ID работы: 4264192

Лисьи сны

Гет
PG-13
Завершён
40
автор
.dark star бета
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 7 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

I

Рангику беспокойно ворочалась с боку на бок всю ночь. Шумела гроза: сперва ласково, потом забарабанили по черепице капли — тук, тук, тук, не пора ли вставать? Теплое сновидение расползлось туманом, раз — и не стало его, утекло сквозь пальцы, растаяло. С улицы слышались голодные песни: коты и кошки всего Руконгая, почуяв приближение утра, воинственно распушили хвосты и принялись шнырять по округе в поиске зазевавшихся птиц или опрокинутых крынок с молоком. Рангику пыталась притвориться, что Гин никуда не делся, и нырнуть обратно в сон. Не вышло. Никто не сопел рядом, не перетягивал на себя одеяло. Гина не было три дня. Начинался четвертый. Первый луч нырнул в охапку отсыревшей соломы и спугнул нерасторопную мокрицу. Рангику села, подобрав ноги, и принялась выбирать из волос травинки — колючие, упрямые колоски. Воспоминание поскреблось коготком: вот она бросает в лужу грубо выструганный деревянный меч, протянутый Гином, а вот фыркает: — Не буду я драться с тобой этой грязной палкой, еще чего. От нее одни занозы! — Я хочу, — ответил он, — чтобы ты научилась сама себя защищать. — Делать тебе больше нечего. Только и знаешь, что часами молотить по дереву какой-то веткой, и меня еще заставляешь… Кем ты себя вообразил — шинигами? У нас из еды осталась только редька. Редька, слышишь? Противная. Видеть не могу. Сам ее ешь. Рангику злилась, ох как злилась, хотя ни меч, ни редька не имели к этому отношения. Сколько она себя помнила, мир ткался из тысячи ниток, связывающих ее и Гина. А если он уйдет, оставив ее с бесполезной деревяшкой в руке? Научилась, мол, сама себя защищать — так защищайся. Занозы от меча — это ничего, это пустяки. Другое дело — нежность к Гину, щепка, вонзившаяся глубоко в ладонь. Как быть, если он уйдет, а заноза останется? Гин после их глупой ссоры исчез. Раньше она не обращала внимания на его неожиданные исчезновения: обычно Гин возвращался, самое позднее, к обеду следующего дня. Большую часть времени он упражнялся на опушке леса с тренировочной катаной. Иногда отлучался в оживленные районы Руконгая — и приносил, будто извиняясь за долгое отсутствие, то, что она ценила больше всех сокровищ на свете: слипшиеся сладости, стащенные с прилавков, заколки, которые чудом удавалось выменять у девочек побогаче, новые сандалии. Рангику вышла на улицу, сонно щурясь. Дождь кончился, унес кусачую жару. В мелких лужах плескались солнечные зайчики. Там, где расступалась ночная синь, виднелось небо — чистое, как свежевыстиранная ситцевая скатерть. За овражком трещали кузнечики, с другого конца улицы плыл запах теплого хлеба. Хотелось есть. Хотелось, наконец, есть что-нибудь, кроме редьки. Рангику кинула камнем в голубя, сидевшего на обочине. Не попала — булыжник шлепнулся в грязь. Нахохлившаяся сонная птица встрепенулась и взмыла в воздух. Далеко, правда, не улетела: села на дерево и осуждающе взглянула оттуда на рыжую злую девчонку. Голубю было не привыкать: стояло воскресенье, а по воскресеньям в Руконгае любили баловать домашних пирогами с голубиным мясом. Он почти не боялся. Большая часть тех, с кем он выпорхнул из гнезда, встретила свой конец в котелке с жидкой похлебкой, так что мир знавал птичьи судьбы печальнее, чем его. — Ты неправильно кидаешь. Гин появился неожиданно, как обычно. Рангику обернулась на голос. — Всё-то ты знаешь, Гин. Всё-то ты умеешь. — Знаю, — сказал он, виновато разводя руками. В левой, подвешенная за тощий хвост, болталась дохлая крыса. — Умею. А вот тебя учишь, учишь… — Я виновата, да, что не могу убивать голубей? Виновата? — А жарить ты их можешь, значит, — возразил Гин. — И потом, чем голубь лучше крысы? — Я не буду. Не хочу. Для меня пусть Хайнеко птиц ловит, — заявила Рангику. — Ей положено. Длиннохвостая Хайнеко, ленивая пепельная кошка, была ее воображаемым другом. — Нет никакой Хайнеко, — сказал Гин. — Не выдумывай. Я принес хлеб. И орехов нарвал в лесу… — Где ты их нашел? Все уже ободрали. — Места знать надо… Только сразу все не ешь. Живот заболит. — Не буду, — пообещала она. — Дурак. Гин протянул руку к ее лицу и вынул репейник, запутавшийся в нечесаных прядях у виска. Ни на секунду не задумалась Рангику о том, что этой же рукой он недавно трогал дохлую крысу. Деловито послюнявила большой палец и растерла засохшее пятнышко грязи на его щеке. — Можем поиграть в догонялки, — предложил он. — Или попускать кораблики. Вон какие ручьи… — Дурак, — упрямо повторила Рангику. — Тебя не было три дня. Я тебе покажу догонялки. Я тебе покажу… кораблики. — Ран… — Достань. Свой. Меч, — отчеканила Рангику, глядя ему в глаза. — Если ты научился драться, значит, и я научусь тоже. Куда ты пойдешь, туда и я пойду. Тоже. — Надо было обстругать получше, — сказал Гин чуть озадаченно. — У тебя будут занозы, это правда. — Пусть будут. Подумаешь. — Сперва кораблики, — деловито решил он. И тут же поправился, качнув крысой: — Нет, сначала завтрак. Потом кораблики. Лето скоро кончится, Ран-тян. Каждую зиму они становятся старше и каждое лето снова превращаются в детей. У тех, кто взрослеет в Обществе душ, детство длится так долго, что все забавы успевают надоесть, забыться и надоесть снова. Целую вечность ребятня играла в салки и жмурки на пыльных улочках Руконгая: грязь давно въелась в босые пятки, и они стали черным-черны, не отмоешь. Прятки приедались быстрее всего: несложно догадаться, кто где затаился, если места известны наизусть. Рангику ныряла под старое крылечко, залезала на разлапистый гингко, пробиралась через разбитое окно в заколоченный дом — все без толку. Гин всегда находил ее. Сгребал в охапку и спрашивал: «Угадай кто, Ран-ги-ку»? Следующей осенью, когда гинкго стал золотым, а вода в реке сделалась студеной и прозрачной до того, что на дне виднелась каждая чешуйка каждой рыбешки, вечность кончилась. И кончилось детство: Гин ушел в Сейретей, чтобы стать шинигами. Зиму Рангику встретила одна. На шестой день снегопада, когда серые хлопья укрыли Руконгай, она потратила последнюю спичку. Она разожгла костер из старых тряпок и сырых досок; дым поднимался такой тяжелый и черный, что сумерки, казалось, сгущались быстрее. Озябшая ворона, склевывая крошки хлеба, придвинулась ближе к огню. Рангику протянула руку, птица доверчиво прижалась к ее ладони крылом. — Бедная моя, — сказала Рангику. — Снег никогда не кончится, да? А потом свернула вороне шею, выщипала перья, зажарила тушку и съела. Этого она так и не простила Гину Ичимару. Но, говоря откровенно, мир знавал птичьи и девичьи судьбы печальнее, чем ее.

II

Ливень обрушивался на Сейретей, заглушая все шорохи надвигающегося вечера — голоса, и шаги, и стук тренировочных катан. Струи то ласково касались земли, еще вчера трескавшейся от жара, то хлестали ее, как плети. Айзен остановился на пороге, вглядываясь в черное марево. Казалось, мир скоро захлебнется потоками льющейся с неба воды. Туман стер очертания предметов. Айзен ничего не видел, как будто вдруг ослеп, и ничего не слышал, кроме ровного гудения дождя, будто оглох. Он даже не заметил, откуда появился Гин — юркий, как рыба. Гин скинул гэта у порога, но на полу остались следы хлюпающих носков. Последние дни месяца всегда приносили много бумажной работы: капитаны Готэя и их лейтенанты готовили летописи умерших и родившихся душ. Айзен бегло посмотрел бумаги, составленные учеником, а тот принялся возиться с чаем: заваривал в глиняной чашке, взбивал венчиком пену. Дымящийся настой напоминал болотную жижу. — Гин, ты пишешь как курица лапой. Будь аккуратнее, в который раз прошу. Знаешь, сколько тут помарок? — Знаю. Четырнадцать, Айзен-тайчо. — Посмотри, опять все руки в пятнах… Чернила прочертили на маленькой ладони Гина долгую линию жизни — мимо мозолей от меча. Айзен провел по чернильным разводам пальцем и улыбнулся: скорее своим мыслям, чем Гину. — Наверное, я с тобой слишком строг. Идеальным лейтенантом не станешь за один день. Айзен стянул с него промокшее верхнее косоде: так заботливый родитель раздевает после прогулки маленького ребенка, чтобы не простудился. Гин сгибался пополам от щекотки и вертелся, как пиявка. Он был непоседливым и дурашливым ребенком — или, вернее, притворялся таковым. Айзен не выбрал бы Гина в помощники, если бы не мог читать его, как открытую книгу: все его улыбки и хитрые прищуры. — В последнее время ты мрачнее обычного, Гин. Что-то случилось? Мне ты можешь рассказать что угодно. — Все в порядке. Не волнуйтесь. — Иди сюда. Похоже, от дождя у тебя начинается хандра. Тоскуешь по дому? — Она не любила дождь, — щурясь, пояснил Гин. — Сложно найти крышу, чтобы не протекала. Заливает… Солома потом мокрая. Ливень пел что-то обитателям Сейретея, убаюкивая их. Колыбельная звучала нежно и печально, как материнский шепот из соседней комнаты. Казалось, достаточно лишь прислушаться, чтобы различить слова. Гин улегся, положив голову Айзену на колени. — Расскажи мне о ней. О своей сестре. — У нее золотые волосы. Разбитые коленки… Она не любит редьку. — А что любит? — Хлебные горбушки… Цветные ленты для волос. Хурму. — Мы можем найти ее. Я позабочусь о ней, обещаю. Как ее зовут? Ну, Гин? Что же ты молчишь? «Скажи ему», — прошептала Шинсо. Шинсо из змейки выросла в змею. Иногда она сворачивалась под сердцем и, холодная, не шевелилась, будто впадала в спячку, но чаще копошилась внутри: все внутренности, все кости были изглоданы ею. Каждое слово Айзена ворошило змеиное гнездо тоски. Шинсо любила имя «Рангику» — заглатывала его жадно, как живого мышонка, и затихала, насытившись на время. «Скажи ему, как ее зовут, — прошептала она, овивая мокрые ноги Гина. Шинсо была жадной, Шинсо хотела есть. — Скажи ему, скажи ему, если он хочет знать, скажи, скажи, скажи». Он не произнес ни слова: сделал вид, что заснул. Скоро Гин посадил целую рощу. Целый месяц ногти у него были черные из-за забившейся под них грязи. Люди не уставали повторять, что он тронулся умом: на такой бедной земле прихотливым растениям не выжить. Хурма, однако, зацвела следующей весной, когда в Сейретей пришла босоногая девочка в рваной одежде и с разбитыми коленками. Через семь лет, когда девочка стала офицером Готэя, на деревьях завязались плоды.

III

— Рычи, Хайнеко! «Давай. Ну же, — мысленно попросила Рангику, съежившись под взглядами уставших экзаменаторов. Это была ее третья и последняя попытка: остальные выпускники давно высвободили свои мечи и, счастливые, разбежались праздновать конец учебы под сдержанную похвалу своих капитанов. — Порычи немного». Но серая кошка только лениво махнула хвостом: «Ты не злишься. Я не злюсь. К чему рычать? Хочешь похвастаться перед этим, темненьким? Лучше улыбнись ему, моя хорошая. Давай. Никто не любит плакс. Уж этот красавчик точно не любит». Вскинув голову, Рангику последовала совету Хайнеко и улыбнулась недавно произведенному в капитаны Кучики Бьякуе. Обаяние частенько удерживало ее в шаге от провала, но не на сей раз: казалось, от Кучики-тайчо улыбки отскакивали, как солнечные лучи — от глыбы льда. Шиба Иссин клевал носом. Кьераку зевнул, вытягиваясь на стуле. — Хайнеко стесняется незнакомых. Извините. Я хочу попробовать завтра. Кьераку ценил хорошие улыбки на вес золота и был готов согласиться, но Бьякуя перебил его — чуть поднял бровь, спросил: — Матсумото, вы помните, что значит слово «шинигами»? Думаю, если вы освежите это в памяти, то поймете, что в ваших же интересах заранее попрощаться с надеждой стать третьим офицером. Пустые не станут ждать, пока вы приручите свою… «кошку». С меня хватит. — Знаете что? С меня тоже хватит, Кучики-тайчо, — выпалила Рангику. — Я, может, так себе офицер… Но и вы капитан не очень. Дверь додзе прошуршала за ее спиной — закрылась. — Вот это моя девочка, — гордо сказал Иссин. — Мой будущий офицер. Никто не видел, как «офицер» глотает слезы. «А говорила, разучилась плакать», — промурлыкала Хайнеко, ехидная, как всегда. Рангику быстрым шагом шла прочь, не разбирая дороги, и ветки били ее по щекам. Она очнулась в саду, в переплетении густых теней под кронами. Замерла, прислонившись к дереву лбом, вздохнула, переводя дыхание. Кора была морщинистая, как запястье старика. Гин появился неслышно, будто шел не по прошлогодним листьям, а по свежему снегу. — Угадай, кто? — Ичимару… тайчо. — Никто не любит плакс. — Всё-то вы знаете, Ичимару-тайчо. Всё-то вы знаете. — Не простила, да? — Не прощу. Не прощу, Гин! — Ты стала такой злой девочкой. У Хайнеко шерсть на загривке встала дыбом. — Руки, капитан, руки. Уберите. — А если не пущу? Гин ткнулся носом ей в затылок. Рычи, Хайнеко. Рычи, моя хорошая. Пепел осел на руках капитана Гина Ичимару, оставил ранки, похожие на следы когтей. — Боже, каким ты стал высоким, Гин. Гин? Гин, не уходи. Кира Изуру, заставший их в роще, от изумления выронил корзину с хурмой. Потом любопытные шинигами не раз пытали его в надежде выяснить, есть ли у нового капитана дама сердца. Но Кира помнил, к а к посмотрел на него Ичимару-тайчо, с усмешкой сказавший «Брысь», и поэтому отрицал правду до последнего. Он не дрогнул бы даже под страхом смерти; армия пустых не ужаснула бы его, опытнейшие из палачей не вытянули бы ни слова; трезвый ли, пьяный ли, никому не рассказывал Кира Изуру, как Ичимару Гин и Матсумото Рангику целовались на задворках академии под сенью деревьев в цвету.

IV

— В детстве ты говорил, что мы построим корабль… уплывем из Руконгая в далекую теплую страну. За морем. — Я врал. Нет там никакой далекой стороны. — Я вспомнила недавно море, Гин. Мне оно снилось — настоящее, живое. Наверное, когда-то я жила на берегу… Помню следы на песке, наполняющиеся водой. Ветер приносит издалека звук моего имени. Губы, если облизнуть, соленые. — Мне никогда ничего такого не снится. Ни кусочка той жизни. Только лес, деревья, травы. Кролики. Иногда — окраины каких-то деревень. Редко. — Это потому, что ты в прошлой жизни не был человеком, Гин, — сказала она, перебирая его пряди, серебряные, как листья речной ивы. — Тебе снятся лисьи сны. Кролики… — Куропатки. — Знаешь, говорят, если кицунэ за тысячу лет ни разу не отведает людского мяса, а шерсть его станет серебристо-белой, — продолжила Рангику, перебирая серебряные космы, непослушные, как шерсть зверя, — после смерти ему позволят стать человеком. Тебе вот позволили, Гин. — Ни кусочка не отведает? — Ни кусочка. — А потом? — А потом, если он проживет достойную жизнь в человеческом облике, то больше не станет лисой. Попадет в Общество душ. Родится человеком и снова, и снова, и снова… — Как будто это так уж хорошо — быть человеком. Что за награда такая? — Человеком быть хорошо, Гин. Живым быть хорошо. Лисы потому и хотят жить среди нас, что люди за одну короткую жизнь успевают узнать и почувствовать столько, сколько лисы и за тысячу лет не могут. Но если кицунэ в человеческом обличье будет злым, как зверь, будет жестоким, если не научится прятать зубы, — провела она рукой по его губам, — и когти, — сжала протянутые пальцы, — то боги после смерти в наказание снова превратят его в рыжего лиса. И еще тысячу лет он будет отращивать восемь хвостов, пока шерсть не поседеет опять. — И все сначала? — Ну а ты как думаешь. Гин думает, что любовь сродни свинцовой цепи. Каждый год, проведенный с Рангику, прибавляет новый виток на шею. Каждый год без нее — прибавляет по два. Она не тяжела, эта цепь. Она сворачивается змеем, огромным, как швартовочный трос, заполняет пустоты, помогает прямей держать спину, искренней наклеивать улыбку; сковывает мир, готовый треснуть и разлететься на куски; заставляет чувствовать себя целым, заставляет чувствовать себя спокойным, чувствовать себя счастливым. Ветер путался в травах, нашептывал им разное. То затихая, то поднимаясь снова, он стряхивал вечернюю росу, перебирая былинку за былинкой. Так Рангику гладила волосы Гина, замирая на висках, гладила переносицу, веки, губы, ресницы, и было немного щекотно, когда она пальцем чертила линию бровей, и было очень страшно, когда казалось, что она может исчезнуть, как ветер. Мир дышал поздней весной. В зарослях расцветали светлячки. Поднимался ввысь узкий, как прорезь на небосклоне, серп луны, окруженный стайкой звездочек, далеких и робких. Он совсем не походил на неподвижный месяц Уэко Мундо, серебрящий замки из песка, которые возводит и разрушает ветер. — А иногда боги ошибаются, и вот уже одним из отрядов Готэя командует то ли лис, то ли волк, — фыркнул Гин. — У тебя столько глупостей в голове, Рангику-тян. Он приподнялся и носом ткнулся в ее согнутую коленку. Детские ссадины давно зажили, но казалось, он может почувствовать губами всю боль Рангику, самую крошечную, пустяковую, давным-давно забытую: все синяки и шишки, набитые в год его отсутствия, царапины, ушибы от тренировочной катаны, след от камушка, впившегося в кожу, пчелиные укусы, резь в растянутой лодыжке, мозоли от узких, не по размеру подобранных гэта. — Гин, что ты делаешь? Пятки у нее были мягкие и белые (вовсе не черные, как тогда в Руконгае), щиколотки тонкие, от кожи пахло цветочным маслом. — Гин… — Что я делаю? Ничего не делаю. Собираюсь защекотать тебя до смерти, вот и всё.

V

— Ты когда-нибудь влюблялся, Гин? — Не припомню. Пожалуй, не доводилось. — Стоит попробовать, — улыбнулся Айзен, провожая взглядом своего нового лейтенанта: тихую девочку, идущую рядом с Кирой. — Не сомневаюсь, тебе понравится. — Всё-то вы знаете, — с дурашливой почтительностью ответил Гин, склонив голову. Ему было жаль Хинамори. — Всё-то вы знаете, Айзен-сама. — Почти всё, Гин. Айзен отечески похлопал его по плечу и снял с капитанского хаори золотой женский волос, свернувшийся у шеи. От новоявленного капитана третьего отряда веяло свежескошенной травой и женскими духами — ароматом терпкого облака, в котором плыла по Готэю-13 прекрасная, удивительная, непревзойденная Матсумото Рангику. Ему самому нравились другие — неглупые и тихие, как Хинамори-сан, те, с кого можно содрать застенчивость и беззащитность, как шкуру с ящерицы. Действительно — почти всё на свете знал капитан пятого отряда Айзен Соске. Одного он не мог понять: почему Ичимару Гин гонится за солнечным зайчиком, который и не поймаешь, и не сожмешь в руке? Теперь Гин походил на змееныша, отогревшегося после зимней спячки, и ухмылка, намертво приросшая к губам, напоминала беззаботную улыбку мальчишки, пришедшего в Сейретей много лет назад. Айзен пытался представить, каково любить это существо — безалаберную, шумную, неравнодушную к дешевому саке девицу, чьи прелести заставляют быстрее биться сердца мужчин всего Готэя? Старику Генрюсаю и то неловко стоять рядом с ней: уж слишком бросается в глаза низкий вырез на неплотно завязанном косоде; и Маюри на секунду замедляет шаг, озадаченный улыбкой столь солнечной и глупой, и Комамура скалит зубы в нелепой попытке продемонстрировать людскую учтивость, так не идущую его звериной морде. Айзен с удовольствием сыграл бы в новую игру, составил компанию дуревшему от любви Гину, но не мог сплести иллюзию, которая сделала бы Рангику желанной. В конце концов, что такое любовь, если не череда отражений, миг вымышленного счастья, когда твоя тень обнимает другую в мире теней? Рангику, сотканной из солнца, ярких запахов весны, саке и стирального порошка с приторной отдушкой, не нашлось места по ту сторону зеркала, в мире отблесков, в черной пропасти самообмана, порожденной Кьёка Суйгецу. Кивнув на прощание Гину, легким шагом он догнал Момо: — Вы делаете большие успехи в каллиграфии, Хинамори-сан. Придете в пятницу? — На ваши уроки ходит столько людей… наверное, среди них есть и более способные ученики, Айзен-сама, — улыбнулась она, не решаясь поднять взгляд. — Я только отнимаю ваше время. — Приходите, Момо. — Обращение замерло у него на губах. Хинамори напоминала маргаритку, склонившую венчик перед дождем; ему стало любопытно, как эти нежные пальцы будут смотреться в пятнах от чернил, синих и красных. — Я буду вас ждать. Нет, ему не понять, почему Гин до беспамятства увлечен своей подружкой. Иное дело — Хинамори, милая Хинамори, сиявшая отраженным светом идущей на убыль луны. Можно гадать, обрывая лепестки маргаритки: любит? не любит? Как ярко будет пылать ее меч, если он умрет? Да что там. Конечно, любит. Конечно, так ярко, что всё спалит.

VI

— Я разочарован, Гин. Канаме решился на этот эксперимент раньше, чем ты. — Для начала, — Гин пожал плечами, — хочу взглянуть, какая бабочка вылупится из этой куколки. — Вижу, ты не слишком уверен в успехе. — А вы вот ни капельки не сомневаетесь. И славно, очень славно. Оптимистам, как и дуракам, проще живется на свете. — Ты хочешь что-то сказать? В таком случае я тебя внимательно слушаю. — Вы когда-нибудь думали, что будет, если мы проиграем? — В Обществе душ заведены странные порядки, не так ли? Убийство по меркам шинигами — это милосердие. Преступников казнят на Сокиоку, чтобы они никогда не переродились, или запирают в тюрьме на тысячи лет. Теперь Сокиоку нет. И если мы проиграем… я надеюсь, ты позаботишься, чтобы я умер быстро. Будь так добр. — Буду, — откликнулся Гин. — Доброта — моя вторая натура. Но меня даже больше интересует другой вопрос. А вы когда-нибудь думали, что будет, если мы выиграем? — Как мало энтузиазма я слышу в твоем голосе! — Очень скучно быть Королем душ, — пояснил Гин с улыбкой острой, как край бумаги. — Королем Уэко Мундо вы уже стали, и как, весело? — Тебе здесь не нравится. — Ну разумеется. А кто приготовит мне чай? А вам? Не говорите «Улькиорра». Спорим, я могу назвать пятьдесят причин, почему в Сейретее лучше, чем тут? А вы — пятьдесят одну. Гин, подумал Айзен, во многом прав. Жизнь в Уэко Мундо — это жизнь в скорлупе, под куполом искусственного неба. Айзен Соуске, капитан пятого отряда, получил все, чего только может желать шинигами, — верных товарищей, с которыми можно любоваться салютом, преданных подчиненных, отдавших свой меч, молодую женщину, отдавшую себя. Айзен Соуске, владыка Уэко Мундо, получил королевство песочных замков. Вот тут-то он понял, что любовь — веретено, любовь — длинная острая спица, наматывающая жилы; распотрошив сердце, вытянув сосуды, она превращает их в пряжу, послушную чужим рукам. Презирая тех, кто отдается чувствам безропотно и покорно, он сам попался в ловко расставленную ловушку. Часть его — истлевшая, растертая в черную сажу — хотела стать послушной и покорной в руках Хинамори. Он знал, почему так происходит: это память играет с ним и снова дурачит обещанием покоя; это Кьёка Суйгецу проверяет владельца на прочность, дразня тем, в чем он нуждается. Вот говорит она: помнишь, как ветер задувал в окно, принося запах тяжелой от дождя пыли? Вот вспоминает он: ветер задувает в окно, перебирает листы бумаги и плещет на них дождем, смывая застывшую иероглифами тушь; вот исчезают, теряя силу, слова, превращаясь в немые подтеки — и Момо, безголосая, целомудренно подставляет капитану для поцелуя не губы, а лоб, и капитан нарушает ею выдуманное глупое правило: в лоб целуют на прощание, а время прощаться еще не пришло. Чуткие пальцы оставляют на его щеках пятна краски — красной, как кровь, и синей, как слезы. Прикосновения обещают столь многое: покой, если он его захочет, триумф, если он его потребует, веру, когда она так необходима. Он привык к слепоте Момо — и сейчас тень Айзена, которым он был в Сейретее, проснулась, слепоты желая и требуя. «Этого ты хочешь? — спросил меч. — Этого? Одно твое слово — ты получишь всё». Нет. Разбейся, Кьёка Суйгецу. Вдребезги, кривое зеркало. Он не позволит иллюзиям подменять настоящее.

VII

— Всегда хотел узнать, что она из себя представляет, лейтенант десятого отряда. — Золотые волосы, — Айзен провел пальцем по щеке Канаме, — как солнце. Очаровательная родинка на подбородке, справа. Хурму любит, прямо как наш Гин. Не любит редьку. Не думай об этом сейчас. Спи, Канаме. — А вы поэт, — сказал Гин, когда Канаме погрузился в сон: долгий сон куколки перед тем, как стать бабочкой. — И манипулятор. Неужели не стыдно? — Разве что самую чуточку, — усмехнулся Айзен. — Гин, брось. Кого ты обманывал, держа в тайне вашу нежную связь? Позволь мне побыть поэтом еще немного… Помню прекрасный вечер, когда Хинамори-кун позвала нас на крышу смотреть салют. Мы праздновали день рождения капитана Хитсугаи, говорили о вечном. Искры фейерверка сыпались вниз, как звезды. Матсумото-сан ненароком обмолвилась, что считает дни с того момента, как встретила в Руконгае смешного мальчишку, вечно голодного и вечно лохматого, с волосами серебряными, как лунный свет. — Это вы присочинили ради красного словца. — Мальчишка забредал в самую чащу леса, чтобы нарвать на обед орехов, и дул ей на разбитые коленки. До того разговора я думал, что ты завел себе игрушку. Но играть с членом семьи… нет, Гин. Даже для тебя это слишком. — Когда вы стали докой в семейных вопросах? — Ты — моя семья, Гин, — просто сказал Айзен. — Но я хочу быть уверен, что ты выполнишь любой мой приказ. Без сомнений, без колебаний, не оглядываясь. Если ты ее любишь — я не буду тебя мучить. Я закончу всё сам. — Слишком щедрый подарок для вашего покорного слуги. Разве я посмею утруждать вас? — Гин. — Право, я не думал, что подобные пустяки способны омрачить ваши мысли, владыка. Неужели вы считаете меня таким сентиментальным? Одно ваше слово, Айзен-тайчо, и она мертва. Хотя чего греха таить… — Гин едва не замурчал от удовольствия. — Не то чтобы я мечтал проткнуть Рангику мечом, как вы — Хинамори-кун тогда, в зале Совета, помните? Ох, больно крутанулось веретено; пальцы сами сжались, и Айзен впечатал кулак в стену чуть выше плеча Гина. Будто лопнула от напряжения туго натянутая нитка, за ней другая, и третья, и еще, еще, пока усталость не рухнула на плечи, не сдерживаемая ничем. — Да, Тоусену проще, — шепнул Гин, мягко кладя руку ему на загривок: заставляя склонить голову, соприкоснуться лбами. Дыхание у Айзена было сбившееся, костяшки разбиты в кровь. Гин заправил за ухо выбившуюся прядку, мазнул пальцами по виску. — Он-то её уже похоронил. Но и вам будет проще, владыка. Уже скоро. — Я иногда забываю, каким взрослым ты стал, Гин. Гин гладил его затылок, успокаивая Айзен, как ребенка, но гнев по-прежнему клокотал внутри, как вода в горле утопающего. — Дурацкое свойство человеческой натуры, не правда ли? Мы хотим того, что не можем получить. Например, чая с молоком, когда в доме молока ни капли. — Интересно, Гин… Чего хочешь ты? Тоусен ищет справедливости. Что нужно мне, ты знаешь. Но я никогда не мог понять, ради чего ты ввязался в это. Ты можешь получить всё. Ты получишь всё, что пожелаешь. Если скажешь, что именно. «Одно твое слово», — чуть не добавил Айзен. И остановил себя, поняв, что говорит словами Кьеки Суйгецу. — Ну я ведь буду рядом, если вы выиграете, — ответил Гин, улыбаясь. — И рядом, если проиграете. — И всё? — А я неприхотливый.

VIII

Тоширо вспомнил, как Рангику проговорилась однажды: «Вот Гин своего лейтенанта не гоняет, как вы меня…» Быстро поправилась, будто смущенная сорвавшейся с языка неучтивостью, сказала с улыбкой: «Ичимару-тайчо». Неделей позже Тоширо, проведя утро в ожидании нерадивой подопечной, которая завела привычку валяться в постели до полудня, явился в ее покои и обнаружил, что Матсумото нежится среди одеял в черной юкате, похожая на хищную ленивую кошку. «Ичимару-тайчо» на маленькой жаровне готовил завтрак; от него пахло молоком, ванильным сахаром и тестом. Попробуйте, капитан Хитсугая, сказал он. Ну же. От моих блинчиков еще никто не умирал. Гин запихнул в него эти блинчики практически силой, не переставая улыбаться, и варенье из хурмы, такое сладкое, что зубы сводило, не скрасило жестокую пытку. Кусок не лез в горло. Хотелось сбежать побыстрее. Тоширо ел, давился и думал: ему-то все казалось, что он своего лейтенанта знает как облупленную, а ведь Ичимару, выходит, знает лучше — ведь они делят пополам сны, лежа на соседних подушках. Делили. — Я не могу на тебя больше смотреть, Матсумото. — Глаза закройте, — посоветовала она. — Что, так противно? — Я не понимаю, неужели ты… — Неужели! — перебила Рангику. — Было бы здорово, капитан, если бы вы влюбились в хорошенькую девушку. Может быть, такую, как Хинамори, а может, такую, как Карин Куросаки. Хорошенькую девушку с добрым сердцем и без сумасшедшинки в глазах. Очень вам этого желаю — когда вы перестанете пешком под стол ходить. Засыпайте с ней, зная, что она никуда не денется к утру. И нам с вами по-прежнему не о чем будет говорить, Хитсугая-тайчо. — Матсумото! — Вы даже довольны моими отчетами сильнее, чем обычно. Что разбурчались-то? — Ты его правда так… — Я шла в Сейретей через весь Руконгай. Зимой. Все ноги отморозила, и уши, и руки. Злая, обиженная. Думала, дойду — и стукну его, так сильно, чтоб до слез. И скажу: «Да какой из тебя шинигами, рёва! Какой из тебя шинигами, плакса…» А он оказался третьим офицером. Окончил академию за год — гений выискался, кто бы мог подумать. Мы не виделись, не разговаривали, как чужие. Тоширо взглянул в окно. Пошел крупный и сильный снег, будто кто-то рассыпал над Сейретеем соль. — Потом начали? — Я брыкалась, не хотела. Всю эту его хурму, подаренную на день рождения, выкинула свиньям — сушеную, свежую, всю. Потом нас послали на грунт вместе. Десятый отряд — и его, Гина. Не помню, как назывался город. Помню только, что было наводнение, и пустые такое пиршество не пропустили, слишком много неприкаянных душ, для них это как званый ужин, сами знаете. Я тогда вспомнила, как очутилась в Обществе душ: утонула в море… Думала, умру снова, никто из нас не мог сопротивляться. — Ичимару уже был лейтенантом. — Он взял меня за руку. Так смотрел, что я была уверена — вот теперь-то заплачешь, рёва, теперь-то ты у меня заплачешь! Страшно тебе, да, лейтенант рёва? Забыла, какие у него синие глаза… Но он только пальцы мне чуть не переломал, так сжимал. Сказал, чтобы я не смела умирать без него. Нет, не так: «Раньше меня ты не умрешь, слышишь», вот что он сказал… И высвободил Шинсо. — В банкае. — В банкае. Страшно умереть вдали от того, кто вам дорог, капитан Хитсугая. Вы родитесь в разное время, проживете две разных человеческих жизни и больше не встретитесь в Обществе душ. Пройдете по улице мимо, не узнавая, не замечая. Я позабуду Гина, вы забудете Хинамори, и она вас не вспомнит. Это уже было не раз и повторится снова. Вы любили другую. Вы полюбите другую. Знаете, что сказала одна моя знакомая девочка? Такая хорошая девочка, слов нет. «Если бы у меня было пять жизней, я бы смогла жить в пяти разных городах, работать на пяти разных работах... и пять раз влюбиться в одного и того же человека». — Рангику, после того, что Ичимару сделал с тобой… Одного раза тебе недостаточно? Сделал ее беззаботной, сделал ее счастливой, сохранил сумасшедшинку в глазах — уголек, который сейчас погас? — Говорят, разлука — младшая сестра смерти. Выпьете со мной, капитан? Я в вашем столе припасла бутылочку на черный день. Ну конечно. Уж в этом можно было не сомневаться. Тоширо выпил, морщась. Это была первая плошка саке в его жизни. Горечь жгла губы — но змея внутри остановилась, свернулась клубком: только это и могло ее, голодную до страха, жадную до боли, насытить. Только сейчас он понял, почему они, шинигами, лучше прочих понимающие круговорот душ, так страшатся конца и цепляются за жизнь. — Да вы с ума сошли, капитан, я пошутила. Дайте сюда! Говорят, разлука — младшая сестра смерти. Беспамятство — старшая сестра.

IX

— Не гуляй в лесу одна, Карин, — сказала сестра, закрывая входную дверь. — Неужели не страшно? Отец, выбирая место для отпуска, без памяти влюбился в старый скрипучий дом, стоявший на окраине деревни. Дети наперебой пытались доказать, что близость к цивилизации не угроза семейной идиллии, но Куросаки-старший был непреклонен. — Трусишка ты, — вздохнула Карин, глядя в окно, черное, как сруб колодца. Сумерки, наползавшие из чащи, окутывали дом. — Говорят, тут дикие звери водятся, — поежилась Юзу. — И даже оборотни. — Скажешь тоже. Никаких зверей тут нет. Только духи животных, но они нас не тронут. Ветер заплутал в ореховых зарослях. Бережно снял с макушки осины последний лист и, качая в широких колыбелях-ладонях, опустил на побуревшую траву. Вдали ухнула сова. Где-то далеко в лесу рыжий лис спал, свернувшись клубком, и снились ему белые теплые руки, треплющие шерсть. Конец
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.