ID работы: 4289752

Оставленный и дорогой

Слэш
PG-13
Завершён
105
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
105 Нравится 5 Отзывы 10 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

«Ricordati qualche volta di me»

Когда он, по-волчьи стеля шаг и немного сутулясь, проходил мимо трибуны в Нюрнберге, он был всё такой же, как в сорок третьем. Только немного взрослее. Немного больше. Спокойнее, царственнее и несчастнее, он стал тише, оставив позади признаки боли и все свидетельства неуверенности. Неуверенности в своей победе, а потому диковатой радости при её великом сталинградском свершении. Теперь окантованная золотом фуражка на его голове сидела ровно. Ничуть не набекрень как в былые времена. Теперь уже никто не назвал бы его ни Костей, ни Костенькой, да и раньше мало бы кто набрался дурости, чтобы такое ляпнуть. Кроме него самого. Он сам так сказал. В феврале. - Ну... Костя. Да. Чтоб было проще... - и его элементарное русское «проще» с польским шипением бронзовых листьев изящно изогнулось, подобно змее под копытами коня Святого Георгия. Паулюс плохо понимал по-русски, но в тот вечер не мог себе позволить остаться в неведении относительно милого имени русского командира, о котором сам же спросил. И о котором знал заранее. Вернее, мог лишь задумчиво предполагать и, оглядываясь назад, находить невольные подтверждения. Тому, что именно это ускользающее васильковое слово, тающее снегом и сверкающее на кончике свечного пламени, говорила и говорила волжская свирепая вьюга. В те моменты, когда к трём часам январской ночи, наплакавшись и натерзавшись, засыпала. Задрёмывала. И сама по себе гуляла во сне, тихо пела в трубах, обугленных перекрёстках и переплетениях разрушенных домов. Самых дорогих домов под дырявыми крышами, ведь ни за какие другие не было отдано столько жизней. Над пещерами, над амфитеатрами, галереями и переходами из битого кирпича зависала в те спокойные зимние ночи луна. Обложившись одеялами и подушками облаков. Сиренево-серых, размытых и на вид таких ватных, шерстяных и уютных, что хотелось бы тоже. Завернуться в такие и уснуть. Словно в надёжных руках. Которые оградят от всех бед и спасут, закрыв от самого страшного — от собственного долга, от верности главнокомандующему, от обязательств, от родины и от фюрера, даже от любви, лежащей на сердце тяжёлым невозвратным грузом. Посылкой, затерявшейся в снегах. Паулюс тихо вздыхал и видел себя такой посылкой-коробкой. Картонные стенки которой истончились и смялись, покрывшись сеткой ледяных складок. Адреса отправителя и получателя потеряли чёткость. Содержимое коробки до основания промёрзло. Вложенные в страницы книг полевые альпийские цветы рассыпалась в пыль, да и сами книги, быстрее, чем можно было бы ожидать от них, истлели. Теперь они развалятся в руках у того, кто попробует взять... Там, в коробке, ещё нашлась бы пачка дорогого, дополненного майораном и эстрагоном зелёного чая. От проклятого мороза тоже потерявшего и вкус, и цвет, и запах. Может, там в коробке лежала на дне пара японских чёрных свитеров с оленями — нежный, исполненный заботой подарок далёкому другу. Но и они, провалявшись на холоде, пришли в негодность. И только сковывающая коробку по бокам верёвка была целой и крепкой. Она не стала слабже, а наоборот, заострилась. Об неё можно было бы порезать пальцы. А сверху её укрыл снег. И она уснула вместе со вьюгой. А потом, сама едва заметив происходящее вокруг движение, обнаружила себя в натопленной комнате с низким потолком и бревенчатыми стенами. От тепла коробка снова вспомнила кто она. Фридрих Паулюс. Фельдмаршал немецкой армии. Сдавшийся в плен. Вам сдавшийся. Вашим тёплым рукам. Медленно и верно гаснущему пламени в печи. Плывущему по уставшей комнате горькому сигаретному дыму. И, что было совсем неожиданно, сродни коснувшемуся виска пистолету, глазам. Поразительно светлым, с первых секунд незабываемым и, несмотря на их бесхитростную чистоту и на раскрытую навзничь голубизну, в которой просто негде спрятаться тьме и злому умыслу, неизвестным. Глаза смотрели ласково и упрямо. С расстояния вытянутой руки, то есть с такого расстояния, которого Паулюс никому не позволял. Ведь такое расстояние провоцирует собеседника сделать что-то глупое. Но в тот момент Паулюс сам чувствовал себя готовым выкинуть какой-нибудь необъяснимый фортель. Лишь бы поскорее разрушить неловкое очарование момента. Паулюс спросил его об имени. Но, господи, зачем, если всего парой часов ранее, они, можно сказать, были представлены друг другу на последовавшем за капитуляцией допросе? Но тогда Паулюс мало соображал. А теперь и вовсе... Бездумно считает собственный неровный пульс и безуспешно пытается построить впавшие в детство мысли в ряд. Но вместо этого кружащуюся больную голову заселяют слетающие сверху вниз, как голуби с берлинских подоконников, строчки стихов и песен. Мало вяжущихся со словами, которые мягко стелет русский командир. Он говорит о том, что лучше было бы, если бы господин фельдмаршал сделал всё возможное, чтобы спасти своих солдат от смерти, ну конечно. Он говорит о том, что однажды видел господина фельдмаршала в тридцать третьем году, но это, конечно же, чушь собачья. Он говорит о том, что представлял господина фельдмаршала именно таким. И это уже удивительнее. Словно пойманный малолетний преступник, Паулюс поднимает лицо и отрывает взгляд от пола. Если бы тут было хоть что-нибудь, что он мог бы сделать... Если бы русские оказались грубоголосыми чудовищами, которые тут же избили бы его и расстреляли бы за поленницей, или если бы они оказались поразительно безразличными, безликими и холодными, как их земной лёд, Паулюс принял бы это. Но так... - У меня есть просьба. - Да, конечно? - и его шелестящее «конечно» расставлено впереди ещё одной ловушкой на нежносердых кроликов. - Верните мне мой пистолет, чтобы я мог застрелиться. Или останьтесь здесь. * Рокоссовский печально ухмыляется и выдерживает долгую-долгую паузу, в течение которой, не отрывая глаз от лица Паулюса, раскуривает другую сигарету и неспешно расстёгивает на себе полушубок. - Только при условии, что вы больше никогда об этом не попросите, - его слова обволакивают, как снежная туманная пелена, как и его руки. Как и его переходящие в разряд пушистых кошачьих песен «вы просто устали», «вам нужно отдохнуть», «всё будет хорошо» и «я никуда не уйду», «мы не кусаемся и не жжёмся», «не бойся». Паулюса укладывают спать на нашедшуюся в полумраке широкую кровать и накидывают на него сверху ворох старых пыльных курток и одеял. Сам Рокоссовский остаётся рядом. Стеречь чужой ночной покой. Всю ночь не спать и сидеть, подобно навостряющему уши от любого шороха псу. Паулюс очень хотел бы отдохнуть, но это невозможно. Когда рядом этот человек, всецело относящийся к когорте тех, в мыслях о ком не спят по ночам. Русского в нём не так уж много. Как и польского. Скорее всего, он сделан из небесного. Солёного, сладкого и лопающегося пузырьками на языке. Паулюс с сожалением думает о несметном количестве бедных девушек, которых Рокоссовский свёл с ума. Список пуст. Именно так. Его очарование в его одиночестве. Где-то среди кусков грузной ткани и овчинной кожи Паулюс находит его руку. Непривычно горячую. Паулюс с сожалением думает о том, что на протяжении необозримо долгого времени, с чьими бы руками он ни сталкивался по воле случайности, эти руки всегда бывали теплее его собственных. Вот и сейчас. Паулюс обнимает пальцами чужое запястье. Хватает кольца из большого и безымянного. Или это просто у Фридриха пальцы до остервенения длинные. Тонкие. Вооруженные давно не стриженными ногтями, имеющими благородную природу не ломаться и не слоиться, а ровной белой полоской нарастать и уже через неделю становиться оружием и орудием, которым можно вскрыть грудь книжной странице или перерезать горло куску бечёвки. Или вот, в опасной близости пройти вдоль чужих беззащитных вен, складывающихся на запястье в извечный рисунок, на котором Ока целует Волгу. Рокоссовский наконец прорывает молчание и сопением пытается вернуть себе руку. Но результатом этой безмолвной войны стало только то, что Паулюс оказался сидящим с ним лицом к лицу. Света было так мало, что и это пришлось узнавать едва различимому блеску зрачков, но больше на ощупь. От Рокоссовского пахло дымом. И даже сильнее, весь он был дымом пропитан насквозь. От него веяло остывающим пожарищем и сажей, сохраняющей тепло даже под снегом. Поцеловав его, Паулюс едва не закашлялся. Едва не обжёгся, да, едва не задохнулся. От удивления и раскраивающего душу счастья. Потому что ожидаемой реакции в виде резкого отстраняющегося движения, отталкивающего удара или предостерегающего звука не последовало. Не последовало ничего, кроме разбившегося об окно порыва снежного ветра. Он отчего-то напомнил о сигналах к наступлению. Не очень ловко, но уверенно Паулюс метнулся вперёд, одновременно скидывая с себя лишний тряпичный груз, обнял Рокоссовского рукой за шею и притянул к себе. Тот наконец заупирался, но как-то слабо и по-прежнему беззвучно. Не в половину, не в четверть и даже не в десятую долю своей силы. А только так, чтоб можно было дать себе потом оправдание, что, мол, да, был против. И если бы спросили — гневно потряс бы головой и отказался бы. Но слов не было. А если и были какие-то, падающие, как градины, немецкие и сбивчивые, Рокоссовский их не понимал и наотрез отказывался поделиться с ними своим голосом. Даже когда оказался поваленным на спину. Даже когда неумело воспользовался единственным подвластным ему оружием — всех остальных бесконечных злых сил он отчего-то себя лишил — дыханием, от губительного пепла которого по-прежнему можно было если не сгореть, то стлеть заживо. Паулюс с каждой прошедшей минутой всё явственнее и чище ощущал свою возрастающую силу и безнаказанную возможность ею воспользоваться. Он ещё этим днём был так слаб, что с трудом мог справиться с собственной шинелью и дверцей автомобиля. Теперь приходилось признать, что то была его актёрская игра. На разномастную публику, но больше на себя самого. Эта показушная слабость помогла легче принять собственное поражение. А сейчас, в темноте, о которой нельзя с уверенностью сказать, на чьей она стороне: на стороне бога или безбожников — он чувствовал себя сильнее и на минуту даже уверился, что если бы хотел сейчас сбежать, то смог бы. То, что бежать некуда, лучше оставить за кадром. Как и неведомые причины, по которым генерал Рокоссовский всё это ему позволяет. Наверное, точно так же, всего лишь несколькими миллионами лет ранее, древние люди не могли понять, отчего горит огонь. Отчего подчиняется им. Отчего греет их, изживая себя, и освещает полные опасностей тьму и ночь. Древние люди, конечно, могли называть его божеством и без памяти его любить, но это не мешало им над ним же властвовать и им пользоваться. Так же и здесь. Всё божественное, то есть редкие глаза и туманистый голос, остались на границе первого февральского вечера и света. А что поверглось во тьму, то попало в плен и стало земным и близким, распятым в бездумном пользовании. Кожа под пальцами была всё такой же горячей. Чем глубже она была спрятана под одеждой, тем сильнее обжигала. Тем беспрепятственнее покорствовала. В очередной раз склонившись над его закрытым вуалью темноты лицом, едва-едва вырисовывающимся по белёсому профилю, Паулюс с удивлением почувствовал, как размазывается по щеке маслянистая влага. Пересохшие, истрескавшиеся от мороза губы безошибочно определили соль и сладость, которые могли быть присущи лишь одной реакции. Принадлежащей детям, вдруг решившим дойти до горизонта, но, конечно, разочаровавшимся в своём намерении и потерявшимся. Что бы это ни означало, это точно делегировало Паулюсу весь контроль над ситуацией и отказывалось от любого сопротивления, даже мнимого. Даже дыхание стало слабее и перестало обжигать. Так, чтобы безнаказанно можно было резко целовать послушные губы, на них перетаскивая соль из глаз, отчего привкус осенних яблок надёжно селился на остывающей коже. Избавить Рокоссовского от мешающей одежды оказалось просто. Он не препятствовал, даже невнятно помогал. Паулюс совсем ничего не видел, но и того, что чувствовал, хватало. Кожа оказывалась на удивление нежной, будто присыпанной тальком-пеплом. На этом мягком сокрытом от света покрове только кощунственнее чувствовались борозды и пороги шрамов, опоясывающих плечи, спину и ноги. Шрамы эти были боевые, и Паулюс думал об этом едва ли не с торжеством. У него самого боевых отметин было совсем мало, но это не мешало ему поразительным образом быть сильнее и быть победителем. Когда-то давно он всё это уже проходил. В начале своей блестящей офицерской карьеры Паулюс не раз оказывался пострадавшим из-за своей выдающейся внешности и из-за неспособности противостоять чужому восхищению, особенно когда это восхищение проявляют пламенно, фамильярно и открыто. Он испытывал срочную необходимость подобные проявления чувств к себе заглушить и спрятать. Но сделать он это мог либо наотрез отказав, либо согласившись, и ко второму варианту в большинстве случаев склониться было проще и вернее. Потом, через годы, конечно можно было делать вид, что всё это осталось в прошлом. Но оно вновь и вновь не оставалось. Не осталось и сейчас. И Паулюс ничего не мог с собой поделать. Он словно ступал на край ледяной горки, делал одно неосторожное движение, и всё, необратимо катился вниз до самого конца, где его ждало дерево или забор, о которые он каждый раз расшибался и давал себе обещания, что больше не станет. Но он не мог устоять перед силой и красотой, покорно отдающимися ему без видимой на то причины. Это был больной и тяжкий результат, как неизлечимое осложнение после перенесенной когда-то позабыто давно болезни разбитого сердца, дизентерии или депрессии... Сейчас был именно этот случай, возведённый в абсолют. Рокоссовский был идеален, красив, силён, таинственен, необъясним и неуловим и при этом совершенно покорен и безответен. От него ничего было не добиться, кроме сбившегося тяжёлого дыхания сквозь зубы и какого-то единственного движения, которым он хотел то ли обнять, то ли оттолкнуть, но не сделал этого, а так и замер, остановив ладони на рёбрах Паулюса. Но в конце всё же сбился и обнял его. Совсем невесомо, будто птица крыльями. Можно было предположить, что теперь, сбросив с себя психологические оковы и поверженного врага, он уйдёт, побрякивая обрывками фантомных цепей на запястьях. Обещания ведь после такого уже ничего не значат. Но не ушёл. Но и не остался. Потому что февральская ночь разыграла какой-то диковинный фокус. Стоило Паулюсу поднять лицо от темноты, лежащей в распадке плеча и шеи, как выяснилось, что в единственное окно вот-вот заглянет утро. Долгие беспробудные ночные часы оказались украдены каким-то искусным вором. Осталось только сокрушаться о том, что если бы эта ночь осталась в том временном отрезке, где ей положено, она была бы самой хорошей. Уж точно самой счастливой и не одинокой перед долгим горестной неволей. Но утренний сонный час растаял так быстро, будто опаздывал на поезд. Рокоссовский ушёл, на прощание пробормотав что-то неразборчивое. Возможно даже не русское. И не польское. Только лишь небесное. Позаимствованное из языка птиц и пчёл. Паулюс остался один со своей леденящей кровь любовью. Рокоссовского он больше не видел, если не считать нескольких фотографий в газетах. И этой встречи три с лишним года спустя, в Нюрнберге. Когда он, по-волчьи стеля шаг и немного сутулясь, проходил мимо трибуны. Не было возможности позвать его или как-то привлечь внимание. Фридрих этого и не хотел. Он хотел остаться один. Сделать попавшуюся на радио знакомую и любимую песню погромче. И под неё навсегда исчезнуть. * - Фридрих? - его пришепётывающий нежный голос раздался из-за спины, когда Паулюс уже готов был безропотно уйти во тьму. За прошедшие годы Паулюс научился и говорить, и понимать по-русски безупречно. И уж тем более значение своего собственного имени не упустил бы... Он обернулся, летяще и быстро, мгновенно срываясь с места и спокойствия, если бы стояла у него под локтем чашка, то непременно уже валялась бы на полу разбитой. Повзрослевший и грустный, Рокоссовский стоял, прислонившись к дверному косяку. Вертел в руках фуражку и, похоже, всеми силами удерживал взгляд на Паулюсе, не позволяя себе отвести глаз в сторону. А это было трудно. На его лице лежали бледность и испуг. Послевоенный, а потому не готовый яростно отбивать атаку. Испуг беззащитный и милый, каким он и должен быть. - Я за вами... За тобой. За вами. Это заняло довольно много времени, простите. Я должен был кое-что... Но это не важно. Поедемте. Если хотите. Паулюс приложил руку ко рту. Мог бы прищурить глаза, вымученно кивнуть и начать о чём-то, что «да, да, да, конечно».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.