Был Штирлиц Просто Он
Были шахматы и горьковатое светлое пиво в уютном ресторанчике. Были поездки за город: голая мерзлая земля, голые воздевшие ветви к небу в немом согласии с тоталитарным режимом деревья и болтовня аккуратной старушенции немецком, тяжесть чужого локтя. Жизнь безжалостного следователя заканчивалась с финалом рабочего дня, жизнь хитрого разведчика не заканчивалась никогда, но было что-то третье — из крохотных теплых крупиц, из промерзшей земли, чужих локтей и того, как Кэт улыбалась, обхватывая благодарно банки с молоком тонкими привыкшими к ритмичному отбиванию кода пальцами, то, как они с Эрвином смотрели друг на друга — все это было теплым, полузабытым, резало сердце и тут же пристыжено зализывало его. Хотя бы можно отдохнуть, хотя бы на секундочку ты не один, хотя бы на секундочку ты Человек. А еще был Шелленберг. Он как Штирлиц — он был просто Он, он всегда был, въевшись черным силуэтом с прелестной формы носом во все три жизни. Нельзя называть прелестным нос своего непосредственного начальника. Нельзя называть прелестным нос врага Советского Союза, врага человечества, нациста, который должен болтаться в петле в одном ряду вместе с истеричным наркоманом, разожравшимся в мраморном дворце боровом и жестоким любителем выпить.Но у Вальтера был красивый нос. До ужаса хорошенький.
И глаза у него были черные, и взгляд снисходительно-незаинтересованный, он всегда словно что-то безмолвно спрашивал, улыбаясь уголком кривых губ. По некоторым людям не скажешь так сразу, красивы ли они. Опишут на словах — непонятно, непредставляемо, покажут на фото — узнаваемо и пресно, а встретишь в жизни — либо воротишь нос, либо не отрываешь взгляда. И взгляд у него был при всей ласковости что выстрел из дробовика. Штирлиц хорошо помнил день их первой встречи — один расхаживает по кабинету, рассуждая о чем-то своим привычным строгим мурлыканьем, второй сидит, пригвозженный к ужасно неудобному стулу, и не сводит с первого глаз, истекая кровью из пробитой насквозь груди. До сих пор истекает. Но тогда еще не было этого "Штирли", скрипящего на зубах, как сахарный песок. Вальтер редко сокращал его фамилию, да и звучало придуманное им глупо. Штирли больше нравилось то, как Шелленберг произносил имя "Отто" — чеканил его, стучал губами, как деревянными бусинами, округлял рот — от этого виден был кусочек ряда ровных зубов, желтоватых от постоянного курения. Но когда он клал голову на широкое бледное плечо, всегда правое, которое было шире от постоянных взмахов ракеткой, прикрывал глаза, как уставший ребенок, как разомлевший на солнце тонкий большеглазый олень, и мурлыкал при этом свое ужасно мило выходившее у него "Штирли" — хотелось принести ему перчатки в зубах. А когда он злился, его руки тряслись, рот искривлялся в полуоскале, а глаза становились еще бронебойней — он с рокотом автоматной ленты отчитывал быстрыми резкими словами, и Штирлицу не хотелось в такие дни попадаться ему на глаза. Вот такой он был, Шелленберг. Штирлиц был фон, вообще-то, но об этом они никогда не вспоминали, находя друг в друге вещи поинтереснее. Точнее, Вальтер раз за разом показывал и раз за разом находил, кружа двойному разведчику голову. С разведческой точки зрения происходящее было скорее помехой, конечно же, преступлением с ССовскойно с другой - у него и правда был просто прелестный нос.
Хорошо, что двери кабинета запираются изнутри. Штирлиц уже босой вступает в центр комнаты, с привычным каменным лицом и глазами, привычно полными усталости и легкой жалости. Начинает нескладно двигать плечами, талией, бедрами, выщелкивая длинными пальцами ритм. Шелленберг одним пальцем опускает иглу на пластинку, и после короткого шипения дочь проститутки с пронзительным голосом греческой богини начинает петь о том, как она любит Париж. И даже как-то не очень важно, услышит ли кто-нибудь их. Штирлиц огибает перед столом еще один круг, чувствуя спиной прицел пневматического взгляда и шурша пуговицами строгой черной формы. Потом рубашка, а под ней он тоже черный и совсем не строгий. Штирлиц не умеет танцевать, но, положив ладони на бедра, он с неизменно спокойным лицом подается вперед, прогибаясь и вслушиваясь в то, как выстукивает Вальтер пальцами ритм. Черный лиф ужасно мал широкогрудому Штирлицу, от него наверняка останутся красные полосы и пятно от врезающейся в спину застежки, а чашечки наоборот мешковато пустые, как и совершенно не натянутые лямки на плечах. Эта вещь стискивает кожу, но в то же время Отто кажется себе сверхобнаженным, словно с него содрали и ее, и что-то подкожное, защитное, нарастающее. "Так вот как чувствует себя женщина" — проносится в его голове, пока он жужжит ширинкой, а со стороны стола раздается чириканье Вольтеровских спичек. Закурил. Женщина чувствует себя, конечно, не так, но за этот день оставшийся в чулках Штирлец понял, что голой себя раздетая женщина точно не чувствует. Поразительной была та несвобода, которая ощущалась в этом узком минимуме кружев, капрона и шелка, которые плотно облепили его — тесно и жарко, и трение при каждом движении, и ощущение того, что ты присоединился к толпе сумасшедших фанатиков фюрера за окном — только ты сумасшедший фанатик черт знает чего и двух маленьких ленточных бантиков на своем белье - как раз на уровне косых выемок мышц, уходящих под черный атлас. Штирлиц продолжает двигаться, поворачиваясь боком и изящно поднимая при каждом шаге одну из ног - какое же это странное ощущение, когда их полностью обтягивает полупрозрачная черная ткань, мгновенно начавшая поблескивать липкостью пропитавшего ее мужского пота. Поворот, шаг, оттянуть подвязки и щелкнуть ими, щелкнуть еще разок, чтобы услышать опять понравившиеся немного болезненные хлопки резинок о кожу на бедрах. К этому можно привыкнуть. Тело словно связано лямками и облеплено капроном, под облегающей кружевной тканью по-странному четко ощущается движение собственных ягодиц при ходьбе, но ко всей этой странной пленяюще-обнажающей комбинации можно привыкнуть, если захотеть. Разведчик может привыкнуть ко всему. Шелленберг сжимает подлокотник кресла и трет шершавые губы сухим языком, когда Штирлец закидывает ногу на его стол, ставит ее на принесенные секретарем секретные документы и с громким шорохом гладит ладонью свою скользкую от чулков крепкую ногу — крутой изгиб икры, широкие прямые бедра… Это вызывает больные ассоциации с буйными пьянками СА у обоих. Арийская строгость пропорций, мужская животная сексуальность, доведенная до геометрического совершенства и существующая в симбиозе со второй такой же мужской животной сексуальностью, и черный капрон хрупкой границей между ними. Но тут не было пьяни, отвратительного гогота, хватающих тебя за голые плечи засаленных рук и твоих таких же — без грязи, излишеств и буйства перед Шелленбергом танцевал совершенный человек в женских чулках, гарцующий арийский жеребец. Ловкие паучьи пальцы бригадефюрера хватают ткань, оттягивают ее и отпускают с болезненным для Штирлица щелчком, а потом еще несколько раз. В пятый и последний он не отпускает ее, а берет в руки наполовину скуренную сигарету и чертит на оттянутой ткани линию красным огоньком. Чулок плавится с легким треском, и когда Шелленберг выпускает его из рук - рана на черной тончайшей надкоже рвется от резкого движения еще сильней, расползаясь на всю голень. Понимая, к чему идет дело, Штирлиц садится на стол - Вальтер сначала громко и противно рвет второй чулок, а потом отстегивает резиновую подтяжку и сжимает его край в зубах, чтобы медленно стянуть его со Штирлица ими же, глядя подчиненному в глаза снизу вверх. — Я смею надеяться, что их стоимость будет добавлена в мое жалование? — Они стоят копейки, Штирлиц. Имейте совесть. — А вот и нет. Это очень качественные хорошие чулки, такие сейчас сложно достать. — Заткнись. И Штирлиц заткнулся. А как не заткнуться, когда тебя фактически укусили за живот, тут же начав зализывать красные полукруглые следы зубов на бледной коже и сжали ягодицы словно с тисках, запустив ладони под черные атласные трусики, тоже доставшиеся не за спасибо. Штирлиц стонет и сжимает короткие волосы своего непосредственного начальника в кулак, когда горячий быстрый язык опускается еще ниже. Хотя, какой он ему начальник. Шпионит-то Максим против него. Но вообще, обычно они лежали голые, Вальтер прикрывал оленьи глаза, а Штирлиц читал ему вслух стихи. Вот так они были редко, реже редкого — обычно они гуляли по голой промерзшей земле, и Штирлиц придерживал его под локоть, и на деревьях робко проклевывались зеленовато-бордовые почки. Может потому что Вальтер боялся кусать его чаще одного раза в месяц, может потому что не хотел — Отто не спрашивал, Вальтер молчал. И расстегивал крючки, путаясь в них, чтобы Штирлиц облегченно вздыхал, когда черный лиф переставал вдавливаться в кожу. Это так больно. Гестаповским доберманам, лакающим коньяк вместо молока, стоило взять этот способ пытать предателей на заметку. Но раз в месяц Вальтер, поправляя съехавший галстук, записывал в ежедневнике указанную сумму, чтобы не забыть о надбавке к жалованию. И с каждым годом цифра была все больше. Когда иные дерутся за хлеб - дорогого стоит возможность порвать капроновые чулки. У разведчиков нет слабостей и недостатков. Но Штирлиц был не только разведчиком. У него были шахматы, горьковатое пиво, промерзшая земля и улыбающаяся Кэт, которой было больно от застежки, врезающейся в спину, но никто об этом не знал, кроме Эрвина, целующего бордовый шрам.У него был Вальтер.
Штирлиц был человеком.
А людям свойственно иметь маленькие слабости.