ID работы: 4266123

поболит и забудется

Слэш
R
Завершён
140
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
140 Нравится 5 Отзывы 10 В сборник Скачать

волны вынесут на побережье наши трупы

Настройки текста
Примечания:
      Это все было логично. То, что у них ничего не останется и не получится. Это как в большинстве тех романов, которые читает Боря, чтобы сдать литературу — все они все что-то пытаются, все что-то делают, чтобы не задохнуться, а в итоге падают в петлю и мрут как мухи на клейкой ленте. Как мотыльки на свет — и звучит это также банально, как и все клише-сюжеты девятнадцатого века, что он думает, как они вообще могли на это повестись. Поверить.       В справедливость. В метафорический прикол про честь и благородство.       Ладно Мел — он всегда был не от мира сего и ходил вверх тормашками, как будто ногами не по земле, а по бесконечной синеве неба. Киса и его невротическо-торчковое ощущение реальности тоже немного мылилось на восприятиях, чтобы иметь возможности поверить в бред. Гена — слишком старший брат и слишком неоконченное среднее, чтобы понять все дерьмо ситуации.       Поэтому остается только Боря. Он и его вина за то, что не останавливает их всех вовремя на том моменте, когда Гена ударяет поленом своего отца в затылок. Забавно — они играют в честь-правду-справедливость, а потом бьют родителей в спину. Двойные понятия или ненадежность этой идейной системы — в любом случае, любые идеи в их возрасте не имеют под собой крепкой практической базы. Хэнк тогда думает, в самом начале, когда вертит в руках холодный металл гарнитуров и смотрит в такой же блестящий безумный огонек в глазах Вани, что надо бы сказать Гендосу, типа, «спасибо, бро, что хоть не ножом по своему батьку проехался», потому что он бы вряд ли вынес смотреть в глаза еще одному трупу в своих ночных кошмарах.       Смотреть все равно приходится.       После вечеринки у Анжелки они все, огромной толпой, будто ходят за ним шаг-в-шаг. Словно обернись — и сначала режиссер, его испуганные тогда глаза, будто говорящие что-то банальное, альтруистическое, вроде «извинись за вот это все перед моей женой», когда пуля пробила ему артерию, и он так быстро умер, что после этого ему не хватило бы времени подумать о чем-то другом. О том, что они все — коктебельские пацаны, — убийцы и последние ублюдки, и лучше бы он и правда прицелился и застрелил Мела, чем сделал тот холостой куда-то в небо. Будет проще думать, что этого у него в голове не было; что он был положительным героем.       Как в литературе раннего классицизма — Боря пишет про него на ЕГЭ, — исключительно положительные и абсолютно отрицательные персонажи. Себя как-то автоматически хочется причислить к последним, а всех мертвецов, вышедших из-под их рук — к первым. О мертвых же либо хорошо, либо вообще никак.       Об Игоре, например. Он Хэнку никогда особо и не нравился. Слишком приторный — как сахар в кудиновских эклерах, — любит одеваться, ведет себя не по-пацански, бросается громкими угрозами. Тогда Боря помнит только блевотный запах спирта из рта, кислятины, хлипкий страх, который мокрым холодом по спине, за Илюшу, готового на эмоциях себе мозги вышибить. Что это тогда было — переоценка ценностей, состояние аффекта, быстрый бездуховный выбор за то, чья жизнь важнее, — он не помнит.       Помнит только разрывающийся череп, ошметки мозгов бармена. Когда их оттирает от лица, то думает, что они похожи на сопли с прожилками. Сначала розоватые, потом, когда кровь стечет, больше белые.       Такие же белые, как лицо старшего-Кудинова, когда тот видит труп любимого; падает на колени, пропахивает ими песок, в лицо ему смотреть стыдно. Как лицо отца, когда тот вылавливает трупы со дна моря — история про курортников-утопленников не очень катит для прессы. Для исповеди — примерно тогда они, призраки когда-то нормальной жизни, и начинают существовать в пределах Бориной совести и его ночных кошмаров.       Как лицо-голова кисиной тетки, которую Рауль за волосы привязал к мотоциклу, почти начав снимать скальп: здесь бы вторые сутки пошли, разложение мягких тканей, и кожа бы сама съехала с черепа к утру вечеринки — Бори тогда не было, но фантазия упорно подкидывает картины.       Такие же белые, как лицо Мела, сливающееся с простынями в больнице.       Он думает — было ли лицо Кисы тогда белым? От страха, когда послышались первые выстрелы, от очередной дозы, которой он снова вкинулся, или от потери крови, если вдруг шальная пуля добралась и до него. С того вечера они больше с друг другом ни разу не общались, но Боря бы не пережил, если бы с Ваней хоть что-то тогда случилось.       Было бы лицо Бори белым, если бы тогда, по альтернативному стечению обстоятельств или в параллельной вселенной, Рауль все-таки добрался до спящего Кисы и высадил ему дробь прямо в голову с дистанции вытянутой руки; «точно также, как ты сделал мне» — говорит Игорь в его голове, и Хэнк думает, что у него нет права осуждать Кудинова-старшего за эмоции.       Его бы также размазало (потому что целостности физических объектов в нем уже никакой не осталось), располовинило (потому что они с детства всегда вместе были, как близнецы, а они без друг друга половинчатые, неполноценные), разнесло ветром по всему Коктебелю, если бы Ваня умер.       Но он не умер.       Сидит на первой парте — второй раз за весь учебный год, — пишет что-то в тетради, которая одна на все предметы, и делает вид, что Бори не существует.       Имеет право. Боря бы тоже не хотел существовать после того, что он сделал.       Конец мая заглядывает в старое советское окно, деревянные скрипучие створки и тепло, которое липко-душно. Привычный черный свитер впереди, расшитый в красные огоньки, лежащий перед лицом аттестат. Отколупленные края парты.       Жаль, что для их большой истории все закончится как-то так — молчаливо и больно. Хэнк уедет в Питер, поступит в правоохранительные — отец и его сердито-заебанный взгляд тогда ночью, под светом одной настенной лампы на кухне, потому что он теперь ему обязан за все эти трупы-пистолеты и прилежащее к ним дерьмо. Киса — со слов и слухов, напрямую он Боре ничего не скажет, — останется здесь. Вроде как он плохо сдал экзамены, а его мама не настолько богата, чтобы платить ему за учебу. Не то, чтобы Киса, наверное, вообще этого хочет.       Хэнк вообще не знает, чего теперь Ваня хочет.       Немного пробивает на смешок, и Рита рядом косится на него, как на идиота. Забавно — они столько пытались сражаться за то, чтобы не плыть по течению, но все оборачивается для них ровно в такой же последовательности, в которой все предсказывает отец еще три года назад. Он говорит тогда, когда Ваня тащит Борю на какую-то сомнительную вписку, а домой они уже приезжают на полицейской машине и в заблеванных штанах, что-то типа «у тебя будущее есть, а у него мусор в голове; со справкой дай бог со школы выйдет, если раньше не уедет за распространение», потом «это сейчас — дружба до гроба, а завтра он про тебя даже не вспомнит», а затем Хэнк повышает на него голос и пытается убедить (в первую очередь себя), что это что-то большее.       Возможно, отец все-таки прав. Но признавать этого не хочется — слишком обидно. И больно.       Киса уходит со школьного двора в их последний учебный школьный день быстро. Так, что Хэнк не успевает его ни откликнуть, ни подойти, ни дернуть за плечо и опрокинуть на землю, обсыпав парой ударов для того, чтобы тот хоть что-то ему сказал. Обозначил, обозвал, послал далеко и надолго.       Но он ничего не говорит, и его спину — черный свитер в красный огонек, — съедает пространство. ***       Максимально эгоистичное чувство, но Хэнк боится остаться в этом мире один. Пусть даже и как параллельные линии, никогда больше не пересекающиеся ни в этой жизни, ни в следующей, но ему легче просыпаться, зная, что Киса еще жив; знать, что тот ходит где-то там, по песку-пляжу, гравию-дороге, бетону-заброшке, занимается своими здоровыми и нездоровыми делами, думает — возможно, — о нем. О Меле в больнице, о Гендосе, где-то там, прячущимся далеко на Урале, о том, что между ними было. База, сейчас тлеющая воспоминаниями, которые первыми сгоревшими зефирками над огнем в бочке, аккордами расстроенной гитары, пылью протертого дивана. Лекциями Егора по литературе — кто кого убил и ради чего, — на фоне сварки Ваниного мопеда. Генкины таблетки, глупые улыбки, хи-хи ха-ха, геометрическая прогрессия от настороженности и страха до ощущения, что ближе пацанов у него никогда никого не будет; Киса, его свитер, острый под объятиями, и он сам, обжигающий дыханием.       Так проще.       Боря не выдержит остаться с этим наедине. С режиссером, Игорем, отцом Генки, кисиными тетками и Мелом.       Наверное, так он и приходит к самолету и его остаткам. Заходит внутрь, заглядывает под пятое сиденье слева, нащупывает тонкий полиэтилен пакетика — Киса всегда оставляет (оставлял, но язык отказывается переходить на прошедшее время) разного рода дерьмо на разного рода дерьмовые случаи жизни.       Боря надеется, что Ваня не обидится, что он вот так вот и без спроса. В конце концов, может хоть это выведет его на то, чтобы он ему хоть что-то сказал. Даже если это снова будет горчащее ментеныш.       Крыса. Пиздабол. Все, в целом, было правдой.       Отчасти хочется, чтобы сейчас Киса пришел на базу; сел рядом, задевая бедром и вырывая из рук транспортную карту; пошутил, что-то вроде «тебе эту карту для других дорог дали», а потом засмеялся, щурясь, как это делает всегда, чтобы уголки глаз складками, а верхняя губа, пожеванная, немного внутрь закатилась.       Порошок обжигает слизистую. Вани рядом нет. Ни тогда, когда мир все еще такой же болезненно четкий, и ни тогда, когда ощущение собственных пальцев плывет мылом. ***       Боря всегда ребят немного осуждал за склонности к деструктивным аддикциям. Мела — за любовь к Анжелке, Гендоса и Кису за не менее сильную влюбленность в таблетко-синтетическое. Отнекивался и хмурил брови всегда, когда под каштановой челкой зрачки были больше едва заметной карей радужки, и каждый раз, когда слушал тихие и хриплые жалобы на насморк; всегда смотрел, как Ваня шмыгает носом, а потом прижимал к себе, успокаивающе поглаживая по спине, в особо тяжелые времена.       Но Хэнка успокаивать некому, а по ночам бывает особенно плохо. Под кроватью собираются несколько бутылок спиртного-недопитого, и он надеется, это все достаточно химоза, чтобы не завелись тараканы. Такая же химоза, которую ему показывает один из друга-друзей Гендоса и обещает, что ему понравится.       Не нравится. Он пробует, оно тает на языке, но легче не становится — становится мыльно, хихи-хаха, голова кисиной тетки перестает висеть над дверью и капать гноем на пол. Боря думает — когда падает на кровать-пол-стены или когда кровать-пол-стены падают на него, он не особо понимает, — что надо извиниться перед матерью за грязь. За бутылки под кроватью, нестиранные носки, несуществующую кровь на полу. За недокуренный косяк в пепельнице и сигареты в помещении. Стены пожелтеют. Белое лицо режиссера, дыра в его животе с размер отцовского кулака. Когда Киса злится, у него розовое лицо. Потолок серый. Ковер на полу бежевый — типа под цвет молока. Песок на берегу по осени чуть светлее. ***       Когда Хэнка отпускает, во рту бесцветная кислятина. Он чистит зубы с надеждой, что мятный вкус перекроет запах рвоты, и не придется краснеть перед Оксанкой и отцом.       Краснеет лицо Игоря в отражении зеркала, когда Боря поднимает голову. Вернее — не лицо. Порванная кожа, перебитые кости черепа, темно-красные кусочки мышц и вмятый внутрь нос, хрящи, промявшиеся внутрь от взрыва дроби. Зияющая темнеющая дыра.       Его рвет прямо в раковину. Жжение в гортани, боль в грудине, разрывающая и выворачивающая наружу. Боря ползет в комнату, давит в себе крик и падает на кровать.       В какой-то момент становится смешно — вот он осуждает Кису за вещества, а сейчас сам делает все, лишь бы не думать-видеть все их белые-мертвые лица; затем одолевает страх, что Игорь вылезет из могилы посреди ночи и задушит его прямо в кровати. По полу будет идти длинный мокрый след, мерзко воняющий гнилью и лежавшими трупами, а после останутся только холодные влажные простыни.       «Трус, предатель, ментеныш», — сказал бы Киса, если бы они еще общались; пнул бы, может. Но вместо него говорит Игорь и его тень в углу комнаты. В отличие от Вани, он не подаст руку, помогая встать, после того, как ударит в солнечное сплетение.       Хочется сорвать с себя кожу или сорваться со скалы, чтобы волны оттащили куда-то туда, где они их всех, курортников-утопленников, хоронят. Потому что Боря заслуживает смерти, как ему кажется — преступление чести и достоинства, хладнокровное убийство и предательство, повлекшие за собой перемолотые жизни в мясорубке судьбы, — и все ждет, когда кто-то бросит ему перчатку и вызовет на дуэль. За все грехи, он надеется, его пристрелят.       Из клуба остается только Киса. Он бы мог его, что тогда, лаская дулом револьвера потный лоб, что сейчас, убить. Останавливает Хэнка только то, что хочется, чтобы все так и оставалось — Ваня не должен стать убийцей ни при каких обстоятельствах. В какие бы параллельные и незнакомцев они не играли, он все еще ему дорог.       Боря не выдержит, если Кисе придется. Держать в руках гарнитур и смотреть на ошметки чьих-то мозгов (белые-розовые, стекающая кровь). Даже если это будут его, Хэнка, мозги, потому что дробь в голову ему обещана им же самим. Ваня не должен испытать этой боли. Его хочется от этого уберечь — пусть они и не считаются больше друзьями. ***       Ноздри жжет. Он тянет носом, чувствует стекающие сопли по глотке. Неприятно. В жизни много что неприятно — говнарский рэп за стеной, последние экзамены, голова кисиной тетки, привязанная к мотоциклу за волосы. Седые-серые. Как порошок, рассыпанный на бортике унитаза, или как потолок. Как собственное отражение в зеркале, плывущее тусклой кожей и кругами под глазами.       Глупо, конечно, было надеяться на что-то большее. Им по шестнадцать, обычно все так и случается — поиграли в идейность, пистолеты и трупы, — и разошлись, как будто ничего и не было. Через пару лет они будут проходить мимо друг друга, потому что теперь их ничего не связывает.       Остаются только воспоминания и месяц июня. Боря сдает ЕГЭ, пытается искупить вину в помощи отцу и вспоминает, как держит кисины кудряшки, когда тот блюет на базе после трупа режиссера и попыток перебить красочные картины чужих кишков таблетками. Они мягкие — волосы, каштановые с переливами в медь, — и он тогда думает, почему химия-аптека не превратила их еще в мочалку. Прядями хочется намотать на палец. Прижать к себе — грудь к груди, — чуть позже, слушая дыхание, потому что так кажется правильным; потому что все неправильное — дуэли, пистолеты и мертвецы, — их окружает, и вдвоем кажется проще, чем поодиночке.       Их мало что объединяет теперь, если в этом «мало» остается хоть что-то из того, что существует. Как шерсти в кисином свитере — вроде что-то и должно быть, но по факту — нет; как любви в отношениях Мела и Анжелки или как верности в их дружбе, когда Хенкин сдает черную весну отцу.       Это как, — Боря вспоминает школьную программу, лежа в холодной пустой ванне, но та кажется горячей, — Анна Каренина жертвенно ложится под поезд и больше не мучается. Он думает о ней два раза: первый раз в сочинении семнадцатого номера в душном кабинете в мае, и второй — когда в июле метр до туалета превращается в километр. По ощущениям, потому что реальность определению пока не поддается. Боре кажется тогда, что трупы, в общем их числе, не мучаются — единственное, чему он завидует у Игоря, когда снова не может выбросить его из головы под попытки Риты перекричать музыку. Дышать нечем. Громко. У нее футболка — бледно-розовая, когда кровь стечет, будет белая. Хочется позвонить Ване и выговорится, но они не разговаривают. Хэнк ощущает это все как окончательное падение — вставать не хочется от слова совсем, но снова зачем-то пытается это сделать. Не получается, колотый белый лак с чугуна ванной ловит его металлическими объятиями обратно. Пытается еще.       Как будто верит, что еще есть на что-то шанс.       Надежда умирает последней, любовь погибает первой, утопленники-курортники всплывают по жаре. Звучит как одна из фраз, которые могли бы быть у Мела в бесконечной галерее любимой подъездной романтики, и он слышит ее от кого-то, с максимально похожим голосом.       Только Мела нет.       Гендоса тоже.       База сгорела — благодаря его, Бориным, рукам.       А Киса делает вид, что они не знакомы. Хэнк хотел бы подловить его как-нибудь между дворов, вжать с грохотом в гараж из такого ржаво-крашеного металла — чтобы ему однозначно неприятно было, — задрать свитер и ткнуть пальцем, больно-больно, подковыривая под ребро, в чернильную надпись под ним. Спросить, типа, «не делай вид, что ничего не было», или «да ты в этом же свитере был, когда мы Игоря хоронили». Чтобы он хоть что-то ответил.       Но Боря ничего не делает, потому что права на это у него нет, и он это принимает, даже если очень хочется. Смотрит иногда, как знакомая макушка мелькает где-то по Коктебелю — иногда даже думает, что ему уже мерещится на фоне помутнения рассудка. Знает, что неправ от начала и до конца, и у Вани есть право делать вид, что Хэнка больше не существует.       Вырубает. ***       Он открывает глаза в той же ванной.       Перед ним Киса.       Верится слабо, и Боря пару раз моргает. Еще несколько, и мираж перед глазами не рассеивается. Значит, и правда он.       Настоящий и живой, а не тень от той кислятины. Родинка на шее, поплывшие контуры набитых треугольников под большим пальцем — собственное сознание никогда не воспроизводило его настолько четко и реально.       Не важно, правда, какой. Реальный или не очень — Хэнк всегда рад его видеть. Настолько, что влага собирается в глазах, когда он чувствует тепло его рук против холода своих ладоней болезненным контрастом, по которому скучает все это время.       Скучает по Кисе.       Ваня бьет его по щекам — слабо, мог бы ударить сильнее, и это было бы абсолютно заслуженно, — заглядывает в глаза, и его взгляд — беспокойный и тревожный, немного злой и много растерянный, — режет где-то там внутри. Он говорит, хрипло, будто не делал этого уже очень давно, и скорее восклицает, немного трогаясь интонациями на громкость повыше, потому что из-за его спины — черный свитер в красный огонек, — шумят все те же признаки чьей-то счастливой жизни. Вечеринки Анжелки, пьяных танцев, чьего-то секса в туалете на стиралке. — Хэнк.       Во рту вкус блевоты. — Кис?       Получается слишком тихо.       Немного стыдно, потому что от него воняет, но Ване, наверное, не привыкать. Даже если он сейчас развернется и уйдет, Боря не особо расстроится — на самом деле расстроится, но себе об этом говорить не хочется, хочется еще немного поиграть в благородство. Сказать себе, что заслуживает такое отношение абсолютно, и не имеет права возмущаться, даже если очень хочется.       Но Киса не уходит. Меряет шагами маленькую ванную, поэтому ходит влево и вправо, открывает кран и у него со рта срывается тихое блять, когда горячая обжигает руку. Он подхватывает Борю под плечи, опрокидывая на себя — Хэнк утыкается носом ему в шею, гусиная кожа, горячие артерии под ней, а Ваня пахнет все также, и по его запаху он тоже скучал.       Хочется расплакаться. От расшатанной нервной или от того, как сильно рад его видеть. Боря чувствует под пальцами его мягкий свитер, катышки на нем, дергает их обгрызанными ногтями и боится поднять взгляд, потому что не знает, что там увидит. Как последний барьер перед тем, чтобы окончательно сдаться, хотя он уже давно знает, что проиграл.       Холодная вода на лицо, помогая умыться. Ладони у Вани, шершавые, в ссадинах и мозолях, но на щеках ощущаются естественно, будто так и было задумано изначально, будто то, что было до — не должно влиять на то, что происходит сейчас.       Они молчат. Киса на него тоже не смотрит. Падает взглядом куда-то около губ, потом ниже, потом скользит им на стены.       Дает отдышаться, упасть на кафель, чтобы сесть, и металлические кнопки на штанах с треском бьются об пол. Он выглядит спокойным, но Боря его слишком хорошо знает — даже в таком состоянии, как сейчас, — помнит взгляд в одну точку в пол, когда Кисе было стыдно, но он не хотел этого признавать; подавленную нервозность и желание сломать ему нос, удерживаемое на остатках самообладания. Он всегда так делал и продолжает делать — не потому, что и правда раздражается, а потому что…       Потому что Ване и правда не безразлично. Поверить в это сложно, но Хэнк все-таки ловит его взгляд. Сталкивается, и в нем столько просящих молчаливых интонаций, что как-то само по себе топит в его искренности и стыде. Вине. Всем и сразу, и разобраться что и где не получается вообще. — Оно тебе не надо, Борь. Пожалуйста.       Как будто он сам не знает.       Знает, поэтому молчит. Ване хочется многое сказать, но в голове застревает пустота, а на язык будто совсем не ложатся слова. Будто достаточно вот так — смотря друг на друга, — общаться чем-то, что прячется между ними, не скрываясь вообще. Он не открывает рта, но голос Кисы звучит у него в голове сам по себе.       И этого, будто бы, достаточно.       Будто бы этого не хватало.       Сидеть друг напротив друга в абсолютной тишине и знать, что никак иначе быть не может. Чувствовать, что так правильно — упираться куда-то между, молчать и ощущать, что ближе никого и никогда не будет.       Ваня перебирается к нему поближе. Садится бедро к бедру, сквозь тонкую ткань спортивок отдает его теплом. Хэнк только сейчас обращает внимание, что тот все еще в толстовке. Пришел ради него и не успел раздеться? Хочется в это верить.       В пальцах трещит лакированный картон пачки, картинка на нем идет трещиной. Киса колупает ее ногтем, под ним немного земли, выуживает две сижки. Берет обе в рот — верхняя губа закатывается внутрь, — поджигает и протягивает одну Боре. Когда касается его ладони и задевает заусенец, и тот немного болит, Хэнк думает, что в их отношениях всегда было немного больше болезненного и тяжелого, чем чего-то иного. Без этого никак.       Он по этому скучал.       В конце концов, они — единственное, что у друг друга осталось от прежнего мира. От бухты, от базы, от волн, разбивающихся о прибрежные скалы с шумом былых дней, которые никто и никогда им уже не вернет; от того эпизода в девятом классе, когда Киса впервые взял у Гены косяк. Он тогда лежит на диване, расположившись по диагонали и ногами на пол, руками под голову и считает что-то на потолке. Может, правда что-то там видит, может, мерещится — Хэнк тогда не спрашивает, решает на столе рядом домашку по литературе и кидает салют уходящему Мелу. Они остаются на базе одни до позднего вечера: спорят о пустом, рассказывают что-то о том, что было и чего еще не было, но хотелось бы, раскладывают пару партий в дурака — нетрезвого Ваню победить получается максимально легко, и тот начинает шуточно возмущаться, что все мухлеж, — потом самую малость дерутся, будто без этого никуда. Он прижимает Кису к тому дивану, выбив дух, и ловит его бегающий взгляд, мутный, слишком темный, будто у того в голове пара-тройка сложных мыслей и Ваня хочет ему что-то сказать. Но вместо слов он его целует. Поднимает голову и смазанно касается его губ своими.       Они про это тогда как-то забывают и не говорят.       А сейчас, почему-то, вспоминается. ***       Боря отсылает заявления в разные университеты и надеется, что через месяц Коктебель с его курортниками-утопленниками останется позади. С их белыми лицами, розовыми мозгами и всем прилегающим. Справляться с этим все еще тяжело, но вместе немного легче.       Ваня помогает ему убраться в комнате, выкинуть разное синтетически-полиэтиленовое, спирто-стеклянное, болезненно-несуществующее, и Хэнк ему и правда благодарен. За то, что тот рядом, за то, что на той вписке под утро растирает ему онемевшие конечности и понимающе заглядывает в глаза, хотя ему и самому тяжело.       На могилки кисиных теток они тоже едут вместе. Некоторое время бредут по пустырю, протоптанной тропинке, сожженной жарким летом траве, и у обоих на кроссовки лезет трудносмываемая цветочная пыльца. У надгробных крестов голова как-то сама не поднимается, и Боря отчасти этому рад, потому что уже насмотрелся.       На голову, за волосы привязанную к мотоциклу, почти снятый скальп: вторые сутки, разложение мягких тканей, съезжающая с черепа кожа. Было ли лицо Кисы белым?       Хэнк несуразно хлопает его по плечу, и Ваня сам припадает к нему с объятиями. Он вроде не плачет, потому что мальчики не должны плакать и это не по понятиям, но ткань футболки на ключице будто становится влажной. Боря его не осуждает. В конце концов, не по понятиям было убивать людей.       Хуево, он думает. У них, кроме друг друга, никого не осталось. ***       Август тлеет пеплом на кончике кэмэла. Чернеет, а затем сыпется и белеет.       Хэнк надеется, что видит базу в последний раз. Уедет отсюда и больше никогда не будет видеть Игоря, его красное лицо — лоскуты кожи, стекающая кровь, фарш из мозгов, — и мертвый взгляд Кудинова-старшего, потому что спустя полгода ему все еще тяжело и больно. Илья рассказывает на выпускном, когда они отходят перекурить, что отец стал чаще пить. Весна и правда стала черной для всех.       Только оставлять Ваню не хочется.       Они снова много времени проводят вместе. Дома тяжело, отец зашивается по работе, а теть Лариса ходит призраком и пытается пережить смерть сестер. Ваня тащит его в бухту, но там их преследуют призраки, в самолете — нездоровый запах попыток забыться, весь город будто тащит на себе воспоминания, и от них не получается никуда убежать.       Только в друг друга. Они пытаются что-то собрать из базы, но не получается, а снова после неудач — глупо и нелогично. Как он и их попытки жить, обманывая себя, что все может быть как прежде. «Никогда больше», — думает и вздыхает. Боря снова вспоминает Анну Каренину и то, что читал ее только в кратком содержании: не только потому, что слова на бумаге слишком романтизируют трагедии, а потому что сложно сосредоточиться на чтении, когда перед глазами либо отчаянные глаза Кисы, либо очередной труп.       Наверное, это и становится отправной точкой. То, что сводит, то, что объединяет и связывает линии путей — это как если бы Анна Каренина спросила у железнодорожки, мол, «а ты тоже страдаешь?», и та проскрипела что-то металлом по металлу в ответ. Ощущение похожести спасает — они делят один крест на двоих. — Я не могу спать.       Говорит Ваня, когда подходит к нему со спины в курилке за школой. Фактически они больше не школьники и уже здесь не учатся, и страх — это больше не про них, учитывая, сколько дерьма пришлось пережить. Через пару недель сентябрь и получение аттестатов, Москва и оставленный позади Коктебель со своими курортниками-утопленниками. На север не хочется — напоминает о Егоре. — Тоже.       Он отвечает, Киса же кивает так, будто все понимает. Как будто то, что они делили трусы, когда Ваня в детстве ночевал у Хенкиных дома, или когда они делят слюни тогда на диване, обязывает понимать друг друга с полуслова. «Обязывает» громко звучит, он умеет это просто так, потому что хорошо его знает. Они хорошо друг друга знают, поэтому у Бори немного жмет сердце, когда он видит напротив тот самый взгляд.       Который обычно что-то около «прости, что разбил губу» или «прости, что игнорил, отрубило сильно», сейчас был: — Прости, что обижался. Ты же меня знаешь. Подумал, что мне одному хуево, и че-то не понял, что ну, мы вместе же были. Ну, хоронили их всех и… Прости, Хенкалина, что оставил одного.       Они оба пытаются.       Жить дальше и существовать среди курортников-утопленников.       Как-то доходят до бухты, Ваня толкает его в бок и улыбается — складки вокруг глаз и закатывающаяся губа, — кудряшки падают ему на лицо, он смеется и говорит что-то о том, что Хэнк от солнца морщится так, будто хочет в туалет. Становится немного смешно — больше не от шутки, потому что ему кажется, что он разучился смеяться, а от того, как весело становится Кисе. Как того едва ли не в истерике скручивает по земле и захлебывает смехом, заполняющим все пространство и отражающимся от скал.       Потому что он смеется так, будто все и правда нормально, и Боря, кажется, начинает в это верить.       А потом Ваня тянет его в воду. Стягивает с себя футболку, скидывает штаны, и последние солнечные дни кусают его за кожу отсутствующим загаром; он продолжает улыбаться, травить шутки и кидаться мокрым песком. Хэнк чувствует его у себя под футболкой, становится немного неприятно и много раз хорошо, захватывает горсть у себя из-под ступней — песок горячий и разгоряченный, греет будто изнутри, — и бросает ком, рассыпающийся на ходу.       Застревает и сыпется с кисиных волос, затем тот подскакивает — резко и быстро, и глаза у него горят так радостно, что взгляда отвести не получается, — и опрокидывает их обоих в воду.       Снова смеется, и Боря улыбается ему в ответ.       Ему хочется надеяться, что у их истории будет счастливый конец.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.