ID работы: 4252896

А вы как думаете, мистер Соло?

Гет
R
Завершён
35
автор
Размер:
27 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 7 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
В Гаване едва-едва за полдень. Беспощадно жарит солнце, и до самого горизонта — ни тучи, ни дождинки. Громыхает тяжелая техника в деревушке на три часа. Переговаривается сам с собой разболтанный колокол на местной башне. Остервенело выклевывает что-то из-под жестяной крыши озлобленная на весь мир курица с бешеными глазами. В банке тлеет шифровка. Новость не секретная — важная, другие через церквушку святого Николая (и десятки похожих церквушек по всему миру) не приходят. «Марти ушел», — неудивительно, что Соло злится. В придачу ко всему остальному, разумеется. Наполеон вспоминает разговор с сэром Уэверли за сорок часов до стычки. «Скажите, агент Соло, что есть женщина-агент? — спросил он и самому себе ответил. — Отравительница и дорогая подстилка, одно вытекает из другого, сами понимаете». — Ты идиотка? — так их с Габи сотрудничество начинается, под отдаленную канонаду и забористый испанский перемат хозяйки сарайчика, в котором они засели. — А ты? — а так — продолжается. — Что? Я думала, мы в угадайку играем. Габи курит в ту же банку, что и Соло. Губа — расквашена, под глазом наливается синяк, а на плече — ссадина от удара прикладом местного «кукарачи». Она стряхивает пепел, кривится, хмурится и все время трогает ранку языком, еще больше размазывая кровь. Габи не жалуется, хотя проползала с витым шнуром по-пластунски два с половиной часа под редкими выстрелами. Габи пасмурно смотрит на шесть часов — в сторону аэропорта. Второй рукой она перебирает разложенные на столе инструменты. Соло прикидывает, сколько может весить разводной на шестнадцать — по всему выходит, что много, даже в женской руке. Он вспоминает «наводку» мистера Уэверли: «Понятия не имею, как она прошла психологический тест. Может, это лестничное остроумие — дошло-то до нее только сейчас. Или шок был слишком силен. Но наша птичка планирует сорваться». Наполеон видит: стиснутые кулаки и это отрешенно-любопытное выражение лица. Называется: «Если я разожму руку, сколько времени понадобится гранате, чтобы замостить мной и этими ублюдками улицу?» («Марти ушел», — и сколько их еще осталось? Сколько еще уйдет?) — Позволишь осмотреть? — вполголоса спрашивает Соло. — Серьезно, с меня не убудет. Габи отмирает только для того, чтобы безразлично передернуть плечами. («Я не приказываю, а скорее прошу. Намекните ей, что из любой Конторы выходят только ногами вперед. Сделайте ее просто агентом. Хочет быть женщиной-агентом — найдется порядком важных членов от Тибета до Стамбула, чтобы под ними полежать») Пока Соло возится с ее самопальным жгутом на бедре Габи, над его макушкой нависает призрак гаечного ключа. Прямо над пробором — и это она зря, сам Соло бил бы по шее, и основательно так. Наполеон затягивает жгут туже, еще туже. Перечисляет вслух все «ошибки новичка», которые допустила Габи (и хорошо, что не потащила нож из раны, а то истекла бы кровью, как свинья на бойне). Мягко придерживает ее щиколотку и считает до трех, готовясь хорошенько за нее дернуть: когда Габи приложится макушкой об пол, это должно будет прочистить ей мозги. Тень Габи действительно пытается ударить его — с оттягом, от плеча, как Габи не раз била в подворотне где-нибудь в Лихтенберге. Эта же тень с трудом, прихрамывая и припадая на больную ногу, пытается улизнуть в приоткрытую дверь. Кровавый след? Да черт бы с ним, лишь бы в сторону аэропорта. Или любой рыбацкой лодки. («С чего вы взяли, что мне это будет интересно?» — он не спросил, почему не Курякин — Уэверли ведь тоже не слепой, хотя иногда не видит дальше бутылки виски; у Курякина, выражаясь словами шефа, «анамнез отягченный», он и в декабриста поиграть решит — глазом не моргнет) — Кто такой Марти? — тускло спрашивает Габи. — Шифр детский. Сдвиг на две буквы, — поясняет она нехотя на его быстрый взгляд. — Информатор? Торговец оружием? Или кокаином? Соло дергает жгут чересчур сильно. Как бы сказать, думает он, кто такой Марти. На тридцать восьмой параллели он был тем, кто дал поджопника в правильную яму, когда советские МИГи начали сыпать зажигательными, а в Кымсоне так и вовсе за лямку от рюкзака выволок в сторону дзота, пока Наполеон (вот как Габи сейчас) истекал кровью и блевал кадетскими идеалами? — Полный придурок, — отвечает Наполеон и похлопывает Габи по здоровому колену. — Нашел время уходить. Готовность четыре часа, потом — в сторону солнечной Флориды. Будем лечить тебя Банана-мамой. С мотором лодки справишься? Она пылится здесь еще с колумбовых времен. Габи явно через силу кивает. Наполеон убеждает себя, что ее клонит в сон от ранения и всех анальгетиков, которые он ей скормил, и почти даже себе верит. «Марти ушел», — и Наполеон помнит его взгляд в пустоту, сквозь «Сейбр», и сколько ненависти в нем было, и как Марти щелкал его по макушке. «У тебя вся жизнь впереди, что ты тут забыл, Нап?» («А вы как думаете, мистер Соло?» — мистер Уэверли ехидно усмехнулся) В характеристике первым пунктом Наполеон Соло запишет: «Физически вынослива, болевой порог высокий».

***

В Логроньо страшная жара — верная смерть всем виноградникам на сотню миль окрест. С края стола медленно и лениво сочится бурая жижа — солидол с недурной «Риохой» пополам, вязнет в вековой пыли, тонет в ней. Наполеон дышит с трудом: Габи трижды пыталась уронить его на пол, на старую мотыгу, уже после того, как хватила бутылкой о край стола и заорала на самом грязном немецком, который он когда-либо слышал. («Марти ушел», — и Наполеон снова слышит, как они кричат всей ротой, как этот крик путается в верхушках какой-то вечнозеленой дряни и уносится с самолетным ревом по течению проклятой речки Ялу) «Если ты не заткнешься, ублюдок!..» Наполеон не заткнулся. Теперь у него кровит рука чуть выше часов, и тощее, но крепкое запястье Габи выворачивается из его жирной от смазки ладони. Наполеон спрашивает снова: «Хочешь знать, как это будет?» — и Габи болтается у него в руках: ставить ее опасно, она неплохо проходит в ноги и еще лучше добивает по печени тяжеленными ботинками — будто одни только стальные носы, ни капли кожи. Она дергается, даже рычит, пробует ухватить зубами за пальцы и давится, прикусив кончик языка: Наполеон встряхивает ее и сжимает так, что ребра хрустят, но она молчит. Отважный воробей, дурная от храбрости мышь — сколько же в ней упрямства. («Марти ушел», — а до Марти был Сантано, натаскавший его на все испанские ругательства, а до него — Алекс, а до Алекса…) Наполеон считает, что Габи заслуживает правды. — Сначала ты задаешься вопросом, чем это отличается от обычной твоей работы, — он говорит, когда Габи выдыхается настолько, что повисает в его руках тряпкой. — Ну будешь ты ковыряться гаечным ключом не в старом Бенце, а в двигателе какого-нибудь джета, ну будут тебе платить долларами и фунтами, а не марками — какая разница, если у тебя концы с концами не сходятся, а мамины антикварные ходики в ломбарде два месяца? Он ждет, что Габи огрызнется. Ждет, что она напряжется — «ага, это я уже проходила», но она молчит и не шевелится, кажется, даже не дышит. — Потом будет первое задание, на котором тебе просто поставят руку. Потом второе и третье. Какой-нибудь халдей невнятной службы примет решение, что ты стоишь казенных денег, потому что к тому моменту ты научишься торчать в его кабинетике с оловянными глазками навытяжку. «Она достаточно умна, чтобы нажать на спуск, но слишком тупа, чтобы меня нагреть», — так они подумают. А твой настоящий босс будет стоять за их спинами и хорошенько будет сжимать твою шею. Он найдет, чем тебя придушить. («Нищета голозадая, — вздыхает Марти в его памяти и протягивает первую в его жизни «настоящую» сигарету, — что-то много вас таких бежит в армию, чтобы отожраться, макаронничек») — А потом ты окажешься наедине с человеком по ту сторону твоей руки. В ней будет нож или пистолет. Да хоть гаечный ключ. Тебе нужно будет выбрать между совестью и тем, чем душит тебя твой босс. И ты выберешь выстрел. Те, кто не могут его выбрать, не оказываются в такой ситуации перед этим самым боссом. — Заткнись, — чуть ли не по буквам выговаривает Габи. — Уже после этого на тебя заведут уголовное дело задним числом и никуда его не пустят — просто чтобы лежало напоминанием и залогом твоей преданности. Таких дел будет все больше, пока их не начнут пришивать кому попало. Твоим любовникам, друзьям детства и твоей собаке, если хватит глупости ее завести. — Заткнись! («Марти ушел»; Марти первым влепил ему оплеуху звонкую до боли: «Заткнись, капрал!) — А потом это войдет в привычку. Не со второго и не с третьего раза. Кошмаров не будет, потому что те, кто мучается кошмарами, не оказывается перед этим самым боссом. Будет нервный тик. Невралгия. Паника на пустом месте. Начнешь хвататься за пистолет в пустой комнате, а не будет пистолета — начнешь кидаться с кулаками на тень. Это пройдет с первыми ноотропами и первым отравлением. В конечном счете ты поймешь… («Заткнись и слушай меня!») — …что убить человека ради десятка «важных» бумажек или антикварной побрякушки — не сложнее, чем разбить яйцо. Особенно если есть хороший оптический прицел. Он ставит Габи на ноги — слишком дрожащие. Человека в таком состоянии не выводят в лежку, даже дуэтом. Как говаривал Марти: «На позиции плох тот, кто бздит и ссытся». («Марти ушел») Габи поворачивается к нему на этих самых дрожащих ногах и дрожащими же руками убирает волосы под черную шапочку. Поправляет раздерганный в попытках подраться черный комбинезон. Смотрит на него в упор пронзительно и неприятно, как в ту секунду, когда… («…так на меня пялишься, малец? Мне повторить? Ты когда-нибудь…») …Наполеон спросил ее: «Ты убила в своей жизни хотя бы курицу?» — Лопату брать? — глухо спрашивает Габи. — Отсюда по пересеченной местности до ближайшего автовокзала десяток километров. На любой автобус и без документов посадят в сторону Сан-Себастьяна. — Мне брать лопату? — по слову чеканит Габи. «Ты уверена, что не намочишь штанишки в решающую секунду?» Удивительно, что Габи, пигалица в несуразно тяжелых и больших ботинках, умудряется смотреть на него сверху вниз. — Неспокойно здесь сейчас, да и сепаратисты по округе шастают, но до севера доберешься без проблем, а там… «Или у немок кровожадность в крови по фюреру?» — Соло, блядь, мне брать лопату или нет?! — Габи снова выходит из себя. («Я думал, ты перебесишься и отступишься», — ошарашено сказал ему Марти; десятью секундами раньше Марти всучил ему «Вальтер» и сказал: «Не пялься, храбрец. Добей бедолагу, чтобы не мучился») Наполеон отворачивается от Габи. (тот парень в белом ципао не мучился; не мог он мучиться от выстрела в упор) («Марти ушел») — Разумеется, брать. Здесь скальная порода, по-другому лежку не подготовишь. Рой на нас обоих. Двумя часами позже Наполеон смотрит на Габи — осунувшийся профиль, заострившийся нос, только желваки под кожей гуляют. Она не шевелится и дышит вполгруди, едва-едва, так что даже маскировка со спины не сыплется. Приросла к прикладу щекой и не моргает, чтобы не пропустить цель — слабо щурится. У Габи к этому талант, как у многих девушек, надо отметить. Мелкие мышцы работают лучше, выносливость, опять же, терпение, а эта их интуиция — «сучья», как говаривал подстреленный одной такой «патриоткой» Сантана. «Вслепую яйца отстрелит, это как пить дать, — сплевывал Сантана на сторону. — Только об этом и будет думать. Винтовку держит как хер — и стрелять будет туда же». Наполеон видит, что винтовка Габи двигается — на два градуса, не больше. Облачко пыли на горизонте (намеченную цель с очередными «важными бумажками») он видит на несколько секунд позже, чем она. Ах да, пресловутое форменное зрение. Наполеон все-таки стреляет — по колесам, так что машина, круто взявшая вправо после того, как голова водителя разорвалась на куски, идет юзом и заваливается в кювет. Габи встряхивается — восстает из песка, как какое-нибудь древнее чудовище. Единица за технику безопасности и «отлично» за меткость. Когда Габи тянется за сигаретой, у нее не дрожат руки. И кошмары ей сниться не будут. — Иди, — выкапывается рядом с ней Наполеон. Проводит пальцами по затылку — жарко. И во рту кислит, как после попойки, и какого черта… («…малец трезвый трезвый в такой день?! Налейте ему кто-нибудь, наш макаронник девственности лишился!») Габи пытается закурить против ветра. На десятую попытку Наполеон отбирает у нее зажигалку и дает прикурить, прикрывая огонек ладонью. Под началом мистера Уэверли Габи быстро научилась этому каменному выражению лица, и в ее глазах Наполеон читает построчно рапорт, согласно которому агент Соло провел инструктаж, дал ей два патрона на пристрелку, после чего она произвела результативный выстрел по колесам, а он — по черепу какого-то очередного собутыльника Франко. — Иди, — повторяет он с нажимом. — Заслужила. Найдешь кейс или портфель — дуй на позицию. Не найдешь… — …поищу под днищем или за дверцей. Не учи ученого, — Габи сползает по склону на заднице и нетвердой походкой идет к раздолбанному проселку. Голову напекло, отмечает Наполеон, ничего, следующая ходка у них в Шпицберген, там оклемается. Вечером того же дня, в придорожной забегаловке, в которой тараканов подают вместе с паэльей под видом мелких мидий, Наполеон следит за ее спокойным взглядом и нервными пальцами. («Ты этими руками и дрочишь, и документы подделываешь, малец? Хочешь свалить — вали, я сам тебя в Ялу столкну, доплывешь до Советов, а те тебя с радостью комиссуют, идиота этакого») («Марти ушел») Вслух Габи жалуется на прогорклое масло и клятые ботинки. Руками она говорит: «Не смей возиться со мной, как с ребенком, Соло. Урою нахер». «…и стрелять будет туда же». Несомненно. В характеристике вторым пунктом Наполеон Соло запишет: «Психика лабильна, концентрация при выполнении учебного задания — предельная».

***

В Абу-Даби плавится свеженький асфальт и теряется граница между выпаленным серым небом и серым же песком. Габи зажалась на стуле — острые кулаки подпирают грудь, которая того и гляди вывалится из декольте новоявленной герцогини. Габи потеет и явно хочет почесаться. Габи так его ненавидит всем телом, что кто-нибудь другой уже сбежал бы. — Ну? — бархатно спрашивает Наполеон тем голосом, от которого с девиц обычно стекает одежда. — Ты сам придумал эти игры — сам в них и играй, — раздраженно шипит Габи. Глаза сверкают, грудь вздымается, вся скована желанием распрямиться и отвесить ему оплеуху. Где же ваша сдержанность, агент Теллер, думает Наполеон, поддергивая брюки и устраиваясь в кресле поудобнее, неужели так сильна бывает… («Алекс! Алекс, помоги мне! Ал!») …психологическая травма. — Это не игры, агент Теллер, а часть вашего полевого обучения, — серьезнеет Наполеон. — Это учебный приказ. Соблазните меня. («Поль? Ты чего творишь, Поль?!») Габи неприятно щурится. Этакое: «Тебя? Да легко!» — Примитивно и грубо, — Наполеон не ведет и бровью. — Это платье не так снимают, ты выглядишь смешно. Запахнись обратно. — Обычно тебе хватило бы и этого, — огрызается Габи. И путается в сложных лямках — больше от волнения, наверное. — Просто сейчас ты командуешь и специально мне не поддаешься. — Всегда будет «специально», каждый раз, агент Теллер, — Габи вздрагивает, когда он нависает над ней. — Напомню о деталях предстоящей миссии. Господин Ясир диковатых нравов человек, что странно для этих мест. За пистолет не схватится, но на наше щедрое предложение по пакету акций может окрыситься и выставить меня за порог. За тем мне и нужна в помощь такая очаровательная супруга. (Наполеон просипел, чуть живой, глаза навыкате, пальцы скрючены: «Этот гук все еще жив! Эта тварь выбралась и пыталась меня придушить!» — и он хватался за руку Алекса, и пытался встать, чтобы найти — и уничтожить, немедленно, как и было приказано) — Как ты думаешь, проймет твоя грудь исполнительного директора нефтяного альянса? — он кладет руку ей на шею оправляет одну лямку, затем другую, Габи вздрагивает, и вряд ли от того, что ей приятно. — Анализируй. Думай. Выполняй. Соблазни меня. Ну? Он слишком поздно замечает ее ладонь у себя на бедре — робкую и скованную, и с ним Габи никогда так себя не вела на его памяти. Пальцы выпрямляются по стрелке брюк будто нехотя, и Габи горячая настолько, что аравийское пекло рядом с ней — Шпицберген, ее жар колючий, как она сама, такой же беспощадно любопытный и отважный, и Наполеон не удивится, если от него останется ожог — как раз поверх старого шрама от ножа одного сицилийского ублюдка. Он слишком поздно замечает этот ее взгляд. («Поль. Поль, не бормочи. Поль! На меня смотри! А теперь сюда! Что это, по-твоему?») — Габи, не смей. Габи вскрикивает — от неожиданности, не от боли. — Какого черта! Ты же сам мне… — Не смей представлять на моем месте Курякина. Никогда и ни при каких обстоятельствах не представляй на этом месте того, кто тебе дорог и кого ты на самом деле хочешь. Ты возненавидишь его по инерции, если продолжишь так ко всему относиться. Габи ощетинивается мгновенно — взглядом, выпяченными плечами и растопырившимися в его ладони пальцами, сжавшимися в хищные когтистые лапы. Но она не кричит. Не матерится. Не вскакивает, не плюет ему в лицо и, кажется, понимает, что он вполне серьезен. Что время, когда он мог поюморить с ней наедине, закончилось там же, где старый статус Габи Теллер — «Груз номер два», как его называли армейские товарищи, особо ценный свидетель или заложник. Теперь они коллеги, и… (в руке Алекса была его, Наполеона, рука, и отпечатки пальцев на его шее идеально совпадали по размеру) …лучше бы ей начать спрашивать первой. — А ты как ко всему этому относишься? — Габи вроде бы даже присмирела. Во всяком случае, она не пытается вцепиться ему в лицо когтями, когда он ее отпускает. — Меняю местами потребности и удовольствия, — серьезно отвечает Наполеон. — Это как с едой. Помнишь клейстер на ужин? Габи неожиданно улыбается. Даже смеется. — Только не говори мне, что ты его тоже ел! Не поверю! — О да, — без тени юмора отвечает Наполеон. — И не всегда из муки. Я помню, самый отменный клейстер был из коробок со Стентен-Айленд. На задах некоторых ресторанов попадались коробки из-под морепродуктов, и если заваривать их кусочки кипятком, получался почти чиопино. Мы ели на пару с сестрой, и если она капризничала, я угрожал, что съем вместо клейстера ее. Да-да, очень смешно, она тоже хихикала. Именно после этой реплики Габи больше не смеется. Мелькает в ее глазах что-то черное и мрачное настолько, что даже ему становится не по себе. Есть вещи, которые американец не поймет — осознал это, наслушавшись ребят из Гринпойнт. Впрочем, и для Габи «Депрессия», именно так, с большой буквы — слово незнакомое. (полевой врач сунул ему косяк с марихуаной, пообещав, что после него если и придут гуки, то исключительно девицы с вот такими буферами; не то чтобы он солгал — к Наполеону, слава Трумэну, вообще никто не пришел) — Годам к десяти я вдруг понял, что большая часть моих мыслей и воспоминаний так или иначе связана с едой или с тем, как я эту еду добывал. И решил что-то поменять. Например, перевести еду из потребностей в удовольствия. Неплохо, если ты получаешь удовольствия, но и умирать от их отсутствия не станешь, не так ли? — Не верю, что это сработало, — напряженно отмечает Габи. — Не сразу, само собой. Но после десятого раза мне надоело падать в обмороки, — ухмыляется Соло. — Тем более в порту, там раздавят — не увидят. Я решил, что у меня будут другие потребности. — Например? — Например, языки, — разводит руками Наполеон. — Чтобы договариваться в том же порту. Или сигареты, чтобы давать там же взятки матросам за доступ в рубку. Или умение лучезарно улыбнуться. Знаешь, все эти вещи, что делают тебя симпатичным смышленым пареньком, который всем нравится? — Нет, не знаю, — хмуро отвечает Габи. — Я никогда никому не пыталась нравиться. Соло это осознал еще в первую их встречу. Он буквально видел маленькую Габи — себе нынешней до плеча, всю в ссадинах и царапинах, штаны на три размера больше, рубашка в заплатках и какая-нибудь отцовская кепка (или что там покойный Удо носил?) на голове. У одной его знакомой пани было хорошее выражение на этот случай — «брошенка ледащая», как бы сказать то же по-немецки? Он примерно представлял себе размер ее негодования по этому поводу. И размер синяков, с которыми она возвращалась домой после этого негодования. Едва ли они были меньше, чем у самого Соло после драки с прилизанными мальчишками из верхнего Ист-сайда после «уоп-уоп» в его адрес. — А теперь придется. Секс — это не удовольствие, а простая необходимость. В некоторых случаях, разумеется, — Соло пожимает плечами. — Нет ничего мерзкого в том, чтобы почесаться, если очень нужно. Не слишком прилично, но какая разница? — Большая, — напряженно отвечает Габи. — Для меня — большая. Это слишком… личное. — И тела ваши суть храм живущего в вас Святаго Духа, — хмыкает Соло. — Забудь об этом правиле. Или боишься, что кто-то тебя осудит? Габи молчит. (никто не пришел и две недели спустя, и четыре) — Или ты из-за Курякина так напрягаешься? — Соло, — угрожающе понижает голос Габи, — не лезь. — Ладно, — покладисто уступает Наполеон. — Давай с другой стороны. Того испанца, Кастильяса, он не осуждает? Габи застывает. Настолько неестественно, что манекен на ее фоне — образчик грации. Кажется, суть разговора только-только начинает до нее доходить. — Чудесные у тебя стандарты. Размозжить кому-нибудь голову — это в порядке вещей, но перепихнуться с кем-нибудь… — Соло! — …смерти подобно? Взгляд у Габи вновь становится пустым настолько, что в нем Наполеон видит себя самого — шкета с вытаращенными в пустоту глазами. (с рукой, до треска сжатой на горле) За Габи вновь говорят ее руки — они шарят по ее чинно сведенным коленкам в поисках чего-то. Может быть, чего-то, что не понять американцу? — И давно это с тобой? — спрашивает Наполеон едва-едва. — Не лезь ко мне под юбку, мразь, — едва-едва цедит Габи. По-своему Наполеон надеется, что она набросится на него с кулаками. Проорется. Прорыдается. Попытается ему что-нибудь сломать. Пусть даже сорвет операцию — черт с ним, не впервой выкручиваться. Намного хуже иметь рядом с собой психа в горячке, которому настолько плохо, как ей. — Это у тебя был не первый раз? — пусть трактует вопрос, как ей удобнее. — Ну, скажи мне? Уэверли-то не знает, но ему с тобой не работать. — Заткнись! От ее рыка стекла звенят. Но за ним ничего не следует. «Не нянчись со мной» приобретает какую-то откровенно нездоровую форму. Уродливую. Знакомую. — Габи… — Не первый. (каждый раз после того, как его пуля застревала в чьей-нибудь узкоглазой башке) В повисшей тишине слышно даже вой какого-то приблудного верблюда на водопое. И как Габи яростно, без слез, прошмыгивается, вся трясется от стыда и своего срыва. Плохо. Дьявол, плохо, как же нехорошо. — Я не буду с ним… — Не будешь, успокойся, — Наполеон кладет руку ей на плечо. — Не в этот раз, по крайней мере. — Но ты же… — Ясир предпочитает мальчиков-блондинов. А вот его мать… — Соло! — чуть не отшатывается от него Габи. — …властная женщина, в самом соку. Габи, уймись. Ясир обработан нами вдоль и поперек, это тренировочное задание. Просто посмотришь на некоторых наших «клиентов» и потренируешься в наблюдательности. Это понятно? Габи молчит. В этом что-то есть — может быть, что-то, чего не сможет понять мужчина. Поэтому Наполеон решает не договаривать: «Но однажды придется». Габи не дура, сама понимает. — Знавал я одну девушку, которая была очень на тебя похожа. — Да неужели? — язвительно фыркает Габи. — В какой сотне, третьей или пятой? — В первой пятерке. Вот только моя сестренка точно смогла бы меня соблазнить. — Соло! — Я же говорю, похожи. Габи улыбается. Мимолетно, но он успевает заметить. (не каждый раз, но — до сих пор) На вечеринке Габи улыбается Ясиру так сахарно, что у Соло слипаются зубы. С Курякиным она бы себя так не вела, это точно. В характеристике третьим пунктом Наполеон Соло запишет: «Мораль гибкая, к любой модели поведения адаптируется быстро».

***

В Кабуле клич муллы с ближайшего минарета сливается с ором загнанных ослов — таких ублюдков, которые годятся только орать и мочиться на капусту соседа на рынке, крики на них не действуют, палки — ломаются об их хребет. В глинобитной мазанке толком не развернуться, в торчащей на потолке пакле кто-то возится — то ли мыши, то ли пауки. «Надо бы проверить», — думает Соло и долго, протяжно шипит. («Как тебя зовут? Ну, скажи мне, скажи — как зовут?») — Ай. — А что насчет настоящего мужского терпения? — спрашивает Габи в его лопатку. Ее дыхание касается растравленной кожи — холодное и какое-то… соленое по ощущениям. Боль ввинчивается по всему нерву до самой задницы, но Соло терпит, потому что Габи, только что перегрызшая хвостик нитки, работает. — Разве я не терплю? И, тем не менее — ай, — повторяет он спокойно и покручивает в руках ополовиненную бутылочку фени, сторгованную Габи на рынке за красивые глаза и пол-унции ганджи. Нет, рановато, пожалуй. — На будущее — нет ничего глупее, чем отмалчиваться на боль: криком от судорог избавляются. Кроме тех случаев, когда выкрутиться уже нельзя, а доставлять какой-нибудь мрази удовольствие не хочется-я-а-ай. — Учту. Повернись немного. Соло поворачивается, хотя правая половина туловища пускает его не сразу. Задницу щекочет кровь, бок щекочет кровь и даже ноги слегка влажные — Соло кажется, что он уделал весь Кабул, его предместья и Гиндукуш за компанию. Он дышит животом, не шевелится и краем глаза, чтобы отвлечься, смотрит на руки Габи — самую «общительную» часть ее тела. («Давай угадывать? Лиза! Нет? Мария! Нет? Как же тогда?») — Отлично шьешь, — не может не отметить он. «И совершенно не боишься крови». — Так покрывала не штопают. — Да, только мужиков с оторванными конечностями, — соглашается Габи. — Бабуля научила. — Которая? — Марта. Соло кивает. Поначалу «Бабуля» была этаким собирательным образом, который мог абсолютно все. Печь картошку на альпийском перевале? Легко, Бабуля научила. Потрошить птицу? Бабуля показывала. Вырезать ножом, пришивать пуговицы, красить глаза и даже штопать Наполеона Соло живьем — все это умеет Бабуля. В какой-то момент у Бабули появилось имя — Агна. Потом второе — Гертруда. Третьему и четвертому тоже нашлось место. Бабуля Зелда железной рукой оттащила маленькую Габи в балетную школу и отвесила подзатыльник на дорожку, чтобы не ныла и не ковырялась в грязных лужах вместо репетиций у станка, а бабуля Имма научила столярничать. И, конечно, бабуля Катарина, умевшая ломом и такой-то матерью починить любой агрегат и дававшая прикурить любому мастеру на заводе Фольксвагена — недостижимый идеал маленькой Габи Теллер, с вечной сигаретой в зубах, измочаленной и не запаленной по технике безопасности. «Может быть, они и не были старыми, — как-то обмолвилась Габи, — но мне было шесть, для меня и тридцать лет — уже старость была тогда. Кто бы мне сейчас об этом сказал». «Брошенку» вырастили и воспитали женщины с ее улицы — оставшиеся без мужчин, овдовевшие и осиротевшие, виноватые перед всем миром за одно только гражданство. Озлобленные, если судить по некоторым чертам характера самой Габи. Упрямые и несломленные — если судить по всем остальным. («Ну скажи мне! Ну скажи-и-и!») — Как оно? — спрашивает Наполеон, пытаясь скоситься на правый бок: сплошная гематома, матерь божья, хоть в обморок хлопайся. — У лопатки все нормально, но внизу кровит, — сосредоточенно отвечает Габи. — Даже сквозь швы, все еще. Я не могу это схватить. Да, и по̀том уже прошибло. И язык начал распухать. Заражение, чтоб его, надо бы припомнить, как на пушту будет «хина» и отправить Габи на поиски, но сначала... — Ладно, — тяжело вздыхает Соло. — Какая-нибудь бабуля показывала тебе «салют»? Я так и думал. Возьми мой пистолет. Теперь отстегни магазин. И патрон в стволе, вытащи его. Отлично. Теперь бери нож. Давай-давай, — поторапливает ее Соло, заметив понимающий взгляд. — Не… — Я не боюсь, — спокойно отвечает Габи. — И не такое видала. Много нужно? — спрашивает она, с натугой подцепив основание капсюля. — Все. («Мама, мама, она сказала!») Наполеону кажется, что разъедает даже пальцы ног — грызливая боль, такая же кислая на «вкус», как и сам порох. Он кивает и тут же, не слыша щелчка спички о коробок, прикладывается к бутылке, поперхнувшись вонью, мерзким вкусом и национальным колоритом. Наполеон не орет и не блюет тут же исключительно потому, что все выплеснется Габи на макушку. Каждый ебучий раз как первый, что ж такое… — Эта мерзость на дезинфекцию не годится, не советую тебе даже пробовать, кишки вскипят, — сипит Наполеон, с трудом удерживаясь на стуле. Или не удерживаясь. Сложно понять — Габи придерживает его, поглаживает по спине рядом с другим шрамом, шепчет что-то бессловесное и успокаивающее, кажется, зашитое во всех женщин от природы. Наполеон выдыхает — так всегда, первые секунд десять самые невыносимые, а потом боль становится понятной и простой, пульсирующей и самую малость надоедливой. Он упирается взмокшим лбом в скрещенные на спинке стула руки, шумно глотает воздух ртом и морщится тут же — мало того, что вся эта конура провоняла кислым молоком и ослиным дерьмом, так еще и он воняет по̀том, как последняя скотина. Третьи сутки без душа в этой пустыне — страшно подумать, каким наждаком прополировало задницу изнутри. И не только ее. Когда стены и потолок начинают плыть в разные стороны, он неожиданно слышит… («Изи») …голос Габи. Слышит всем телом — ее руки тоже порхают над изуродованной кожей. — Никогда бы не подумала, что Наполеон Соло под одеждой — такой. — Ты не видела меня без брюк, — вяло отвечает Наполеон. — Зато видела без рубашки. И ты меня видел с голой грудью. Мы квиты, можно так сказать, — нараспев произносит она. — Некоторые из них довольно жуткие. Она проводит пальцем под левой лопаткой, куда нож «брата-мусульманина» не дотянулся, но лет этак семь назад дотянулся один шустрый пройдоха, приторговывавший дурно подделанным Шагалом под эгидой ЦРУ. И Соло не разбирает, где его жар, а где — ее, но лучше бы ей так не делать снова. Слишком уж много это вызывает… («Чья это спинка?») …воспоминаний. Таких, которые приходят в четыре часа по полуночи — то ли непрошенные утренние, то ли запоздалые ночные гости, муторные и тяжелые, от которых становится стыдно и сладко, а поутру всегда приходится спешно застирывать простыни. — Большая часть из них — в спину, — задумчиво произносит Габи. — В моей профессии ранения в грудь принимают один раз и доблестно, но навсегда, — хмыкает Наполеон. — В твоей или в нашей? — уточняет Габи. — В моей. Тебе моя профессия не светит, пока не научишься отличать Моне от Мане и Херес от Кьянти. Габи шагает пальцами по его спине, через плечи к лопатке и ниже. Наполеон знает, что зрелище это — только для крепких нервов и что не каждый шрам украшает мужчину, особенно если он от огнестрела. Поэтому в любых любовных играх Наполеон всегда сверху. Поэтому предпочитает бархатный полумрак и шелковые повязки на глаза для своих спутниц. Заскорузлая и грубая, вывернутая пулями и ножами наружу, его кожа все-таки чувствует прикосновения Габи Теллер. («Чьи это глазки?») Она не спрашивает вслух, но он начинает отвечать, когда она щекочет его шею: — Корсика, неудачная сделка по трудам Ювенала. Ла-Пас, это уже по делам конторы и наркотрафика. Разоружение в Испании. Какой-то царек в Момбасе, поедавший людей, уже и не помню. А это поддельный Ван Гог в Париже. — Авантюрное у тебя прошлое. — Не меньше, чем настоящее. Но теперь Ван Гогом заниматься приходится между делами по национальной безопасности. — Тебе это нравится? Габи спрашивает об этом… («Неужели тебе это нравится, Напо? Тебе нравится… вот так?») …слишком напряженно, чтобы это было просто так. Ищет границы его бесшабашности? Ищет в нем ту капельку сволочизма, которая позволяет делать выгоду на чем угодно? Что ею движет? Наполеону, в общем-то, все равно. Вот она, его капелька сволочизма — такие разговоры предполагают обоюдную откровенность. — Произведения искусства мне нравятся. Серьезно, зачем же так хихикать. Художник из меня аховый — я даже банку с супом, как этот новомодный выскочка, узнаваемо не нарисовал бы. С рифмами я не дружу, а танцы — не для человека с моей спиной. Творить сам я не могу, остается только прикасаться к прекрасному. Мимолетно и сладко. Но сам процесс мне интересен только в некоторых аспектах. — Например, взломы? — В точку, — кивает Наполеон и переводит дух: когда Габи его не трогает, ему легче рассказывать. — Можно даже вообразить себя Лейбницем. Та часть, которая включает беготню по крышам и перестрелки — скучная и не в меру опасная. — Тогда почему ты занимаешься этим до сих пор? («Напо, не надо, Святой Марии ради! Убери это!») Что же настораживает в ее тоне? Еще бы пару фраз, пара взглядов, но слишком кружится голова и слишком он устал, чтобы выуживать из нее это что-то по частям. Он может только запоминать и рассказывать. Те части, за которые не стыдно. — А ты как думаешь? Даю подсказку — какой напрашивается вывод при одном взгляде на меня? Габи фыркает, но как-то недоверчиво. — Женщины, — утвердительно произносит Габи. — Именно. Не кривись, все не настолько прозаично. Все еще более прозаично, если подумать. В неловком молчании Габи ему мерещатся призраки роковых девиц с огромными животами, маленькие голубоглазые мальчуганы, брошенные на произвол судьбы, длинные мундштуки и печальные одинокие вечера за ожиданием весточки, которая не появится. Даже немного жаль ее разочаровывать. — Ее зовут Изабелла. Наполеону всегда сложно говорить о ней. Достаточно одного только имени, чтобы в голове начало туманить. Некоторое время он молчит, потому что Изабелла вдруг оказывается с ним рядом — за плечом, у его локтя, тихая и неподвижная, и ее обжигающее, слегка испуганное дыхание касается его бока, как касалось тогда, морозным утром в Маленькой Италии. — Собственно, все затевалось ради нее изначально. Однажды тебе надоедает смотреть на перешитые в платья мешковины. Однажды тебе приходит в голову, что нагреть антиквара в магазине и украсть у него один незаметный рисунок — это подъемная задача. Где один рисунок — там и второй, и третий. Полупрозрачный от частых стирок и штопок рисунок в мелкий цветочек, из-под которого так близко и так отчетливо просвечивает округлое белоснежное колено, тонкая голубая нить вены над ним, колотящаяся этим самым морозным утром, и все это почему-то так… («Напо, милый, любимый, дорогой мой, Напо, ну зачем ты…») …близко. Почему-то это так сложно пережить. — Боюсь представить, что в ней должно быть такого особенного, — отмечает Габи, — если у тебя… ну… голос поменялся. Я думала, — «Я надеялась», — безжалостно угадывает Соло, — что ты о матери. — Мать покинула нас еще до того, как я ушел в армию, храни Господь эту святую женщину, она заслужила. Насчет же уникальности — у меня трое старших сестер, и я благодарен каждой из них за тумаки, шишки и за то, что растили меня мужчиной в таком дивном цветнике. Но вот младшая у меня была только одна. Изи. («Изи, жуй. Изи, жуй, я сказал, а то я тебя съем!») Габи отдергивает пальцы под очередной взрев осла с улицы. Это состояние, в котором оказались они оба — не иначе как из-за монотонного напева муллы и этого сладковатого запаха, которым пропитались все до единой хибары Кабула. Сон, навеянный прикосновением к старому шраму, за минуту до пробуждения — Наполеону и самому становится неловко за него. Он смотрит на свой бок: повязка из последнего эластичного бинта в их полевой аптечке. Под ней колотится кровь, сегодня особенно «болтливая» и живая. Возможно, поэтому Соло говорит вслух вовсе не о том, что Габи стоило бы позаботиться о своем вывихе, хромать-то им предстоит далековато. — До того, как Изи вышла замуж, я подворовывал не больше других. Разменивал свой талант по мелочи, так сказать — продукты, пачки сигарет. Ее муж неплохой человек, но он… («Размазня, Изи! Чертов бездарь — он еще художником себя зовет! Тоже мне Боттичелли! Посмотри на себя!») — …очень похож на нашего отца. Изи вертит им, как вздумает. А денег он так и не научился зарабатывать. Ему сложно объяснить — Изи младше его на два года, и когда-то эта разница казалась огромной. Они и до сих пор кажется Наполеону такой: он все еще не может забыть ее огромных глаз — на тощем изможденном лице только их и было видно. Не может забыть… («О себе не думаешь — о нем подумай!») …ее белый, округлый живот, просвечивающий сквозь ситцевое платье, дешевое настолько, что хуже только половая тряпка. И он, ниже самого себя на полфута, смотрящий на этот живот, кладущий на него руку — к отзывчивому, уже живому теплу, касающийся своей (уже не своей) Изи и своего племянника. Он чувствовал нутром уже тогда, что будет мальчик, Кристиан, головная боль всей их семьи и половины Нью-Йорка (поразительно похожий на Наполеона, а не на своего отца). Он просто… — Я просто не мог позволить им голодать. Я просто не мог поступить иначе. Наполеону почему-то хочется оправдываться: что он спину себе сорвал по молодости не раз, в порту, пытаясь заработать «честно», как могла бы сказать Габи. Что художникам, даже самым (бездарным) неудачливым нужно на что-то покупать кисти. Наполеону хочется пошутить о том, что теперь деньгами, вырученными с продажи настоящих шедевров, он вдохновляет целый букет творческих импотентов, надеющихся, что им с щедрыми анонимными меценатами и ценителями мазни повезет так же, как его зятю на очередной нью-йоркской выставке. Наполеону хочется пошутить. Но о своей восьмой племяннице (третьей дочери Изи) Наполеон узнал только из шифровок и донесений. И он все еще не может забыть этот ее взгляд на деньги, «нечистые», будь проклят отец Стефан и его воскресные проповеди, она ведь мучилась всерьез, в то время как Анна, Сью и Магда его помощь всегда принимали с молчаливой и спокойной благодарностью. Мулла кричит свое «Ассаляму аляйкум уа рахмату-ллах». Между ними повисает неизбежная неловкая тишина — если бы Габи спросила его, к чему он разоткровенничался, Соло ответил бы, что они напарники. И в их общей теперь профессии это означает, что добровольно выданный компромат — протянутое собеседнику горло, за которое можно ухватиться, но трижды стоит подумать — стоит ли? Доверие между шпионами (убийцами, вымогателями, шантажистами и так-себе-людьми, если не прикрываться красивыми словами) — штучный товар, и продается он дорого. Габи не спрашивает. И ему кажется, что сладковатый туман (это не туман, это взвившаяся мзга, предвестник горной грозы, подсказывает ему разум) становится еще гуще, настолько, что от него дрожит огонек в их масляной лампе и испуганно шуршат какие-то обитатели потолка. Этот туман сочится в комнатенку через все щели в окнах и дверях. (туман чуть теплого дыхания морозным утром) В этом тумане кожа Габи Теллер… (округлое колено, обтянутое тканью) …кажется неправдоподобно белой. Она быстро, по-спортивному, тянет ткань комбинезона с одного плеча, выпутывается другим из рукава, стаскивает пропитавшуюся потом майку и, с явной неохотой, нахмурившись и зажмурившись, разворачивается, плавно, как балерина в музыкальной шкатулке. Наполеон не успевает толком понять… («Чья это спинка? Чьи это глазки? Кто тут самая красивая девочка?») …когда Габи оказывается на расстоянии вытянутой руки от него, напряженный изгиб спины и вот это — змеящийся, выпуклый шрам чуть ниже поясницы, через все правое бедро к колену. Он и сказал бы — уродливый, но он так не думает. Туман посверкивает вокруг нее в этом движении. В отдалении рокочет приближающаяся гроза. Габи едва уловимо двигается. Габи говорит телом: «Прикоснись», — и когда он касается, чувствуя, как бок разрывается болью от колотящейся в его ране крови, она говорит. — Хочешь узнать, как это случилось? («Неужели тебе это нравится, Напо? Тебе нравится… вот так?») Вместо ответа Соло ведет по шраму кончиками пальцев. История Габи застревает у нее в горле, он чувствует это, и понимает, что стоит попросить ее замолчать, если она еще не готова. Но Габи чувствует, что ее рука уже сжалась на горле Наполеона Соло. И он не знает, проклинать или благодарить улицы и женщин, что взрастили ее по этой ее «справедливости», но она буквально берет его за руку и кладет на горло себе. Наполеон узнает этот тон и голос, эту манеру держать голову опущенной, но не из страха или стыда. — К моменту, когда Советы вошли в Берлин, я вторые сутки лежала под обрушившейся стеной. Они ударили поздней ночью, бриты, кажется, или даже твои коллеги из ВВС США — я не знаю, чьи это были самолеты и по кому они метили в городе, где остались только мы. «Мы» — это все женщины любой страны, которую трепала война. Каждая вторая пани в Гринпойнт. Все китайские девчонки по их сторону тридцать восьмой параллели. Каждая бабуля с улицы Габи. Эта яростная ненависть, которую не на кого направить из бессилия или потому, что время притупило углы и окрасило уродов, прошедших по их улицам — в героев. Эту ненависть не спутать ни с чем. — Это не все, — глухо говорит она — «Только попробуй что-нибудь вякнуть», — буквально кричит она всем телом и этим самым шрамом на белоснежной коже. — Бетонная балка придавила мне ногу, я пыталась выбраться, но она была слишком тяжелой. Сначала я орала и билась, чтобы меня нашли. А потом они, — «они», — с непередаваемой интонацией, — нашли нашу соседку. «Ты издеваешься?» — вспоминает он голос Габи, услышавшей легенду о своем «женихе». Теперь Наполеон понимает, что, наверное, да. Да, издевался. — Я помню, что где-то цвела сирень, и этот запах был везде, тошнотворно сладкий. И голос моей соседки. Она умоляла. Поначалу. А потом только вскрикивала. И была еще женщина где-то за моей спиной, на соседней улице. Может быть, были еще, но я боялась слушать внимательнее. («Напо, не надо, Святой Марии ради! Убери это!») Гроза ударяет по крыше их хибары до треска. Шум такого дождя отсекает все звуки, и Наполеон слышит только один голос. Как когда-то слышала она. — Я поняла, что не выберусь. Что не хочу выбираться, что лучше умереть, чем так кричать, как Лиза. Лиза потом уже, после войны, родила мальчика, такого же белокурого, как она сама. Бабуля Лиза его любила, а я всегда хотела его придушить, еще маленького. Молния выхватывает смутную тень на ее спине, прячущуюся под шрамом. Наполеон спрашивает себя — видел ли этот шрам Курякин? Касался ли он его — руками, дыханием, хотя бы взглядом? Говорила ли Габи с ним, стоя к нему спиной, обнаженная и обманчиво беззащитная, ощетинившаяся ему навстречу даже позвонками? Наполеон в это не верит. Потому что чувствует, что вся правда как раз о том… («Если тебе не нравятся ворованные деньги, Изи, я принесу тебе другие. Вито ищет парней, и разбоем он не брезгует») …что Курякин, с его «отягченным анамнезом», не видевший Габи с винтовкой, не видевший Габи в черном комбинезоне и надвинутой на глазах шапочке, еще не знает. — На второй день он меня нашел. Небритый до отвращения, на руке две пары часов. Он отбился от своих, наверное. Я слышала, что палили в воздух где-то в другой стороне. В воздух — потому что после этого радостно кричали. Он присел. Увидел меня в просвет. Что-то сказал, но я до сих пор не могу вспомнить, чтобы спросить у Ильи. Потом он нашел что-то — может, доску, может, арматурный штырь, я не знаю. И начал разгребать верхнюю часть завала. («Знаешь, что ходит рядом с грабежами?») Наполеон надеется, что окончание у этой истории похоже на его собственное. («Знаешь, что по ту сторону пули?») Все китаянки с динамитными шашками. Все француженки из Сопротивления, пойманные с шифровками в коробках из-под шляпок. Все русские девчонки, которых вешали на стропилах в родных деревнях. Все немки на руинах Дрездена. У всех был взгляд повернувшейся к нему Габи Теллер. Рука Наполеона безвольно соскальзывает по ее шраму и падает на колено ладонью вверх. Габи Теллер смотрит на него — и он боится думать, что станет с Курякиным, если он увидит ее такой. Он боится думать, что происходит с ним, потому что руку на колене ему приходится держать. Если он… если… Габи не простит. — Когда он выволок меня наружу, то не увидел, что у меня в руке камень. Я попала ему точно в висок. А потом попала еще раз. И еще, когда он уже упал, почти на меня. И еще. А потом я просто лежала и смотрела в ночное небо целую вечность. Потом встала и поползла куда-то, стараясь держаться в тени, а потом на город спустился туман. Я не помню, как оказалась в госпитале. Может быть, меня туда довели другие русские солдаты. Я не хочу об этом знать. Рука Наполеона… («Я возьму это, Напо. Но Господь проклянет тебя за это») …вздрагивает в последний раз. Но не сжимается на горле быстро застегивающей комбинезон Габи Теллер. Молниеносно начавшаяся гроза заканчивается так же быстро, и в тишине вновь появляется назойливый крик осла и чей-то захлебывающийся от восторга голос. Потом смех. А потом Наполеона все-таки сваливает горячка. Уткнувшись лбом в спинку стула, он успевает бормотнуть: «Кунэн. Хина — это кунэн», — и чувствует в своих мокрых от пота волосах ее руку. В характеристике четвертым пунктом Наполеон Соло запишет: «Крепких отношений вне работы не имеет. Заводить их вне работы не склонна».

***

(«Я советую тебе надеть перчатки. Любые. Лучше кожаные, натяжение сильнее») В Ницце небо настолько хрустальное и высокое, что взгляд теряется в нем. Наполеону всегда кажется, что с Белланды звезды можно увидеть даже в самый солнечный полдень, а в такие вечера и вовсе захватывает дух. Такой вечер — и без бокала вина, без сигареты, чтобы прочувствовать весь вкус жизни. В такой вечер он садится рядом с Габи на ее постели — двери в этой пятизвездочной гостинице ни к черту, их можно было бы вскрыть и взглядом. Он прикуривает не спеша, затягивается вполсилы и позволяет сигарете тлеть, надеясь, что Габи это растормошит — сама она балуется сигаретами, но запах чужого курева ее раздражает до дрожи. Габи не двигается. Она лежит поверх покрывала, даже не сняв туфель и шляпки. Огромные пластиковые серьги запутались в ее волосах, и это должно быть больно. Наполеон смотрит в окно, в которое не-смотрит не-спящая Габи уже полтора суток. На потолке пляшут тени толпы у входа, которая все время в движении — кто-то въезжает, кто-то уже выписывает. И Наполеон догадывается, что от вечно чужих огней и постоянных перелетов у Габи вот-вот начнется «дурнота кочевника». Такие разные барханы: а все одно долбанная пустыня, всего разнообразия — верблюжье дерьмо от предыдущего каравана. И так день за днем. («Субъективно принято делить их на два типа: глаза или яйца, два главных страха любого мужчины. Но как по мне, есть и другие варианты. Почки. Печень. Горло. Если нужно растянуть процесс») Габи молчит. Наполеон пришел сказать, что они должны выехать не позже полудня, так что Габи стоило бы запаковать свою зубную щетку в клатч и быть готовой к выписке из номера. И стоило бы зазубрить шифровку в цифрах, чтобы оставить ее на явке в энциклопедии… кстати, агент Теллер, номер тома не подскажете? А статью в этой самой энциклопедии? Агент Теллер? Наполеон молчит. («Есть вопросы, агент Теллер?») Ему бросаются в глаза уродливые засбоины на костяшках ее пальцев. Их вид раздражает Наполеона до дергающегося глаза. Он не скажет ей об этом… пока. Но он попро… приказал ей перебинтовать руки. Черт с ним, с лишним вниманием, всегда можно сказать на досмотре в аэропорту, что женушка была невнимательна на кухне с куском отбивной. А если ее руки разнесет, что она сможет делать ими? Хочет ли она что-нибудь делать ими? Наполеон затягивается покрепче, до душной боли в груди. Черт возьми, куда только Курякин смотрит? Наполеон догадывается, что в ее глаза. И что Габи Теллер, которая умеет отлично притворяться, позволяет ему видеть только то, что… хотела бы испытывать сама. Так, наверное, будет правильно. Соло видит последствия. Соло видит… («Тогда приступайте») …непритворное удивление в глазах Габи, когда он бегло, вырывая из кататонии, касается ее плеча и кивает на пачку сигарет в своих руках, предлагая ей закурить. Габи садится рядом с ним медленно, будто проволакивает себя по постели с глубочайшего похмелья. Руки ее безвольно висят у бедер, плечи поникли и голова не держится на шее, подбородком она почти касается груди. Когда Габи начинает заваливаться носом вперед, Соло ловит ее за плечи. И стоит ли ненавидеть себя за то, что у него все вздрогнуло от груди и ниже, или нет? Соло решает повременить. Потребности и удовольствия, и это явно не из последних — Габи просто теплая. Габи просто… — У меня есть к тебе просьба личного характера, — вполголоса произносит Наполеон. — Это не по протоколу. Считай, что мы не на задании. Ты вправе не отвечать, отвесить мне пощечину и отослать за дверь. Но мне важно знать ответ. Нет, не для работы. Габи с явным трудом поднимает голову, и Наполеон знает эту пустоту в ее глазах. Так же медленно Габи кивает, и опять роняет голову, куда-то ему подмышку, и Наполеону кажется, что каждый волос на его теле встал от этого дыбом. — Я знаю, почему ты решила войти во все это… («Говори») Ее движение получается даже более резким, чем пощечина. Наполеон хотел начать издалека, хотел растормошить ее постепенно, но Габи вдруг выкручивается из его рук, будто он ей хорошенько врезал. Габи стоит перед ним, ошарашенным такой прытью, и она немного выше, и ей даже приходится наклониться, чтобы шипеть сидящему Наполеону в лицо. — Что, правда? Правда, знаешь?! Неужели?! Все слова об отце и о том, что он если и не понимает ее мотивы, то не осуждает их, застревают у него в горле. С этой пустотой в глазах он стрелял в китайского мальчишку. С этой пустотой в глазах маленькая Габи Теллер заносила камень. С этой пустотой, теперь он знает, Габи смотрела на Уэверли, когда тот ее вербовал. И Уэверли, по чести, было насрать, что там у Габи за мотивы, если она может быть достаточно хитрой. И улыбайтесь, мисс Теллер, вам еще пригодится при соблазнении итальянских пижонов и советских колхозников. Соло не наплевать. Он пытается сказать об этом Габи, но не словами — им она не поверит. Он говорит с ней руками, как говорит чаще всего она сама — он вслепую, не отводя взгляда, берет ее за судорожно сжатый кулак обеими руками, держит, чувствуя, как колотится в ранках кровь под его пальцами. Чуть сжимает, прося ее то ли успокоиться, то ли… («Говори, мразь! Я начну с яиц, ублюдок, даже не сомневайся!») …продолжать. Говори, просит ее Наполеон, не останавливайся, ведь я действительно хочу знать. Не то чтобы я понимал хотя бы половину твоих мотивов — я мужчина, и я надеюсь, что ты осознаешь, как сложно мне может быть иногда с тобой, с тем, как ты смотришь на меня, с тем, что в этом взгляде и шрамах, которые я знаю теперь не хуже своих. Не то чтобы я понимал — но я стараюсь, черт побери, как же я стараюсь… («Изи!) («Говори, падаль!») ..тебя понять! Рука Габи сжата в кулак — маленький и острый, он отчего-то весит непомерно много. Кулак этот трясется. Но Габи не вырывает его из рук Наполеона. Габи говорит — срывающимся, лихорадочно злым шепотом. — Я помню, мне было четыре года. Не перебивай, молчи! — осаживает она Наполеона, который даже не шевельнулся. — И я ползала иногда под столом на кухне, когда отец там заседал. С «коллегами», как это называлось. Они много курили, много шумели, иногда говорили тихим-тихим шепотом. После этого он надолго запирался в кабинете. Он чертил как сумасшедший, что-то считал, чертыхался, все время ловя себя за губы, а я спала в его кресле! И он был добрым, понимаешь?! («Изи, это не навсегда. Я клянусь, что не навсегда!») («Или мне стоит выколоть тебе глаза, урод? Смотри на меня, пока еще есть чем!») Наполеон вспоминает Марти. («Марти ушел») Добрейшей души увалень, товарищ, каких поискать. Парень, который отдал бы последнюю рубашку другу, стоило бы тому только заикнуться об этом. Человек, не раз спасавший в чертову жарищу сигаретой, водой и крепким, но добрым словом. Человек, для которого по ту сторону реки Ялу не существовало разумной жизни. — Когда Советы взяли Берлин. Когда моя мать задохнулась где-то под завалами. Когда я… я… — Соло слабо пожимает ее запястье: «Я помню, Габи, я помню, не терзай себя, продолжай». — Он исчез. Он ушел. А после все вокруг, каждая бабуля, вдруг вспомнили, кто он и чем занимался. Они смогли говорить об этом. Они рассказали мне. Изи, которая никогда больше не улыбалась ему по-настоящему. Изи, из-за которой он, в конечном счете, и сбежал в армию. «Бог проклянет тебя, Напо», — так она сказала, но где тот Бог и есть ли Соло дело до него? А Изи — вот она, была раньше. И вот ее не стало. Вот пропасть между ними, их тридцать восьмая параллель, их река Ялу. «Вы оба все еще живы только благодаря мне», — так он сказал Изи на прощание. За свою правду Наполеон не раскаивается до сих пор — но если у него появится еще одна племянница, Изи предпочтет не рассказывать девочке о дяде. — Мне много кто и много чего… — Габи вдруг коротко и яростно хохочет, визгливо и в чем-то истерично. Она прикусывает этот звук на ребре своей ладони, давится им и вся трясется. Так же, как она тряслась, когда… («Мразь. Считай, что ты меня сам вынудил») …допрашивала Феррагамо. Наполеон стоял за ее спиной — и видел, как от шеи до задницы Габи ходит ходуном, едва стоит на ногах. А вот руки, сбитые в кровь, изодранные о щетинистую рожу чертова сексота — руки ее не подводили. Ни на секунду. Ни на один удар. — Я слушала все это. И не верила, потому что папа, мой папочка — он был другим, понимаешь? Я была его маленькой принцессой! Я спала у него на коленях, понимаешь? Он был таким родным и добрым, он пах одеколоном и душистым мылом, он резался по утрам, когда брился, и все время мерз, и я подавала ему шарф даже в его кабинете, и он был такой рассеянный и мягкий в этом свете его дурацкой зеленой лампы! Но бабули мне не врали — вот что хуже всего! Когда правда о моем отце… когда мне все рассказали… все это не было ложью. Я вспомнила потом. Я осознала все услышанное. А раз его прошлое не было враньем, то враньем было все остальное. Он врал мне, Соло, так я решила! Потому что он был чудовищем! Но с ребенком чудовища бабули возиться не стали бы! «…Лиза его любила, а я всегда хотела его придушить, еще маленького…» Уэверли, думает Наполеон, вот кто все это увидел сразу. Вот кому не понадобилось ни секунды на раздумья, хватило одной только фотографии Габи, еще той, без наносного лоска и пары дорогущих тряпок: затравленной собственными демонами, привыкшей обороняться еще до удара. Это плюс пара строк в биографии — и вот Уэверли протягивает ей обманчиво мягкую руку ладонью вверх с предложением встретиться с отцом самолично. Вслух Уэверли сказал: «Вы же любящая дочь?» Между строк Уэверли сказал: «Вы же хотите разобраться с ним по-семейному?» А может, для человека вроде Удо Теллера, привыкшего работать на последних выблядков рода человеческого и скрываться всю свою жизнь, это и было бы любовью? — Я решила, что соглашусь на предложение. Решила — черт с ним. Я даже мастерскую продала, веришь? Сама в своем доме наемным рабочим у приятеля стала. Ты просто не успел прознать, потому что я за наличку… решила, чтобы мне не было страшно — либо так, продать, а потом отдать бабуле Марте, она найдет, куда употребить… либо сжечь. Сжечь, чтобы некуда было возвращаться. («Посмотри на меня, Изи. Изи, дьявол тебя побери, я не заслуживаю такого отношения! Я улетаю к черту на рога, а ты все глазки долу, а?!») Габи некоторое время молчит. Наполеон ободряюще поглаживает ее ладонь пальцами. И изо всех сил надеется, что Габи не почувствует, как его в буквальном смысле колотит от накатывающей злобы. — Я решила… — Позволь мне угадать, — даже самому Наполеону кажется, что он не говорит, а жутковато скрежещет голосом. — Ты решила, что даже в толпе самых злобных нацистов со сшитым заново Гитлером во главе на расстояние выстрела ты подберешься. А в пистолете будет две пули. Не будет пистолета — будет нож. Не будет ножа — будет ампула с ядом. Габи пытается выдернуть ладонь, но Соло держит крепко. Возможно, он еще пожалеет об этом разговоре, но, дьявол, как же он зол! И как же хочется иногда хорошенько встряхнуть эту взбалмошную девчонку, чтобы проснулась! — И что же произошло, раз ты передумала? И где, кстати, был тот самый яд на базе Винчигуэрра? Откопала его в багаже Курякина? Не удивлюсь, если этот псих… — Носит его. Да. Во внутренней стенке чемодана. Я вскрыла ее перед самым выходом. Он был под той же подвязкой, что и передатчик, — бесцветным голосом отвечает Габи. («Поль, не молчи. Поль, тебе эта дрянь душу выжрет. Тебе бы поплакать. Виски не хватанешь? Поль, да на твоем месте кто угодно выстрелил бы, приказ ведь!») Наполеон слышит Габи — и ее голос будто из могилы звучит. — Я подумала, что все пойму с одного взгляда. Увижу его лицо — и если будет та тварь, о которой мне рассказывали бабули… если он мне лгал, только притворялся любящим мужем и отцом… я еще подумала: ведь Илью удар хватит! Габи неожиданно громко всхлипывает. Так же, как и раньше — сухо и без слез. Наполеон думает, знал ли об этом Уэверли. Вряд ли, потому что ему точно было наплевать. Почему так не наплевать ему самому? («Изи!») («Марти ушел») («Знавал я одну девушку…») («А вы как думаете, мистер Соло?») — Я сдала тебя, потому что рассчитывала… думала, что они приведут отца быстрее. И тогда все будет кончено буквально за минуту, и с ним, и со мной. Илья доложит тебе об этом, ты не пойдешь с Викторией на встречу. Но… но я… но… В перекошенном от непролившихся слез лице Габи Теллер Наполеон Соло видит отражение своего собственного — что по ту сторону пули, Изи, ты знаешь? Он спрашивал это за крохотным шатким столиком в Новой Италии, между ними лежала пачка денег, он был молод и зол, и как много он тогда не знал. Что по ту сторону пули, спрашивал Наполеон себя чуть позже, если пистолет в руке держишь ты сам у собственного же виска? — Твой отец никогда не лгал тебе, — тихо произносит за нее Наполеон. — Он всегда тебя любил. И тою мать тоже. Он никогда не хотел себе такой судьбы, но ничего не мог поделать с ней. Вот что ты поняла с первого взгляда. Пожимая руку Уэверли, Габи стиснула его руку до синих пальцев, чувствуя, как тот выкрутил ее запястье под себя — и ей было все равно. Габи Теллер покупала себе билет в один конец, почему бы не согласиться на авантюрную и опасную миссию, если не планируешь ничего после, а бабуля Марта (учительница, если память не подводит?) найдет, куда употребить деньги с продажи автомастерской. Габи не смогла воспользоваться ядом. Габи не смогла справиться с правдой, которая на нее свалилась: даже самые отличные люди и самые надежные товарищи на любой жизненной переправе могут быть теми еще мудаками. Даже самые отпетые убийцы и пособники самого жуткого режима из всех возможных могут вполне искренне раскаиваться. И быть отличными отцами. Габи молчит в ответ — и впервые за все время Наполеон видит ее по-настоящему потерянной. — Почему ты осталась, когда он предложил? («…ногами вперед…») («…достаточно членов, от Тибета до Стамбула…») («А вы как думаете, мистер Соло?») Ответы Наполеон видит в ее глазах: и мрачную физиономию Курякина, постную в обычное время и восторженную, стоит только Габи появиться. И проданную мастерскую: может быть, она оставила где-нибудь под ящиком с инструментами записку для бабули Марты, над которой уже наплакалась вся улица, вырастившая Габи. И труп Удо Теллера с изуродованным черепом. И да. Куда же без этого. («Напо, милый мой, хороший…») Он сам. Все эти объяснения колотятся у Габи в груди вместе с сердцем, клекочут в легких и не выходят наружу долго-долго. Колени ее не держат, глаза блестят, как у горячечной. Там же, в этих словах, есть еще — «шпионаж», «убийство» и «пытки». Все это выходит наружу тихим бесплотным шепотом: — Я не знаю, — повисает между ним и Габи Теллер. И лишь после этого она впервые, по-настоящему, взахлеб и до боли, плачет. Габи давится жутким безутешным криком, хватается за лицо, будто пытается удержать свои слезы и не может. Она бормочет все это сразу. Илья, убийства, шантажи, «ногами вперед», Нап, о господи, я не представляю, что еще… пытки, разбой, противно, отвратительно, я не могу, но кто меня теперь отпустит, увязла, застряла, пропала, не выбраться, убийства-убийства, не могу, не бросить вас, не могу оставить, у меня нет выбора, идти некуда, я не могу, не могу, не могу... — Габи. — Илья… на все сама подписалась… и я как я после этого… не вернуться домой, вопросы, руки… Как этот Кастильяс смотрел на меня, нет, Илья меня совсем не осуждал вслух, но я не… — Габи! — Куда мне… и как я смогу нормально после всего этого… я боюсь, я не сплю, я так измучилась, я не могу, не могу бросить вас теперь, не теперь, не сейчас, куда я… — Габриэлла! («Изи!») Она вздрагивает. Вздрагивают стекла. Вздрагивает графин на столе. Вздрагивают звезды в бесконечном прозрачном небе. Вздрагивают — и замирают. Наполеон держит ее за плечи, опасно близко к сползшей лямке бюстгальтера. Габи уже не стоит — почти висит в его руках. Ее глаза распухли, губы подергиваются. Она… (нет, не Изи — Габи, Габриэлла, агент Теллер) …слушает. Черт возьми, может быть, впервые за все время этого треклятого полевого обучения. Он говорит, но уже не руками. Наполеон тянет ее на себя и сам тянется к ней — выше, еще выше, вслепую, впервые в жизни закрыв глаза, целует ее. Целует ее до тех пор, пока ее руки, натянутые до звона, не расслабляются под его пальцами. Пока она не закрывает глаза сама — и ее ресницы щекочут его кожу. Пока она не обнимает его в ответ за шею — неуверенно и робко, будто боясь, что он оттолкнет. Наполеон отрывается от нее на один вдох — и говорит быстро-быстро, упершись лбом в ее лоб, горячий, наверное, от стыда: — Габи, родная, послушай меня, я хочу, чтобы ты знала одну вещь. Важную, самую важную, кроме меня ее тебе никто не скажет. Запомни ее, я прошу. Он целует ее снова, прижимает к себе — и черт возьми, она горячая, даже раскаленная, но не плавится в его руках. Плавится он сам, плавятся его руки, обмякающие на ее спине и бедрах, плавится заплетающийся от поцелуев язык и плавятся слова. — Никто не может отобрать у тебя твоего права на смерть. Он говорит с ней целую вечность — и целует ее столько же. Между вдохами, между прикосновениями, и не знает, что из этого — вслух, а что пытается вложить в касания. Ни Уэверли, никакой Кастильяс, Винчигуэрра или любой другой выродок, за которым придется охотиться, никто из тех, кто сможет ее однажды поймать, ни он, Наполеон Соло, ни даже Курякин — никто не должен быть ей помехой и преградой, если будет невмоготу. Она вошла в это дело, как и все — связаться с Конторой можно лишь единожды, бывших шпионов не существует. Но выход всегда есть и будет, если ее совесть ей не позволит, если будет исчерпан лимит — она в своем праве. — Никто, — шепчет Наполеон в ее щеки, в дорожки, прочерченные слезами, возвращается к вздрагивающим губам и снова — целует ее, целует до умопомрачения. — Никто не лишит тебя его. Если ты считаешь, что стоит оставаться ради Курякина… («Ради меня») …то считай. Считай, это помогает. Найди себе цель, установи ее. — Но не считай, что ради нас стоит жить. Жить стоит только ради тебя самой. Только. Ты понимаешь? Понимаешь, в чем разница? Наполеон спрашивает об этом на самом рассвете — и дьявол с ним, с самолетом. Действительно, не первый раз выкручиваться, и есть ведь причина — у агента Теллер серьезная производственная травма, руки буквально изуродованы, внимания на границе не избежать. Наполеон шепчет этот вопрос в ее растрепавшиеся волосы, в самую границу между ними и кожей. Габи уже не вздрагивает. Она больше не плачет — она где-то между явью и сном, и в этом сне она крепко, до треска, сжимает его пальцы поверх одеяла, втискивается спиной в его грудь и кивает еле заметно. Они оба одеты, но Наполеону от этого не легче. В чем-то даже тяжелее, потому что… («Я вам не помешал?») …потому что, черт возьми, лучше бы с этим разбирался Курякин. (нет, не лучше) Габи спит почти полсуток в одной с ним постели. Начинает беспокойно возиться, стоит ему только отойти за водой. Засыпает на несколько часов и Наполеон — и все время видит в полудреме что-то муторное и жаркое, что-то, от чего по пробуждении неловко и досадно, и не вывернуться так, что Габи удобнее лежалось. Еще полсуток они приводят в порядок ее руки: отмачивают, мажут йодом, буквально купают в гепариновой мази. Все это они делают молча — и Габи слушается каждого его жеста. Они завершают миссию в Бухаресте, где их уже ожидает Курякин — следующая, завершающая, часть их обучающей миссии, командная работа, практически эссе, «Особенности предлагаемой позиции румынской коммунистической партии по вопросам международного коммунистического движения». «Мало нам Вьетнама», как ее еще называет их дражайший босс. Наполеон обменивается рукопожатием и дружеской колкостью с Курякиным и практически сразу выходит из гостиницы в поисках сигарет чуть приличнее дурной махорки, которую купил в аэропорту. Он успевает заметить, как Илья берет Габи за руку, как спрашивает о чем-то вполголоса, наклонившись к самой ее макушке. Поиски проклятущих сигарет в этом захолустье грозят затянуться. И ему, разумеется, муторно и душно от этого. Да. Очень муторно. В характеристике пятым пунктом Наполеон Соло запишет: «В А.Н.К.Л. осталась работать из идеологических соображений».

***

В Лондоне пасмурная хмарь вьется в каждой комнате, на улицу — даже тошно смотреть. Соло мерзнет, хотя не так уж и холодно на улице. Слишком уж мокро и влажно, душно — и невыносимо. («Она говорит — десять баксов, малец, и это при условии, что у тебя не слишком большой член. Мне кажется, оно того не стоит, ни жопы, ни пизды, да и рожа паршивая») Соло поводит плечами, хрустит шеей, встряхивает руками, избавляясь от напряжения. В первый раз он согласился, спросив, почему она не выбрала Курякина, если как минимум весовое преимущество удобнее отрабатывать на нем. Для проформы спросив и получив такой же ответ: Илья пытался учить ее как профессионал, по всем заветам де Кубертена. Никаких грязных приемчиков — непонятная ей лично установка, учитывая, как сам Илья пользуется запрещенными ударами. Второй раз она просить не стала. И его, Напа, просить не станет. («Что, и впрямь устраивает? Да она на тебя волком смотрит, хер откусит и выплюнет, ты этих чинга хорошо знаешь? Уверен? Ну, флаг тебе в руки») Наполеон просто кивнул. В первый раз он сказал: «У тебя ровно одна цель: любыми средствами свернуть мне шею. Достигай». Когда рядом нет Ильи, они с Габи на удивление… одного роста, что ли. Она переступает вокруг него с опаской, следит, как он учил, не за руками и ногами, а за корпусом и взглядом. Когда она все-таки бросается вперед, Наполеон ловит ее поперек талии одной рукой, просто отступив в сторону. — Рано, — коротко сообщает он, с силой кинув ее на пол — никаких тренировочных матов, Габи оскорбилась на одно предложение. Габи перекатывается, сжавшись и подскочив на месте тут же. Правильно падать он учил ее все первое занятие: швырял обо все стены и о пол, пока она не научилась. Чудо, что они не сломали ей ребра общими усилиями. Потирая все свои синяки, Габи сказала, что оно того стоило. Пришла на следующий день — и снова бросалась на него с яростью и азартом невоспитанного щенка. И больно, очень больно кусалась. («Штаны. Ты. Снимать. Я сосать. Не ходить мне ближе. Белый варвар») Габи наскакивает на него со всех сторон. Пытается то пройти в ноги, то врезать по горлу, то проломить внутрь коленную чашечку, то вцепиться в горло зубами. Она пышет жаром, как чертова преисподняя, и настолько же яростно рычит, когда Наполеон отправляет ее на пол кубарем. Когда она ухватила его за ухо, он почувствовал, что близок к… («Не ходить!!!») ...черт возьми, Курякин! — Рано! — прорычал Наполеон, чудом удерживая Габи подмышкой. Он сжал ее до хруста и треска, уронил на пол и снова отступил. Он сразу сказал ей, с самого начала: если она считает, что у нее будет хоть подобие шанса против здоровенного мужика, то ей лучше свернуть шею самой себе. — На твоей стороне — два преимущества, — обозначил он, — его вес и твоя скорость. Элемент неожиданности ты умеешь использовать. Но если ты остановишься на полпути, если уронишь его и позволишь себе просто на нем сидеть — тебе крышка, как только он оклемается, а это пять-семь секунд. В тебе четыре стоуна злости, но тебе хватит одной оплеухи до сотрясения мозга. Набросься на него. Ошеломи. Отпинай его по лицу. Пробей ему череп. Сверни ему шею. Или, хотя бы для начала, — он встал, легко вскинув руки на уровень своих глаз, расслабленно, ладонями наружу, — достань меня. Когда я готов к любой твоей выходке. Габи ни разу не атаковала его вполсилы Наполеон ни разу не дал ей поблажки. Твои преимущества сразу же станут твоими недостатками, агент Теллер, если ты замешкаешься — так он ей сказал, протягивая завернутый в носовой платок кубик льда, чтобы приложить к разбитой брови. — Его вес раздавит тебя. Неудачно подставленная ножка — и твоя скорость обернется падением. Если ты окажешься вниз лицом — шею тебе сломают одним движением. Все понятно? Габи кивнула. Платок она вернула на следующем занятии — выстиранным и без следов крови. Габи пытается пнуть его коленом в живот. Габи пытается достать его локтем в диафрагму. Габи, не слушая всех его наущений, просто пытается его поколотить. («Поль? Эй, Поль, ты живой там? Ты чего так о… о, блядь, я понял, понял, выхожу») В первый раз она падала. Во второй раз Наполеон потерял ощущение контроля где-то на середине их упражнений, когда Габи укусила его за ухо. И еще раз. И еще раз. Стряхивая ее с себя, Наполеон почувствовал, что натянуты даже те его жилы, о существовании которых он и не предполагал. В третий раз Габи набрасывается на него боком, с плеча, как он и показывал: не трать силы, запрокидывая голову, не старайся заработать себе вывих плеча, отводя руку. Только вперед, только в рывке, все силы в одну попытку, потому что второй не будет. В третий раз Наполеон ловит ее остренький кулак открытой ладонью — так, что он тонет в ней. Заветы де Кубертена, честная драка, все мальчишеские подножки и все удары в горло, которые он ей показал, незримая тень Курякина между ними… («Хорошо, с-с-сука!») ...все это здорово. Все это будоражит его кровь и напоминает о тех ошибках, которые он зарекся совершать вновь. Все это — сладкий привкус запретности и загадки, на которую лучше не требовать ответа. К третьему прожитому десятку он превращается в привкус дерьма. — Сначала, — мягко просит он и отводит ее руку в сторону. — Мягче, Габи. Не будь такой предсказуемой, не меть только в лицо. Будь сильной, как вода, помнишь? Он отводит в сторону второй и третий ее удар. Четвертый снова ловит, чтобы поцеловать, бегло, костяшки ее пальцев. Габи все сильнее звереет. (она орала под ним, и рвала его спину, и кусала его губы, и его нос, и всюду, куда могла дотянуться, и даже если бы Марти попытался снять его с этой тощей китаянки, он впился бы в ее плечи зубами и когтями, только бы не отпускать, только бы двигаться еще и еще, только бы было так же — жарко и душно, как в самом пекле у реки Ялу: он орал на ней так же, как орал во время первого своего артобстрела, когда небо испещрили точки вражеских самолетов, орал — и это было великолепно) Наполеон держит ее за руку чуть повыше локтя, не вывернуться. Второй ее кулак будто застрял у него под диафрагмой, он с трудом выдавливает из себя по полслова: — Что сейчас происходит, Габи? — но только это действует на нее отрезвляюще. Это — расстояние между ними, и лист не впихнуть, не протиснуть ладонь. Это — прикосновения. Это — взгляды. Наполеону больно физически постоянно ощущать их — и он уже начал забывать, как это, терять голову. Габи упрямо сжимает губы, дышит ему в шею, не чувствует, как это начинается от кончиков пальцев, которыми он ее держит — вот только что был Наполеон Соло, бывший оперативник ЦРУ с максимально возможной результативностью и просто неплохо поживший и повидавший мужчина. Вот он — Нап Соло, Поль, милый Напо, которого когда-то отпустила в армию Изи, мальчишка, который весь трясется от эмоций, мальчишка, которому проще врезать, чем разбираться в тонкостях, которому проще наорать, чем договориться, мальчишка, которому проще… (…она убила бы его, попытайся он с нее слезть — в венах этой девчонки чистая ярость, кровь звонкая настолько, что он слышит ее бег; она хватает его когтями за щеки, выгибается ему навстречу, то душит его, то целует, то рвет губами его губы, то колотит кулачками по плечам — где-то у нее за плечами есть свое первое сражение в этой войне, и она тоже орала в нем) …вдохни и выдохни, Наполеон Соло. Ощути привкус дерьма, успокойся. Держи себя в руках — и спрашивай. Спрашивай, как умеешь. Сбавь тон. Загляни ей в глаза. И не поддавайся самому себе ни на секунду, потому что тогда проиграете вы оба. — Пусти, — просит Габи — почти даже трезво и спокойно. — Это мило, что ты так ценишь мой бойцовский опыт. Это мило, что ты так внимательно меня слушаешь. — Нап, пусти. Не смешно, — Габи вздрагивает. И Наполеон вспоминает, как она вздрагивала у него в руках в ту ночь. Как прижималась к нему — доверчиво и сильно. Не может не вспоминать. И как… (…мальчишка Нап Соло, мальчишка, который всем нравился, мальчишка, который был так зол на весь мир вокруг, что постоянно боялся, что в его улыбке увидят плохо скрытую ненависть) — Я не имею права знать, за что ты пытаешься меня покалечить? Габи замирает. И Наполеон не может не думать, в который уже раз — насколько проще было бы не знать ее вовсе. Насколько проще было бы не вспоминать о прошлом и думать о том, чего случиться никак не может. Насколько проще было бы быть настолько беспринципным, чтобы не замечать эту самую тень между ними — тень коллеги, тень товарища, тень, которую Наполеон тоже держит за горло. И поэтому (черт) не может (черт-черт-чет!) предать (дьявольщина!). И поэтому надеется (как последняя мразь), что предаст кто-то (Габриэлла) вместо него. Наполеон (надеется) ждет, что Габи (вспомнит) зашипит о (поцелуе) чем-то из их общего уже (неслучившегося) прошлого. Ударит (поцелует), может быть (пожалуйста). Даст ему какой-нибудь (любой) повод ответить ей (всем). — Нап… Она говорит в пол, опустив глаза. Чтобы слышать, Наполеон тянется к ней всем телом, ниже, еще ниже, еще… («Поль, ты там живой?») — Что я должна сейчас сделать? — спрашивает его Габи секундой спустя. И Наполеону несколько сложно отвечать, потому что в ушах звенит, а затылок — каменный от боли. Габи совершенно бесстыже уронила его через бедро. Как мальчишку сделала. Она сидит на нем верхом. Держит одной рукой его запястья, второй упирается рядом с его виском. Она почти ничего не весит. И те самые пять секунд ошеломления — прошли. — Свернуть мне шею, — отвечает он через силу. Потому что в этом ракурсе видит (представляет) слишком много (хорошо) лишнего (да, черт возьми, да!). Габи его отпускает. Упирается обеими руками рядом с его лицом. Она дрожит, трясется от возбуждения, хорошо знакомого любому в адреналиновой ломке. Несброшенное напряжение, вот что это. Ломота в мышцах, зуд настолько глубокий, что снять его можно только чужими прикосновениями, только ласками... или вышибая из кого-то дерьмо. Соло касается ее лица, прикрытых затуманенных глаз. (призрак Курякина между ними, призрак Курякина там, где не втиснуть даже лист бумаги, и у Наполеона едва не лопается пломба, так крепко он сжимает челюсти, чтобы не возбуждаться) — Свернул я. Ты проиграла. Как ни странно, ему проще спрашивать, когда он сверху. Ситуация под контролем, Наполеон держит ее в руках — и здравомыслие не позволяет ему сдаться. Габи ошалело моргает, начинает вяло, как-то без огонька, выцарапываться из-под него. Наполеон видит румянец даже в вырезе ее тренировочной майки. И держит крепко. Просто чтобы знать. — Давно у вас начались проблемы? — спрашивает он вполголоса. Габи приходится замереть и прислушаться. И, наверное, это его личное достижение: пару месяцев назад она начала бы кричать и материться. Теперь лежит под ним и приводит в порядок дыхание. Наполеону даже хватает выдержки на это не смотреть. Габи кивает ему коротко: можно, отпускай. Садится и старательно не смотрит в его сторону. Трет плечо и кусает губы. — С самого начала, — говорит она неохотно. — Не в отношениях, нет. Илья… Илья — он хороший. Вот. Но ему не все… он не всего хочет. Вот. Наполеон коротко и сочувственно пожимает ее плечо (задерживает руку на секунду дольше положенного). Но Габи упрямо мотает головой: дальше говорить не буду. Дальше и не нужно, Наполеону и так все стало ясно. Секунду Наполеон думает (уверен), что еще одного прикосновения (поцелуя) им хватит (недостаточно). Курякин вряд ли представляет, сколько проблем можно решить обычной близостью. Как с ее помощью можно… (распалить, успокоить, привязать к себе еще сильнее) …управлять процессом, да. Пожалуй, можно так выразиться. Не для всех случаев панацея, но для Габи это точно было бы лекарством от… да от всего. — Мне жаль, — совершенно искренне говорит Наполеон. — Если я могу чем-то помочь… Габи поворачивается в его сторону. («А вы как думаете, мистер Соло?») Наполеону почти тошно от того, что она на него явно не злится. Даже не думает злиться. — Ты уже помог, Нап. Прости, что я так… так. («Ты. Не ходить никуда») — Ты хороший учитель. И в поддавки не играешь. (сядь ко мне ближе, загляни в глаза, никаких лишних слов — только взгляды) — Но мне кажется, что я немного… потянула плечо. (ну же, помоги мне, поддайся, дай мне повод) — На ближайшую неделю мне явно хватит. (будь мне ближе, будь со мной, будь, будь, бу…) — Погоди, — Наполеон не выдерживает. Он держит ее за руку. Он говорит, глядя на нее сверху вниз и пытается думать, что звучит, как брат, которого у Габи нет. Как кто-то, кто может дать обычный дружеский совет. — Поговори с Курякиным. Я думаю, у него это неспроста. Я вижу, как он смотрит на тебя. Просто поговори. Он оценит искренность. В любом случае. Габи кивает. Она не говорит спасибо вслух — только привстает на цыпочки. Габи целует его в уголок губы, где только-только начинает пробиваться щетина, и она не может не замечать, как он чувствует себя от этого, как он вздрагивает и как идет мурашками его кожа. Или врет себе, что не замечает. («Ну ты даешь, Поль! Столько времени на нее угрохал!») Глядя вслед Габи, Соло чувствует, что она все-таки свернула ему шею. Ее рука на его горле сжата так, что глаза лезут наружу — и хуже всего, что Габи не хочет этого замечать. И вовсе не представляет, как ему справляться с этой проблемой. До тех пор, пока неделю спустя к нему не заходит Курякин, еще более постный, чем обычно, пасмурный настолько, что в комнате, где Наполеон читал газету, вот-вот пойдет дождь, еще более отвратительный, чем хмарь за окнами. — Соло, разговор есть, — объявляет он с порога: зажатый не в пример сильнее обычного, стиснувший кулаки на груди и упорно отводящий взгляд в бесконечно унылый пейзаж за окнами. Пока он рассказывает о всех своих… проблемах, Наполеон чувствует, как Курякин берет его руку и кладет себе на горло — и он уже не тень. И он ничего не знает. И он говорит, что Габи… (…кладет его руку на свое горло, тянется к нему, как тянулась, когда сидела на нем верхом) …согласна на это дикое, невообразимое предложение. («Будь со мной») — Лад-но, — произносит Наполеон, стараясь выглядеть невозмутимо. — Скажите, дети, как вы докатились до такой жизни? И как же хорошо, что Курякин не догадывается, что Наполеон влип едва ли не сильнее, чем он. («Будь со мной») Наполеон не представляет, как будет смотреть в глаза Габи, пока она не оказывается с ним в одной постели. («Будь со мной») И хоть в комнате есть призрак Курякина, он не между ними. («Будь со мной») Проваливаясь в сон, Наполеон чувствует, как Габи дышит ему между лопаток. Сжимает простыню и заставляет себя успокоиться. («Будь со мной, будь, будь, будь!») В характеристике шестым пунктом Наполеон Соло запишет: «Отношения с коллегами предельно корректные и в рамках допустимого».

***

(«Всем занять свои позиции. Кадет, ты куда пялишься?! А ну-ка, по имени и званию назваться!») В Хусавике поземка забирается в щель под полом вместе с удушающим холодом. В землянке воняет землей и сдохшими червями, как от Сантаны во время неудачливых выходов «порыбачить». На термометр он и не смотрит: кажется, от здешних температур и мертвенного дыхания сразу двух негостеприимных океанов даже ртуть впадает в шок. На самой луке горизонта занимается обманчивым светом далекий зеленоватый призрак северного сияния. — Можешь приниматься за средний палец, — шепотом просит Габи. Ее руки перепачканы землей, прихвачены варежкой румянца, а сверху — беловатые от мороза. Наполеон растирает их, дышит в них, как получасом назад дышал в отмороженные лапищи Курякина. Но — иначе. Потому что Габи отвечает на каждое его движение своим — поначалу неловким, потому что она не чувствовала рук, потом все более уверенным. От ногтей к запястьям и обратно, быстро и медленно. Щекотное дыхание в ладонь. Почти примерзший к полу землянки Наполеон, не окочурившийся по большой удаче, начинает чувствовать вновь, когда они наклоняются к схваченным в замок ладоням одновременно и долго, тепло дышат. Это больше походит на поцелуй. Но — иначе. («Такой маленький засранец, а уже Наполеон! Будешь Напом и не будешь выебываться!») — Теперь расскажешь, как ты это проделала? — спрашивает Наполеон, перебираясь от пальцев — к запястьям, к тонкой полоске, оставшейся от часов, к жилкам, которые бились едва-едва, когда Габи не постучалась, а скорее уж поскреблась в дверь. А за плечами у нее был Курякин. Не бесчувственный, но близкий к этому — бешено вращающий глазами, мычащий и явно неспособный пошевелиться. Габи, которую он едва успел подхватить, выдавила только одно слово — пить. А потом ее вывернуло наизнанку в девственно-белый, нетронутый снег. А потом она отключилась, пока Соло возился с едва ли не белыми руками Курякина и с его задницей, в которой торчал едва заметный кончик иглы с транквилизатором. Так глубоко вошедшей, что Наполеон едва не загнал его еще глубже плохо слушающимися руками. — Нечего рассказывать, — отмахивается Габи. — В этой туше фунтов триста. — Двести от силы, не передергивай. — Он в полной выкладке. И ты, кстати, тоже. — Я выкинула винтовки. — Аж целых восемь фунтов в минус. Лучше расскажи, а то я начну доставать тебя мерзкими глупостями. — Например? — Например — тебе еще детей рожать. Признаться, он ждал взрыва. Хотя бы рыка: «Не в свое дело не лезь». Но выглядит Габи скорее уж пристыженной. Отводит глаза. Чуть крепче, но не зло, сжимает его пальцы. — Ты когда-нибудь малолитражный двигатель с машины снимал? — Нет, — коротко отвечает Наполеон, поглаживая ее руки, на секунду, не дольше, проскальзывая под задравшийся рукав грубого свитера толщиной едва ли не с кирпич. Он намекает, что этой темы они больше не коснутся. И берет кое-что себе на заметку, разумеется. — Он весит почти в полтора раза больше Ильи. И как ты мог заметить, в моей подсобке не прятался помощник. — Впечатляет. Ты отлично отработала. — Спасибо. — А вот Курякину бы пинка отвесить, но лежачего я бить не буду. — Нап, — укоризненно тянет Габи, даже без намека на улыбку. Но ближе все-таки придвигается. Ровно настолько, чтобы остальное Наполеон сделал сам. Он обхватывает ее за талию, тянет на себя. Утыкается носом в ее висок и долго, с удовольствием дышит теплом ее кожи и чем-то неуловимо далеким, успокаивающим. («Милый, милый Напо») — Мы не напишем об этом в отчете, — бубнит Соло в ее шею, целует ее и снова дышит, с усилием заставляя себя разжать руки. — И понадеемся, что этот слоновий транквилизатор добавит ему чего-нибудь полезного в крови. Чувство юмора, например. Габи дергает уголком губы и выпутывается из его рук, чтобы подойти к Курякину с другой стороны самодельного топчана. Наполеон пристально наблюдает, как она смотрит в его лицо, как касается его и водворяет на место приоткрывшуюся челюсть, как целует его, невесомо и ласково. Он заставляет себя отвернуться на каком-то из жестов — незаметном и крохотном, который подтверждает лучше других слов, что у них все хорошо. У них — это считая его, Наполеона. И ему все еще сложно привыкнуть, что может быть в принципе какое-то «мы». («Поль, мальчик мой, ты чего такой кислый?») — Эй, — он вскидывается на ее прикосновение, — ты весь вечер не спрашивал. Габи грустно ухмыляется и стаскивает шапку. С последней их совместной миссии ее волосы заметно отросли. Теперь в них путается снег и тусклые лунные лучи. Габи садится на землю на колени, прилежно складывает на них руки и выглядит как пятиклашка перед строгим учителем. — Выжидал случая. Как твое задание в Йемене? Габи рассказывает. В подробностях. В таких подробностях, от которых кого угодно стошнит: сложно вообразить себе мерзость большую, чем гражданская война, а если уж монархия в ней замешана — и вовсе пиши пропало. И такой подающий надежды оперативный агент, как Габи Теллер. Габи говорит ему, что результат — шесть голов, прикопанных где-то в аравийских песках — того стоил, если верить мистеру Уэверли. Габи говорит ему взглядом — не то чтобы ей было до этого дело. — Там, в песках, я кое-что нашла, — Габи снова дышит на его пальцы. — Сложно найти что-либо стоящее в этих политических разборках, если задуматься, но не везде ведь нужно искать? Какая разница, кто торгует нефтяными контрактами с нужной нам стороной, верно? — А что тогда стоит искать? — А что приходит на ум, когда смотришь на меня? — ухмыляется Габи уголком губ. — Что будет абсолютной справедливостью? — Дети, — без тени сомнений говорит Наполеон. Все китайские женщины по ту сторону реки Ялу кивают ему. Все француженки с коробками в руках посылают воздушный поцелуй. — Да. Неважно, под каким они будут флагом. Важно, чтобы небо было мирным. Всегда и везде. Наполеон думает, что для юной девушки — это неплохая причина. И он когда-то блевал кадетскими идеалами — и пусть Габи повезет больше. — Я рад, что ты нашла свою причину оставаться, — серьезно говорит он. Не без нотки грусти, но все же. («Соло. Разговор есть») Габи не менее серьезно смотрит на него в ответ. — Ты кое о чем забыл. В какой-то момент Габи оказывается совсем… («Будь со мной, будь, будь, будь!») …близко. Почти полгода спустя. У него на коленях, лицом у него на груди, теплая и родная, и Наполеону судорожно дышится, и он пытается вспомнить, сколько еще совместных миссий у них запланировано хотя бы на ближайший год. Пытается — и не может. Потому что Габи говорит ему: — Оставаться я могу в А.Н.К.Л. Но возвращаться я буду к вам. Нап. Нап, посмотри на меня, пожалуйста. («Нап? Куда ты уходишь? Оставайся с нами, еще слишком рано») — Всегда буду, Нап. Смирись с этим, — она шутливо бодает его в висок. Наполеон прикидывает время до самолета и все неизвестные планы Уэверли. Прикидывает — и сохраняет этот бесконечный момент в своей памяти. («А вы как думаете, мистер Соло?») Глядя в глаза Габриэллы Теллер, он видит там смысл, которого достаточно и ему самому. Они засыпают все вместе за двенадцать часов до того, как местный связист с военной базы США, Бьорн чей-то-сын, приезжает за ними на фургоне, чтобы отвезти в Кефлавик, к частному джету, Мартини в ведерке и папкам со следующим заданием. Если повезет — общим для всех. О других перспективах Наполеон старается не думать — целых двенадцать часов на то, чтобы избавиться от дурных мыслей, разве это мало? Он дышит Габи в макушку и слышит, как возится по соседству Курякин. Неловко задевает его бедро, обнимая Габи со спины, и сопит ей пониже шеи. Засыпая, он вспоминает последнюю строчку в отчете, который полгода назад отправил Уэверли. «Нареканий к психоэмоциональному состоянию агента Габриэллы Теллер нет. Рекомендую ее для прохождения службы». Северное сияние разгорается на горизонте. Поземка хватает его ледяными пальцами за щиколотки даже сквозь ботинки. Курякин спокойно и доверчиво спит рядом с ними. Габи держит его — крепко и сильно. Земля продолжает свой бег. Если есть Бог, в которого верит Изи — он на небесах. И с ними все в порядке. По крайней мере — сейчас.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.