзить заточенный секатор в глотку Хори Чие и перерезать, как розовые стебли, одну за другой все вены и трахеи в ее тоненькой шейке. И тогда ее презренная кровь хлынет наружу, и обрубок шеи обратится в роскошный красный букет! Хори опускает глаза и нервно сжимает лямки своего рюкзака. — Не думай, что можешь приходить сюда всегда, когда тебе захочется! — потеряв самообладание, Канае ранит секатором азалии почем зря. Только бы поскорее вытолкать ее взашей! — Мне казалось, что ты славный, Канае-кун. И Цукияма-кун очень тепло о тебе отзывался… Канае пихает перевязанные лентой азалии ей в грудь, и Хори от неожиданности тычется в мокрые бутоны носом. — Бери цветы и проваливай, Maus. Хори прижимает букет к груди и улыбается той сочувственной улыбкой, которую Канае ненавидит больше всего. — Еще увидимся, Канае-кун, — она умудряется сама отпереть калитку и выскочить наружу. Ветер треплет ее зонтик, который она теперь зажимает подмышкой. Канае не оборачивается и печально смотрит на изуродованные азалии, которые выглядят особенно несчастными в окружении других нетронутых гневным секатором кустов. *«Мышонок» Токио, 2012 год. Темный силуэт Цукиямы идеально вписывается в светлый прямоугольник окна. На нем повязан фартук, и черная лента оканчивается на пояснице бантом. Канае ощущает запах свежей крови и сглатывает вязкую слюну. — Канае, не хочешь помочь мне с обедом? — Цукияма не поворачивает головы, его плечи ходят ходуном, а кухня наполняется визгом металла о точильный камень. Сегодня приятный день ранней осени, и мягкий солнечный свет гуляет по острию ножа. Канае кивает головой, тоже повязывает фартук на талии и подходит к столу — на разделочной доске ладонью вниз лежит отрубленная по локоть мужская рука. Под ногтями запекшаяся кровь, полупрозрачная кожа обертывает еще неокрепшие мышцы. Золотистый загар уже мертвой руки источает живой запах недавнего лета и невинных забав. — Выглядит прекрасно! — Цукияма не без нежности касается мертвой ладони, гладит костяшки посиневших пальцев, и Канае одергивает себя. Ревновать своего господина к еде — что может быть бессмысленнее? — Что я должен делать, Шу-сама? — Гурмана редко можно застать на семейной кухне. Он предпочитает готовить под музыку, поэтому из гостиной звучит нежная «К Элизе» Бетховена. Канае нельзя допускать ни малейшей оплошности, нельзя нарушить совершенную гармонию выбранной мелодии. — Спустись в морозильную камеру и возьми другую руку. Я кое-что тебе покажу. — Да, Шу-сама! Сердце мелко колотится в предвкушении. Канае заходит в коморку, в темноте на ощупь находит ручку двери в подвал и отпирает его, выпуская наружу мертвенный холод и свои беспорядочные переживания. Все происходящее для Канае в диковинку — и заключенный в багет оконной рамы Шу-сама, и то, что он принес домой целое тело. Цукияма всегда был придирчив к собственной еде — он был настоящим охотником и брал помалу, но часто и лишь для себя самого. Теперь Канае не терпится увидеть обладателя этой загорелой руки. В морозильной камере щелкает свет, теплится лампочка под низким потолком с белой коркой инея. Канае чувствует мертвый взгляд своим затылком и медленно оборачивается. Один вид этой заботливо уложенной на висок головы вызывает приступ ревности — в потускневших зрачках отражается слабый свет подсобки, губы с загустевшей кровью приоткрыты и с них ежесекундно срывается в тишину рисуемый воображением предсмертный стон. Раздетое тело подвешено на крюке и стынет над тазом с темной кровью. Приторный запах остывающей плоти вяжет во рту, и Канае вздрагивает от звона упавшей капли крови. Кроме отрезанных головы и руки у этого атлета не хватает гениталий, и засохшие струи от паха до шеи рассекают туловище наискосок. Это багровое пятно между ног вызывает у Канае физический дискомфорт и еще долго стоит перед глазами, как и Шу-сама, заглатывающий обмякший орган и жадно облизывающий кончики своих пальцев. Канае вооружается ножом и отсекает вторую руку, отмахиваясь от отвратительного видения, как от едкого дыма. В уютной реальности кухни волнение мгновенно угасает — Канае становится рядом с Цукиямой и внимает его голосу, повторяет каждое движение: очищает руку от кожи, убирает тонкую прослойку жира кончиком ножа. — Я долго думал, как приготовить его, — Цукияма срезает волокнистое мясо с кости, и оно расцветает на белой квадратной тарелке, — но такое нежное мясо лучше есть сырым. Канае втягивает плечи, старательно укладывая свои лепестки. Они выходят не такими ювелирными, как у Шу-самы, но эта разница совсем не расстраивает, напротив, совершенство форм на этой тарелке — нечто само собой разумеющееся, как и неуклюжие бесформенные куски на другой. Канае пробует жестковатое мясо на вкус и снова чувствует взгляд мертвых глаз у себя за спиной. — Простите, Шу-сама, я все еще не могу понять, что особенного в этом мясе. Мне кажется, у него обычный вкус. Ничего такого. Цукияма поднимает брови — от Канае нечасто можно услышать собственное мнение. Да, у этого посредственного юноши, которого Гурман выследил в книжной лавке, точно такой же посредственный вкус. Но будет ли уместным, вернее, стоит ли Цукияме говорить Канае о том, что он выбрал его и, многим рискуя, принес в дом целиком лишь потому, что он внешне напоминает одного мальчишку в глазной повязке? Нет, Канае не обязательно знать об этом. Прежде, чем заговорить, Цукияма цепляет двузубой вилкой один из лепестков и кладет его себе на язык. Зрачки его дрожат, кадык двигается, проталкивая безвкусное мясо внутрь, и Цукияма мычит от фальшивого удовольствия. — Все дело в истории этого юноши, в его чувствах. Мне довелось пересечься с ним в книжной лавке, мы разговорились и я узнал, что он был безответно влюблен. Любовь его была так мучительна, что он решил покончить жизнь самоубийством. Какая драма! И вот он решился и спрыгнул с Радужного моста, но прежде, чем его тело разбилось о темную воду залива, я перехватил его и даровал этому несчастному юноше другую не менее быструю смерть. Мне кажется, что все его тело пропитано любовным ядом — это специя, которую мне не с чем сравнить. Кажется, что у мяса чуть кисловатый привкус. Покуда Цукияма выдумывает на ходу, облагораживая свою историю все новыми подробностями, Канае ставит кастрюлю в раковину и включает воду. Канае воспринимает любую фантазию Шу-самы с улыбкой, и каждая из них кажется откровением куда более чистым, чем какая-нибудь безынтересная, пускай и правда. «И разве ложь не становится правдой, если подолгу и с особым тщанием верить в нее?» Канае чувствует, как сильно Цукияма отдалился. Он больше не ведет себя как старший брат, и в чем же причина? Вероятно, и он теперь знает правду, и эта правда отталкивает. Это было неизбежно. — …все дело в любви, Канае-кун, в жаре, исходящем от костей, — Цукияма ловко нарезает скользкую кожу, придерживая ее двумя пальцами, — в тестостероне, в гормонах, в поэзии, в конце концов! Страдания чахлых стариков и людей среднего возраста лишены этой красоты, лишены этой кислинки. Потому я и решил съесть это измученное тело без остатка — я спас его от одиночества утопленника, а оно меня — от голода. В раковину падает выскользнувшая из рук Канае кастрюля. Неуместный и грубый грохот алюминия и плеск льющейся на пол воды разбивают зыбкий кухонный уют вдребезги. Канае даже не сразу соображает, что брюки выше колен промокли насквозь. — Damn! Простите, пожалуйста, Шу-сама! Простите, я… я просто отвлекся на ваши слова, и ручка выскользнула из рук… — Канае беспомощно оправдывается, стоя в луже воды, голова кружится от стыда. Какой позор! Такая нелепая оплошность на глазах Шу-самы, который доверился ему, открылся ему и, более того, разрешил участвовать в приготовлении еды, прикоснуться к святому этими негнущимися пальцами! И эта стройная мелодия из гостиной теперь испорчена… — Я сейчас же все вытру! — Канае, не суетись… — Цукияма разочарованно качает головой, чувствуя себя оскорбленным. Это неуклюжее падение развеяло его романтический настрой, а сумбурные извинения Канае были такими обильными, что хрустели на зубах, — ничего страшного, это же просто вода. Канае торопливо собирает «просто воду» с пола, и щеки пылают, да что уж — все тело словно обернуто в толстое одеяло, под которым нечем дышать. Брюки унизительно липнут к ногам. Закончив, Канае ставит кастрюлю на плиту, и ощущает, как тишина давит на виски. Музыка замолкает, должно быть, пластинка закончилась. Лучше бы Шу-сама продолжал рассуждать о любви, как о некоем удивительном ингредиенте, мечтательно глядя сквозь занавески. Канае решается озвучить слова, что уже порядком натерли нижнее небо и самое основание языка. — Шу-сама, если Вам нечего будет есть, Вы всегда можете съесть меня. Цукияма улыбается и, подыгрывая этой шутке, окидывает Канае оценивающим взглядом, точно взвешивает на невидимых весах. — Это очень мило с твоей стороны, Канае, — он отворачивается и вытирает руки о кухонное полотенце, — я поставлю другую пластинку, а ты наведи порядок на столе. Цукияма покидает кухню, и Канае остается в одиночестве складывать кости в мусорный пакет. И то ли ладони горят от сказанных только что в пустоту таких важных слов, то ли от костей действительно исходит любовный жар. Декабрь, 2013 год. Цукияма часто пропадал по вечерам, и все его дела оставались для семьи в секрете — лишь по новостям из газет, которые иногда читал Мирумо, можно было узнать о его похождениях. Канае гордится тем, что некий Гурман, держащий в страхе целый район Токио, и есть его светило, бредущее сквозь тайны вкуса в начищенных до зеркального блеска туфлях. Совершив променад в свои причудливые и изысканные миры, Цукияма всегда возвращался обратно, но в последнее время все чаще раздраженный и угнетенный. Дом наполнился разными слухами, передаваемыми из уст в уста с теплотой и сочувствием — все хотели причаститься к несчастью Шу-самы, о котором он умалчивал, но которое отчетливо проступало наружу в каждом его слове и поступке. И чем нелюдимее он был, тем тревожнее становилось Канае. В эту зимнюю ночь в доме никто не может сомкнуть глаз. По всем новостным каналам крутят сюжеты про зачистку в двадцатом районе, и дурные предчувствия откладываются во рту Канае горечью. Канае сидит за столом напротив окна, и скупой дневной свет скользит по стальной игле. Рядом на вешалке терпеливо ждут своей очереди рубашки и пиджаки молодого Цукиямы — все они разорваны на спине, и с некоторыми проще распрощаться, чем починить. От вешалки исходит головокружительный аромат, и Канае иногда прерывается, останавливает иглу и подносит к лицу узорчатую ткань — самый сильный запах скапливается у воротника и в проймах рукавов. Красная рубашка растекается в ладонях скользким шелком — ее цвет и крой безупречны, заплатка только изуродует такую прекрасную вещь. Следом за такси тянется вдавленный протектором в хрустящий снег черный орнамент. Все слуги стекаются в прихожую, и Канае едва не пускается на бег — стены в темной спальне лоснятся от света автомобильных фар. Из такси выходит Хори, поддерживая Цукияму под локоть — удивительно, что в этом маленьком тельце с коротенькими ножками и большой уродливой головой хватает сил удерживать ладное, но будто лишенное позвоночника тело Цукиямы от падения на тротуар. Кажется, стоит ему упасть, как его голова оторвется от шеи, руки надломятся в локтях, а ноги — в коленях, и он превратится в груду полых конечностей, обернутых в костюм. Маиро отпирает ворота и вместе с Юмой хватает своего господина под руки — время в пятне света сжимается, снег замирает над самой землей, и с искусанных в нервном ожидании губ Канае больше не срывается пар. Канае ищет глазами пятна крови на одежде Шу-самы, пытается найти ту глубокую незаживающую рану, из которой наружу хлещет недюжинная сила, что обычно держит в напряжении молодого господина и придает его походке легкость пружины. Но его одежда абсолютно целая, и когда Цукияму заводят в дом, Канае впервые видит его заплаканное лицо. Meine Güte, он плачет! Маиро помогает своему хозяину освободиться от туфель, в две пары рук снимают с него пиджак и затем ведут в гостиную, где в полумраке, как полная луна, бледнеет измученное лицо Мирумо. Дом оживает, на кухне загорается свет, а Канае провожает глазами Хори, что садится обратно в машину и смотрит на одинокую фигуру у крыльца. Время раскручивается с новой силой. Почему она оказалась рядом с Шу-самой в его горе? Этот ее молчаливый добродетельный жест заботы к Цукияме ранил Канае едва ли не так же сильно, как грязные борозды на чистых по обыкновению щеках. Если Шу-сама действительно умеет плакать, если Шу-сама так сильно чем-то расстроен, то именно Канае следовало оказаться рядом с ним в этот, без сомнения, самый важный для него, или для них обоих, момент, оказаться атлантом, держащим падающее небо на своих ладонях! Если бы только Канае довелось оказаться рядом в эту самую секунду, эти уже не слабые руки могли бы донести Шу-саму до самого крыльца их дома и до самой двери его спальни, как можно дальше от всякой первопричины этих слез. Пощечина гулко звенит в синей тишине. Щека и ладонь горят, но Канае хочет ударить себя еще раз, посильнее и кулаком, чтобы выбить из головы эту дурь или выплюнуть ее вместе с зубами на лестницу. Суета стихает — каждый уже занимается своим делом. Покуда Маиро помогает Цукияме принять ванну, на кухне подогревается ужин и варится кофе, в спальне расправляется кровать, а Канае несет его вещи в прачечную. Что-то лежит в кармане пыльных брюк — полиэтиленовый пакет со сложенным внутри белым платком. Канае улыбается этой излишней щепетильности Цукиямы по отношению к личным вещам — даже для носового платка предусмотрен пакет! Канае открывает его, чтобы достать платок и отправить его в стирку, но обнаруживает бурое пятно на мягком шелке. Поднеся платок к лицу, Канае втягивает в себя воздух всей грудью, и хотя запах почти выветрился, даже его остатки на сухих сгустках крови не поддаются никакому описанию. Канае интуитивно ощущает исходящую от платка угрозу. А что если именно этот платок, вернее, обладатель этой крови, и есть источник неожиданной беды? Платок сворачивается вчетверо и возвращается обратно в пакет. За столом напротив нетронутого блюда с человеческим сердцем и натертых столовых приборов сидит Мирумо, упирая подбородок в замок из худощавых пальцев. Канае стоит рядом — полотенце перекинуто через локоть — и с тоской смотрит на лестницу. Тают свечи в канделябрах, Мирумо болтает вино в бокале, но не отпивает. Когда ступени, наконец, издают скрип, Канае узнает шаги Мацумае, и неприятные ожидания оправдываются — Шу-сама отказывается от ужина, он слишком слаб и ему нужен сон. — Спасибо, Мацумае-кун, — хрипло произносит Мирумо и несколько резко встает из-за стола — стул скрежещет по паркету. Вдвоем с Мацумае они гасят свечи и уносят ужин со стола. — Он так ни слова и не сказал. Все плачет, не останавливаясь, — шепчет Мацумае на кухне. Канае выливает вино в раковину и беспомощно пытается сглотнуть закупоривший горло ком, — и откуда в его теле столько слез… Эти слова вызывают у Канае раздражение. Какая разница, откуда? Разве сейчас не главное придумать, как остановить эти беспрестанно текущие слезы? Канае вспоминает о платке с кровавым пятном, но боится использовать его. Через полчаса Мирумо выходит из спальни своего сына и осторожно прикрывает за собой дверь. Он коротко отчитывается перед слугами, застывшими в коридоре вровень с бронзовыми бюстами и неподвижными гипсовыми изваяниями. — Уснул, наконец, — голос Мирумо принадлежит скорее его тени, возымевшей над ним страшную власть — все его морщины углубились, и он был сам на себя не похож, — и нам всем тоже пора спать. Свечные огни распущенного караула удаляются во мглу лестничного пролета, и только Канае остается стоять у запертых дверей. В коридоре становится зябко, по полу веет сквозняк, надувающий призрачные занавески. Меньше всего хочется возвращаться в свою комнату и пытаться заснуть — неправильно оставлять Шу-саму один на один с его кошмарами. Канае будет охранять его субтильный сон, как если бы любой из его страхов ожил, подобно глядящим сверху вниз статуям, и решился бы войти в спальню. Но Канае ни за что не пропустит их дальше воображаемой черты — там, где кончается бахрома ковровой дорожки. Сквозняк выносит из-под двери скрип кровати и жалобный плач. Неужели этот звук принадлежит Шу-саме? Он отдаленно похож на монотонные завывания привидений, закованных в ржавые цепи. Канае мужественно слушает эти тихие рыдания и обнимает себя за плечи, чтобы побороть озноб. Перестал бы Шу-сама плакать в голос, узнав, что Канае сидит под дверью? Само собой нет, и Канае чувствует, как причащается к отчаянию своего господина, и не может сдержать грустной, но крайне эгоистичной улыбки. Во всяком случае, Канае может слышать эти настоящие, ранее спрятанные от всего дома, чувства Шу-самы. Но если бы, если бы только Шу-сама узнал, что Канае сторожит его сон под дверью, он бы мог ни о чем не беспокоиться и позволить себе хоть немного поспать… Зимнее утро с его неуверенным бледно-серым светом рассеивает темноту в коридоре. Канае трет уставшие глаза, ерзает, прижимаясь спиной к дверному косяку. Сколько уже времени? Седьмой час? Ночь была позади, и не осталось ничего, кроме легкой тошноты, какая бывает на нервной почве — склизкий узел собственных переживаний, застрявший где-то в середине пищевода. Канае нежно касается дверной ручки, сжимает изгиб прохладной латуни и не решается потянуть его на себя, ведь в спальне, наконец, воцарилась тишина. Февраль, 2013 год. Половина пятого, в подземном переходе никого, и только веет сквозняк. Над подземным переходом белесые тени накатывающего утра размывают черные столбы виадуков и голых насаждений в квадратных горшках, стирают надписи с мерцающих вывесок. Ксеноновые лампы фонарей досадно мигают и отключаются. Безымянный юноша вырывается из черного хода безымянного клуба, ночь отрыгивает его как непереваренный кусок жесткого мяса. Он слабо помнит, что с ним было еще час назад. Вот он выпивает неоновый свет, который закипает в стакане с пивом, а потом ввязывается в драку с бессознательным, и ему рассекают бровь. Он выходит из ночного клуба под черные столбы виадука. Сегодня суббота и улицы пустуют, как и его голова, кровь пестрит на бледных скулах, смазанная с узкой черной брови. Запах этой молодой крови устремляется вверх по скоростной магистрали. На поверхности темных очков отражается силуэт виадука, уходящего в сонм черных небоскребов — сегодня очередь Канае идти на жатву. Звук чавкающей раковины — Канае вымывает липкий жир с перчаток, но он въелся в желтый латекс как кислота. По сплетениям труб в канализацию стекают разбавленная алкоголем кровь, соленый кипяток, гнилая рвота. Руки Канае ловко обращаются с острым ножом, он в точности повторяет все движения Шу-самы. Но пальцы подрагивают, глаза обложены светло-лиловыми синяками — Канае скручивает, Канае тошнит от ревности. Однажды она загустеет и образует тромбы во всех кровеносных сосудах, голова взорвется фейерверком, и тогда все, что останется — обезличенное тело в мужском костюме. Канае наполняет густой кровью бокал. У крови дурной вкус — посредственный и грубый, как нелепое «Эй, ты!», брошенное в темном переулке. Шу-сама не оценит этот бутират, он сплюнет его на подушку, и лицо его примет тот понурый вид, от которого пересыхает во рту. Будто Канае заставляет своего господина глотать бутылочное стекло. Но ведь достаточно упомянуть вскользь, что пойманный на утренней жатве юноша был безответно влюблен, и вкус мяса сам собой приобретет ту особую кислинку. Верно? Подумать только, что все это время у Шу-самы был кто-то, кто значил для него так много! Так много, что он уже больше месяца существует в этой скорби, и, кажется, не собирается выбираться из нее. И этот человек — не Хори Чие, а некий одноглазый гуль, погибший в зачистке, и платок, что до сих пор лежит у Канае в кармане жилета, хранит каплю его драгоценной крови. И Шу-сама бережно держал его при себе в специально отведенном под него пластиковом пакете, как в знак обещания чего-то…Чего? Острый кухонный нож с треском входит в разделочную доску. Свет в спальне приглушен, он капает через плотно закрытые шторы на паркет и струится к массивной кровати, затекает в деревянную лепнину и наполняет вензеля и округлые орнаменты горячим солнцем. Цукияма смотрит в черный потолок сквозь оранжевую пленку своих век, на дрожащих ресницах путаются блики медленно плывущей в воздухе пыли. Здесь пахнет как в музее — отполированным старьем, канифолью, затертыми до дыр паласами, стеклянными экранами, бинтами забальзамированных пять тысяч лет назад мумий. В тишине его спальни можно сойти с ума как в мягкой комнате, услышав собственное сердцебиение, ленивый плеск крови в венах, трение волокнистых органов в животе. Вот открывается дверь в спальню, и стены коридора искажаются — Канае вместе с сервировочным столиком и алой розой в высоком стакане затягивает в искривленное пространство спальни, которое сужается и расширяется вместе с легкими Цукиямы. Шторы смыкаются, и живая темнота комнаты благодарно выдыхает в ответ. Губы подрагивают, Канае облизывает их и приближается к кровати. — Шу-сама, Вам нужно позавтракать. Давайте я помогу. Из вен и сосудов Цукиямы выпустили воздух. Его прежнее величие и торжественная манера держаться были иссушены полуденным солнцем и тридцатью днями добровольного заключения в пятиметровой постели. Цукияма приподнимается на локтях, и в оглушительной тишине слышно, как встают на место все его суставы и трутся кости в теле. Когда еда приходилась ему по вкусу, он ел в тишине, лениво двигал челюстями и с трудом сглатывал кусок. И сейчас, сосредоточив свой взгляд в центре комнаты, он пережевывает мясо без всякого удовольствия — Канае знает, что Цукияма не хочет расстраивать своего отца, который снова придет вечером к нему в комнату и будет нервно протирать свои очки, упрашивая его хоть немного поесть. — Вам что-нибудь снилось сегодня, Шу-сама? Цукияма снова смотрит, как у изножья кровати в солнечной плоскости полощется пыль. — Мне уже давно ничего не снится, Канае, — он отставляет бокал и снова ложится на подушку. Канае кажется, что с каждый днем Шу-сама все глубже и глубже тонет в кровати, и однажды кто-нибудь из слуг зайдет в комнату и никого не обнаружит под одеялом. — Но я бы хотел быть счастливым хотя бы во сне. Цукияма изо всех сил сжимает сорочку у себя на груди, а Канае — краешек вафельного полотенца, уложенного на локте. — Шу-сама, Вы теряли раньше тех, кто Вам дорог? — Нет, прежде никогда, — Цукияма и сам не замечает, как улыбается себе под нос. Слезы опять щиплют его губы, и он не пытается остановить их. — Я даже не подозревал, что могу дорожить чем-то… — он осекся, на лбу мелькнула задумчивая морщинка, — кем-то так сильно. Я так жалок, Канае. — Вовсе нет! Конечно нет, Шу-сама! — искренне протестует Канае, и пальцы гудят от желания скорее вытереть впалые щеки, осушить ложбинку между губ и застывшую каплю на подбородке. — Если бы я мог повернуть время вспять… я бы что-нибудь сделал, что угодно… Канае опускает глаза и прислушивается к всхлипываниям. Какие знакомые мысли, они поднимают слишком много потаенных воспоминаний. О высокой, расчесанной ветром траве, о крике, просвистевшем у самого уха подобно пущенной в спину пуле. О полупустой ночной дороге. «Кажется, надо поднять руку, чтобы машина остановилась…» — Я стирал ваши брюки и нашел в кармане испачканный платок… — Цукияма резко поворачивает голову. Канае отражается в широко раскрытых глазах, а в руке, что вылетает из-под одеяла, не видится признаков анемии. — Где он сейчас? Ты ведь не постирал его? Это не просто испачканный платок! Ради Бога, Канае, скажи, что ты его не постирал! И этот хнычущий, но полнотелый голос Цукиямы совсем не похож на иссушенный шепот. Канае крутит головой и тянется во внутренний карман жилета. Может, действительно стоило постирать этот платок и стереть раз и навсегда неземной запах из памяти Шу-самы, чтобы он в мольбе не протягивал жилистую руку к Канае и чтобы не оживлял в памяти эти воспоминания, чтобы однажды сумел отказаться от них? Канае отдает Цукияме его желание, и тот нетерпеливо раскрывает пакет, поднимает на свет платок — тот вспыхивает золотистым квадратом, и пятно на нем кажется иссиня-черным. Цукияма окончательно исчезает для любого, кто войдет к нему в комнату извне, все его существо сосредотачивается в кровавом пятне, и он прижимает платок к лицу. Канае судорожно улыбается и безмолвно выкатывает сервировочный столик из комнаты. — Канае! — столик резко останавливается и вилка звенит на пустой тарелке, — Herzlichen Dank…* После заминки вторая пара колес преодолевает небольшой порожек, вода раскачивается в стакане с розой. — Alles um Ihretwillen.* * «Большое спасибо», «Все ради Вас». 2014 год, октябрь. Взросление не приносит никакого удовольствия — только усиливает боль в грудной клетке. Каррен просыпается в липком и горячем поту — сон обрушился на нее только утром, и теперь она лежит в его обломках, не в силах шевельнуться. В этой комнате ничего не меняется, разве что цветы в вазе то и дело умирают в зеленой воде. Как было бы здорово, если бы все осталось на своих местах, особенно улыбки на лицах, вызванные одним лишь появлением Шу-самы в любом уголке дома. Но теперь он покоится в саркофаге своей комнаты, из-под двери которой по всем лестницам и коридорам распространяется, как угарный газ, его бескрайнее одиночество. В доме как будто становится все темнее, воздух кажется влажным и сырым, хотя слуги с прежним усердием драят паркет и сдувают пыль с картин. Могло ли быть так, что в один прекрасный день и этот дом зарастет диким вьюном и кустовыми розами, что цепляются за любую опору крохотными колючками и ползут вверх? Вот уменьшается окно этой комнаты, наполовину сокрытое плющом. Умывшись, Каррен подолгу смотрит на себя в зеркало — на слабо развитую грудь, на широкие плечи, на спутавшиеся волосы. Что можно испытывать к этому телу кроме отвращения? Стала ли ее фигура «нужной»? Возможно, если бы не эта откровенно женская непривлекательная часть тела, которую она утягивает корсетом, с усилием застегивая крючки на лопатках. Уже давно уверенная в том, что она — единственная, кто продолжает играть в эту игру, Каррен все еще боится (и отчасти страстно желает), чтобы одним таким утром он зашел в ее комнату без стука и увидел ее без рубашки в одном только корсете, а, может, и без него. И тогда ей будет невыносимо стыдно за это грубое не мужское, и как будто не женское тело, и разбившийся об ее голые плечи обман повлечет за собой сели и снежные лавины, срывающиеся с черных альпийских хребтов. Пойманная с поличным и свободная от условностей, она подойдет к нему и заключит в свои объятия даже против его воли, а затем… что будет затем? Он, вероятно, оттолкнет ее, и несущие стены в этом доме мгновенно покроются трещинами, пол под босыми ногами начнет расслаиваться и обратится в ничто, куда они рухнут вдвоем вместе с мебелью, коврами, и вазами с сухоцветами и гнилой водой. Каррен застегивает рубашку, постукивая пяткой по напольным доскам, словно проверяя их на устойчивость. Глупо и даже грешно полагать, что молодому господину, теперь прикованному к постели, вдруг понадобится идти в комнату прислуги, если никогда раньше он не испытывал такой потребности. Канае смотрит с поверхности зеркала, поправляет ленту на шее, начищает туфли, берет со стола скрипку и смычок. Сегодня круглая дата — прошло пятьсот дней с добровольного заключения Цукиямы в его камере упадка. Ему помогают приподняться, даже чтобы сменить белье, хотя это единственное, в чем он еще проявляет инициативу. Иногда он просыпается в настроении поговорить, но его никогда не хватает надолго — мысли его обрывочны, и Канае замечает, что разговор окончен по замедленным движениям смыкающихся век. Иногда Цукияму посещают странные идеи — ему хочется засыпать посреди цветов, чтобы вдыхать их аромат, и слуги устилают его огромную кровать розами. Вчера он заметил приход осени и пожелал стать ближе к ней. Когда Канае заходит в комнату, окно в спальне Цукиямы приоткрыто. Осень наполняет комнату запахом прения и скрежетом сухих листьев, гонимых сквозняком, о паркет. Цукияма лежит на подушке из кленовых листьев, скрестив на груди костлявые руки — теряя себя, он все больше драматизирует, и, вероятно, ждет чего-то от каждого последующего дня. Например, смерти. Канае знает, какой Цукияме представляется его смерть — черным силуэтом в глазной повязке, что протянет молодому господину свои ручонки и уведет его из этого дома. Но разве Канае позволит этому случиться? Канае с хрустом давит сухой лист под каблуком и берется за скрипку. Ее голос становится все пронзительнее, а ветер за окном — все сильнее, листья вздымаются с кровати золотистым ворохом. — Мы очень давно не практиковались вместе, — разбуженный задором «Октября», Цукияма болезненно улыбается, — ты все еще играешь, Канае? Скрипка умолкает. — Да, я надеюсь улучшить свой навык к вашему выздоровлению, Шу-сама. И хочу разучить несколько новых композиций. Цукияма крутит сухую ножку листа в сухих пальцах, разглядывая тускнеющие прожилки. — Боюсь, к тому времени мне самому придется догонять тебя… — Я не настолько талантлив, как Вы! Выпущенный лист шлепается у подушки, у Цукиямы снова щемит в груди. Он сгребает листья рукой и отталкивает их от себя, и все они сыплются на пол с края кровати. — Каждый талантлив по-своему, и ты в том числе. — Простите, если мой вопрос покажется неуместным, но в чем же тогда мой талант? Цукияма переводит взгляд на Канае и прищуривается. В какой-то момент ему кажется, что он очень давно не видел Канае — одежда сидит как-то иначе, лицо немного вытянулось. Он еще помнит тот странный день, когда отец объявил, что к ним прибудут Розевальды — женщина с двумя сыновьями — ровесниками Цукиямы и маленькой дочкой, но вместо них всех на пороге нарисовался одинокий мальчик, представившийся выдуманным японским именем. Таковым было его желание, и никто в доме не стал спорить с ним. Как сильно вырос этот «мальчик», сжимающий скрипку в девичьей руке, а до сих пор смущенно опускает глаза, готовый забрать обратно свой вопрос, и, по затянувшейся паузе, ошибочно полагающий, что разговор уже окончен. — Канае, подойти ко мне, — Цукияма подзывает его к себе, наслаждаясь растущим удивлением в карих глазах Канае, что послушно подходит к кровати. Цукияма жестом показывает опустить скрипку, и, вопреки всем ожиданиям, берет руки Канае в свои. — Канае, — прикосновения Цукиямы холодны, но Канае не чувствует не только холода, но и собственных ладоней, обвитых худыми пальцами, — твой талант в твоей преданности. И поэтому я доверяю тебе свою семью. Дыхание Цукиямы напоминает запахи осени и зеленой гнилой воды, и взгляд его кажется удивительно осмысленным — он смотрит прямо в глаза Канае, которые застилает влага. Эта красота Шу-самы, что просвечивает сквозь недуг — она лишает рассудка, и Канае плачет крупными слезами безответно влюбленной девушки. — Сможешь ли ты… ради меня? Канае кивает головой много-много раз, и слезы капают на простынь. — Да, Шу-сама. — Хорошо. Тогда я могу быть спокоен. — Цукияма убирает свои руки, а Канае по-прежнему держит их перед собой, и лишь спустя несколько секунд неловко вытирает глаза. — И позови остальных убрать все эти листья. — Да! — Канае хватает скрипку и выходит из комнаты, а затем несется по солнечным квадратам сквозь коридор, надеясь, что слезы сами испарятся с лица. Но Цукияма не только нащупал холодными пальцами надлом в Канае, но и надавил на него, что было силы. Он мог бы просто переломить Канае пополам об свое острое колено, и едва ли эта боль сломанных конечностей была сильнее, чем та, что мучила Канае изо дня в день. «И это все? Все, что есть во мне особенного?» Цукияму подводят к окну, чтобы он мог высыпать кленовые листья в сад — подхваченные ветром, они взмывают вверх и осыпаются золотистым ворохом. 2015 год, конец зимы. Взросление не приносит никакого удовольствия. Сегодня снова круглая дата — прошло шестьсот дней с тех пор, как Хори Чие привезла Цукияму домой на такси. Каррен сидит на кровати перед зеркалом, и прячет от него свою некрасивую, но растущую вопреки всему грудь локтем. Замечает ли ее Шу-сама? Каррен кладет руки себе на колени и смотрит в упор на висящее у зеркала платье — на призрак своей женственности. Снова надевать корсет, утягивать грудь — есть ли в этом смысл? А что, если Шу-сама увидит ее в платье? Станет ли он доверять свою семью девице, которая бессовестно обманывала его восемь лет кряду? Да и просто… женщине? Ведь Мацумае гораздо сильнее Каррен, но почему он не доверил семью ей? Или у нее просто нет такого таланта? «Люди называют это Искрой Божьей». — Я никогда не уйду из этого дома… — эта навязчивая мысль крепко сидит в голове Каррен, просыпается вместе с ней по утрам, обнимает ее ночью и звучит из каждого угла, — мне всегда придется утягивать грудь по утрам, и носить на себе Канае. Детская андрогинность покидает Каррен, и теперь ее алые губы, круглые щеки и голос из детских превращаются в девичьи. И если раньше Каррен пеняла на лень, присущую любому с утра, то теперь чувствует острое нежелание влезать в корсет. Когда она впервые надевает платье, никто из слуг ничего не говорит ей, но она ощущает одобрение с их стороны, особенно от Мацумае и Аризы. Теперь она может стать одной из них и может быть посвящена в душевные терзания, которые обычно не открываются мужчинам. Но и в этом есть элемент фальши. Даже будучи одетой в платье Каррен не ощущает себя Каррен. И образ, который она видит в зеркале, совершенно не состыковывается с образом в ее голове, потому что нет там никакого особенного образа, а только одно воспоминание о том, как одевалась мать. О ее многочисленных шкатулках, блестящих серьгах, перламутровой помаде и скромных нарядах, и теперь от него веет скорбью католических мучеников. Прежде, чем войти в комнату Цукиямы, Каррен удостоверяется в том, что сам он спит, а балдахин задернут, и лишь тогда проникает внутрь, протирает пыль и уносит цветы. Она боится, что Шу-сама проснется, отодвинет шторку и схватит ее за руку. И если раньше мысль о том, чтобы раскрыться Шу-саме нравилась Каррен, теперь она пугает ее. Каррен боится быть осужденной и потерять драгоценное доверие. В скором времени и платье, представляющее собой угрозу, начинает вызывать отторжение куда большее, чем корсет и мужские брюки. Каррен становится ненавистно все, но больше всего — собственное угловатое тело. Чтобы свыкнуться с ним, она запирает комнату изнутри, сбрасывает одежду на пол и остается нагой. Разговоры с самой собой входят в привычку, и сухие, почти черные розы трескаются под ее прикосновениями и свистящим шепотом. — Разве же он не знает, что я девушка? Конечно знает, с первого дня, как я здесь, — говорит Каррен, склонившись к цветку в стакане, — но почему он доверился мне, если знает, что я лгу, роза? Может, он считает, что больше нет никакой Каррен, поскольку она и никогда не приходила в этот дом? Ведь верно же, роза? В дом вошел мальчик Канае, а не девочка Каррен, и, значит, девочка Каррен в этом доме не живет. Бормоча себе под нос, Каррен ходит по кругу. Выходит, Каррен умерла? Ну конечно же! Тогда ночью, неподалеку от трассы. Девочка десяти лет, что не смогла убежать от следователей и упала замертво бледным лицом в сырую траву. Должно быть, она все еще лежит там, невидимая даже для червей и луговых мышей, уродливый маленький скелет. Но кто же тогда выжил? Бесплотный дух, желание — всего лишь желание когда-то могущественной семьи, живущей в фамильном поместье на Майнштрассе. Желание отца, который остался один на один со смертью, чтобы уберечь собственную семью. Желания двух юношей с открытыми стеклянными глазами, чья воля была достаточно сильной, чтобы пожертвовать жизнью ради несмышленой сестры. Желание матери, которая и так была подточена болезнью, совершить нечто осмысленное перед кончиной и защитить родную дочь. И что же это за желание? Каррен протягивает руку в темноте, и ей видится, что она касается плотно сомкнутых век Шу-самы, его потрескавшихся чуть влажных губ, и она жадно сгребает их, ногти впиваются в дрожащую ладонь, а зубы — в побелевшие костяшки кулака. Канае изо всех сдерживает громкие рыдания, не позволяя им вырваться наружу из красного девичьего рта. Токио, 2016 год, конец весны Когда Цукияма покидает свою спальню, в доме появляется надежда. Но надежда Канае напоминает лишь временное облегчение неизлечимо больного перед рецидивом. Ни обильное весеннее цветение, ни кофе во внутреннем дворике, ни яркие ромбы на жилетке молодого господина не радуют Канае. Это Хори Чие подняла Цукияму с кровати, Канае же, напротив, была невыносима мысль, что Канеки Кен жив, и что эта новость способна вытащить Шу-саму из депрессии. Канае удалось увидеть его на аукционе собственными глазами, и теперь в голове все чаще звучала одна и та же мысль — погибни Канае тогда от рук Сасаки Хайсе, как бы отреагировал Шу-сама на эту смерть? Опечалила бы она его до той же степени? «Конечно же, нет». Вопреки всему он бы встал с постели, чтобы встретиться с убийцей и вовсе не ради мести за призрак Канае. Ведь Канеки Кен, даже забыв свою прошлую жизнь, все же остается самим собой, и встреча с ним меняет Цукияму до неузнаваемости, вернее, возвращает его к одному из ранних состояний, насыщает его весной. И разве это не должно радовать? Но в весеннем воздухе чувствуется тревога, и Каррен хорошо знакомо это чувство. Тихие перешептывания родителей по вечерам в спальне, покупка билетов на самолет в Японию — побег был спланирован заранее, но Розевальды не торопились оставлять свой дом. И в доме Цукияма завелся паразит подобного предчувствия, хотя розовый сад цвел пышно, как никогда прежде, будто компенсируя упадок настроения всех его обитателей. Следователи вышли на Розу — теперь лишь вопрос времени, когда они ворвутся за калитку, растаптывая аккуратные розовые кусты, поднимутся на крыльцо и выломают дверь. И что будет тогда с семьей Цукияма и ее наследником? У этих свиней всегда было численное превосходство. Канае мнет в руках конверт с фотографиями Канеки Кена и подолгу ищет ответ в вещах, что попадаются на глаза — в прозрачной воде цветочных ваз, в расстроенном фортепьяно, в кусочках гульего сахара, уложенных на фарфоровой розетке. Поседевший Цукияма подставляется солнцу и бросает сахар в кофе, улыбка озаряет его осунувшееся лицо, и он снова говорит про воспоминания Канеки Кена. Вот он, мир, в который Шу-сама по-настоящему хочет вернуться, затерян глубоко в мозгу подопытной крысы CCG. Канае не верит в то, что воспоминания Канеки Кена могут спасти Розу, но разве эти сомнения стоят того, чтобы омрачать ими прекрасное настроение Шу-самы, которого болезнь не только не изуродовала, но сделала еще нежнее. Едва ли! Потому Канае соглашается с каждым его словом и уносит пустую чашку с террасы. Воля Цукиямы — его, Канае, желание. Это воля Цукиямы распускается во множественных цветках розового сада и покрывает плотным зеленым плющом окно в маленькой комнате, в которой все платья теперь запрятаны вглубь шкафа. Канае достает из-под матраса деньги, что были скоплены на некое бесформенное будущее наследника Розельвадов, не пересчитывая, складывает пухлые пачки в сумку. Из этой точки Каррен кажется, что дни затяжной депрессии Шу-самы были не так уж и плохи, что были в них спокойствие и осмысленность, которых теперь так не достает, и не было горя и постоянного страха, от которого она отвыкла за долгие годы в Японии. И в городе этот страх испаряется из приоткрытых канализационных люков белыми клочьями. Канае поднимается на крышу заброшенной фабрики на условленное место встречи, и дух захватывает от собственной решительности. Конечно, убить куинксов и освободить дорогу для Шу-самы — это достойное решение, как и избавиться от Сасаки Хайсе. Нет и не может быть никакого другого мира для молодого Цукиямы, и, тем более, упрятанного в сознании того, кто служит людям. Без сомнения, это Сасаки Хайсе и бестолковая ребятня вокруг него навлекли беду на Розу, и лишь за это одно их следует уничтожить. Цукияма уже пережил одну смерть Канеки Кена, что ему стоит пережить другую? Какое благородное и прекрасное чувство, дарованное только тем, кто прикрывает других, а не прячется за ними. Оно мягко подталкивает в спину, в оконных проемах тонет в ночном сиянии Токио, и Канае преисполняется уверенности в себе, поднимает подбородок, поправляет темные очки. Город сопровождает Канае под локти и внутри, впервые за долгое время, нет никаких противоречий. Неопределенное время спустя. Возможно, это был прекрасный сон, но только Каррен так и не удалось уснуть. Хтоническое чудище, овладевшее ее телом, не давало ей сомкнуть глаз, и в черноте беспрестанно тикающей комнаты она видела только судорожное мельтешение белых точек перед собой, рассеянное сквозь призму белой нити. Это помогает Каррен подняться на ноги и хлопает ее по щекам. — Ну как? Ты чувствуешь силу в своем теле? — Это набрасывает Каррен на плечи темный плащ из скользкой материи, терпеливо ждет, когда Каррен, осознав, что нужно продеть руки в проймы, поднимет их. Сила? Определенно. Она пульсирует внутри, и ее неровное дыхание отдается во всех конечностях. Каррен не различает даже лица Это, хотя туман в голове понемногу рассеивается. На нее надевают маску, ремешки которой затягиваются на затылке. — Теперь у тебя есть моя кость, — Это стучит ногтем по страшному оскалу маски, водит по красным губам, — это мой божественный дар. Искра, которую я в тебя вложила. Она снова смеется, а Канае резко наклоняет шею набок — позвонки хрустят и встают на место. Мир, в котором теперь существует Канае, лишается запахов, лишается форм, лишается цвета. Он состоит из ассоциаций и ошибок искаженного восприятия, что хаотично роятся в мозгу. Но даже среди них Канае различает один-единственный силуэт среди множественных зеркал-воспоминаний, отражающих на своей поверхности мягкий свет его улыбки. Маленькая девочка в мальчишеской рубашке идет следом за красивым юношей, что ведет ее сквозь розовый сад, и улыбается ему в ответ под страшной маской. — Нам пора идти, иначе начнут без нас. А у тебя так мало времени, чтобы исполнить свое желание.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.