ID работы: 4339345

Змея, пожирающая собственный хвост

Слэш
NC-17
Заморожен
18
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
18 Нравится 9 Отзывы 12 В сборник Скачать

Acedia

Настройки текста
"Змея, пожирающая свой собственный хвост. Цикличность времени никогда никем не будет доказана, несмотря на то, что каждый испытывает ее на своей шкуре, и посему я задаюсь вопросом: а что есть время? Каждое мгновение кажется уникальным до тех пор, пока ты не начинаешь осознавать, что пережил сотни точно таких же, что сами мгновения пережили тебя. Все повторяется в разные периоды жизни и с разными людьми, но неповторимость события - есть лишь выгодная, приятная ложь, созданная иллюзией собственной важности. А если так, то в чем заключается время? Неужели оно - есть лишь то малое, что проходит мягкими, шелковыми песчинками сквозь наши пальцы, обращаясь в пыль сразу же после своего падения к ногам? Если так, то сквозь мои пальцы оно течет слишком неторопливо и нехотя, поскольку чело мое по праву рождения зацеловано вечностью, и даже смерть не смеет подойти ко мне достаточно близко. Потому старуха лишь дышит в затылок, слушая мои насмешки над ее бессилием. Но если время было создано людьми, как отточенный механизм, призванный удерживать собак на цепи, монстров в клетках, а узников в колодках, то коим монстром тогда являюсь я, если способен разрушить прикосновением ладони целую каменную стену своей темницы? Великой является сила моя или же великим - помилование со стороны времени? Преступник ли я, избежавший наказания за свои злодеяния и вырвавшийся обманом из тесноты и духоты тюремной камеры, или же единственный судья, возвышенный над этим земным балаганом? Ведь если так, то тогда мне очевидна и понятна становится причина скуки моей: в ней заключена вся скука божества, которое неудовлетворено играми своих почитателей. Скука божества, чей взор устал от наблюдения за муравьями, которые, сбившись с пути, воздвигают стены, разделяющие их и башни, благодаря которым они пытаются достигнуть высоты нашего снисхождения над ними. Вот она - истина. Как же раньше я не мог признать ее, всячески отрицая и пытаясь избежать? Человеческое большинство, толпа живых и стая живущих - есть слуги наши, зарвавшиеся и заблудшие, жаждущие всевластия, но находящие лишь бессилие. Их слабость забавляет сильного, но их самих - злит и вводит в ступор, заставляя существовать ради идеи возвысится в глазах смотрящего. Временем они хотели ограничить себя, чтобы приравнять бедных к богатым, сильных к слабым, юродивых к гениальным высшим судом, но мы... Мы же вечностью благословлены быть выше этого суда, потому что его же судим. И оттого (и, верно, не мне решать, благо это или вред), я сам являюсь не более, чем змеей, пожирающей свой собственный хвост. Мое существование - это данность вечности, ее жестокий эксперимент, которым удовлетворены все, кроме меня самого. Все, что я ощущаю, помимо нестерпимого голода - есть моя апатия, потому что даже время, бессердечное к каждому смертному, мне, бессмертному, вторит и потакает." Тонкая рука внезапно дрогнула, завершив данный письменный монолог тремя слившимися воедино точками. Юноша, сведя светлые брови, смерил ровные строки презрительным взглядом, внимательно вчитался в написанное и одним резким движением пера перечеркнул все, что так старательно выводил. Его словно оскорбило то, что он самостоятельно вынул из своих мыслей и постарался вложить в письмо, никому не предназначавшееся. Длинное чернильное пятно, словно крысиный хвост, расползлось плавной линией по тонкой желтоватой бумаге, и молодой человек, откинувшись в кресле, угрюмо покачал головой. Он был одновременно горд и разочарован своими мыслями, и это горчащее чувство противоречия было гораздо сильнее всякого желания продолжать. Глубокая, философская мысль перестала иметь в его понимании всякий смысл, потому что впервые нашла выход и даже обрела свое окончание, некий... Вывод. В том была тяжелая участь вечного: все, что имеет окончание, перестает играть роль в его жизни, поскольку пытать себя тем, что давно завершилось и ушло в забытье - пустая трата... Времени. - Нет, - произнес он сам себе, не спуская взгляда с написанного, - Нет, не подходит. К чему все это? Ничто не имеет смысла, и эти письмена... Мне некому их оставить, а потому - и они смысла не имеют. И в сих словах была его правда. Своими тяжелыми думами он лишь отдалял очередное пришествие скуки, но она была многим сильнее. Она болезненно подтачивала сердце Романа даже в таком юном возрасте, а ведь ему стоило готовиться к тому, что этот червь не покинет грудь никогда. Он яростно швырнул перо, смял лист дрожащими пальцами и, откинувшись на спинку кресла, моментально успокоился, словно уничтожив некую гидру, которая сидела в его нутре и нашептывала что-то неверное у самого уха. Он знал с самого начала, что не нуждается в записи своих мыслей, но, убедившись в этом опытным путем, потешив свое и без того громадное самолюбие, был доволен собой. Ведь он попытался, а в попытке заключается вся человеческая сила, даже если попытка не увенчается успехом. Этим он мог как минимум оправдать себя, если вдруг опять придет нужда: "Я уже пробовал, и у меня не вышло, а по сему я не буду пробовать снова, лишний раз унижаясь перед собственными мыслями". - Чертова вечность... - пробубнил юноша сквозь пальцы руки, поднесенной к губам, и, вкусив произнесенные слова, повторил их уже громче, словно чувствуя, что его могут подслушивать, - Чертова вечность! Ты даже не наступаешь мне на пятки, а я уже тебя ненавижу, грязная шлюха. "Гряз-на-я шлю-ха". Он размазал бранные слова кончиком языка по своему небу и усмехнулся, кожей спины ощутив, что его буравит знакомый укоризненный взгляд темно-карих глаз. Он не был полностью уверен в том, предназначалось ли оскорбление Ее Высочеству Вечности, или же призрачной гостье его просторной комнаты. Гостья сейчас стояла по левое плечо, разочарованно наблюдая за плодом своих многолетних трудов, и казалось, что больше разочарования и одновременно гордости не может вместить ни одна пара глаз. За спиной негромко скрипнула половица (признаться, у Романа вспыхнуло ощущение, что помимо половицы на втором этаже скрипнуло или треснуло что-то под лестницей), и тонкие женские пальцы, словно возникшие из пустоты, огладили острые плечи юноши и с фальшивой нежностью спутали его светлые волосы. Он не шевелился, отчасти, и оттого, что не хотел прерывать лживую ласку, однако на первом месте стояла леность. Пальцы были холодны, словно созданные из стекла и льда, но Роман был приучен к холоду материнских рук с колыбели, и уже не боялся их так, как должен был бояться любой иной ребенок. - Я столько раз говорила тебе, - длинные, ухоженные когти мягко впивались в скальп и легко его отпускали. На голову и шею с тем же успехом могли опускаться и не менее острые клыки, и это было бы даже очаровательно в своей мерзости - так каждый хищник ласкает свое дитя, а Оливия была никем иным, как хищником, - В моем доме не должно быть брани. Неужели даже это так тяжело усвоить, душа моя? Роман усмехнулся. Если бы у женщины была душа, ей бы являлся не он, вовсе не он. Если бы небеса даровали душу монстру, монстр бы дорожил ею гораздо больше, чем своим "разочаровывающим, предающим всякие ожидания и глубоко ранящим материнское сердце" ребенком. - Этот дом принадлежит мне точно так же, как и тебе, - "ребенок" наконец ретиво тряхнул головой, сбросив с нее липкие прикосновения, - А сегодня я могу и вовсе делать и говорить все, что посчитаю нужным. О, да, ведь это был ЕГО день. Он ждал его целую вечность лишь ради того, чтобы воспользоваться им и в один день вложить годы напрасно загубленных желаний. Восемнадцать лет исполняется один раз в жизни, даже в жизни, которая не имеет своего окончания, и Роман знал, что парировать этим можно лишь до тех пор, пока его тело не примет на себя оковы полного бессмертия и вечной молодости. Ведь что стоят эти глупые, глупые и бессмысленные "восемнадцать лет с момента рождения", если вслед за ними отправятся точно такие же двадцать, пятьдесят и сто лет? Ничего ровным счетом, разве что парочку тертых грошей, которые ровно через такой же срок сами станут ничем иным, как пылью. А золотая пыль, знаете ли - это все еще пыль. - Делать и говорить... А так же писать, - женщина, наклонившись над столом, забрала скомканный лист бумаги, но Роман даже не дрогнул, позволив ей развернуть ком и даже прочесть часть того, что он сам не был готов перечитать снова. Вероятно, в иной семье и при иных порядках он бы хранил сокровенное у сердца, однако в поместье Годфри это было бы полностью бесполезным. Стены этого дома не умели хранить тайны, потому что имели не только уши, но и рты, и каждый секрет, проходивший через них, рано или поздно оказывался на слуху у Оливии. - Меня научила Шелли, - Роман перекинул ноги через подлокотник, устроившись в кресле с максимальным комфортом, который нарушала лишь возможность наблюдать за матерью, - Ей кажется, что письменно мысли льются куда стройнее, чем устно. - Что очень смешно, учитывая, что она не может говорить. Роман подавил очередное противоречивое желание: его искренняя любовь к сестре в полный голос требовала ударить мать, а его неоднозначная любовь к матери нашептывала ему рассмеяться в голос. И, оказавшись на очередном перекрестке, он просто проглотил остаток слов на тему немоты девушки, и старательно перевел тему, вложив в свое старание годы бесценного наблюдения за этим талантом на примере матери: - Тем не менее, ее мнение обосновано. Во время письма можно обдумать то, что никогда не приходит в голову во время болтовни. - И все равно ты разочарован в том, что написал? - Я все равно разочарован в себе. Оливия посмотрела на сына со смертной, безысходной тоской во взгляде. Все, что мог изобразить ее мрачный, холодный взгляд - это насмешку, тоску и жалость, и только тоска казалась единственным искренним чувством. Она ласково разгладила лист, дважды сложила его пополам и прижала к груди, словно он был самым дорогим для нее сокровищем. Она принимала все то, от чего отрекался ее сын, включая и его самого, потому что где-то глубоко на дне ее душевного колодца все еще плескалась пусть холодная, пусть мрачная, но все же чистая вода - ее материнская любовь. Роман с каждым годом все чаще ловил ее на подобных глупых проявлениях материнской нежности, которые она очень плохо научилась скрывать, и со временем привык к тому, что это происходит с регулярностью. В его понимании женская сентиментальность не несла в себе ничего, кроме самой сентиментальности, потому что даже вечная, холодная и уже давно мертвая женщина оставалась женщиной. Также в понимании Романа все они поголовно были змеями, которыми оставались в любом возрасте и с совершенно различными эмоциями в глазах - в том заключалась особенность их породы. Их социальная мимикрия, если можно было так назвать этот неестественный феномен. При взгляде на свою мать, хрупкую и тонкую, но в то же время неестественно жестокую и холоднокровную, его посещало лишь одно воспоминание. Это произошло, должно быть, около тринадцати лет тому назад, когда Роман был еще совсем маленьким мальчиком и едва ли мог похвастаться той физической и моральной силой, которой он обладал в свои (уже полные) восемнадцать. Вполне вероятно, что его нынешняя сила была не столько реально существующим объектом, сколько его собственной иллюзией, созданной ради поднятия самооценки, однако речь не о самообмане. В ту штормовую, ненастную и абсолютно бессонную ночь в его комнату, верно, спасаясь от грозы, заползла змея. Он и сейчас не мог понять, каким образом пресмыкающееся смогло преодолеть высоту лестницы и оказаться рядом с его кроватью, но тот страх, который ребенок испытал в свои пять жалких лет, был сравним разве что со страхом смерти. Он и сейчас питал неприязнь к змеям, вероятно, благодаря этому ассоциируя с ними свою родную мать. Незваным гостем оказался аспид, и если тогда мальчику это слово не говорило ровным счетом ничего, то, спустя некоторое время, он узнал, что, будь он человеком более, чем на половину своей крови, первая встреча со змеей могла стать для него последней. Этого не понимала и сама змея; подняв маленькую плоскую голову, она лишь застывшими глазами тупо всматривалась в лицо напуганного ребенка, мерно покачиваясь из стороны в сторону, словно готовясь к рывку. В бледном свете огарка свечи влажно и скользко блестела черно-красная змеиная кожа, и Роман даже мог посчитать количество желтых колец на ней. Их было двадцать. Он сидел на кровати неподвижно, обняв себя за колени, даже не в силах дрожать или плакать. Более того, сил в нем не хватило бы даже на то, чтобы позвать на помощь Оливию, в которой на тот момент наивный и доверчивый ребенок видел свое единственное спасение ото всякой напасти.. Однако... Она и сама пришла, видимо, на запах страха, как решил Роман в годы сознательной жизни, потому что он не подал голоса, не издал ни единого звука, однако все равно встретил ее фигуру в дверях. Ее глазницы казались полыми в сумраке, и все, что плохо смог запомнить Роман - это густой, холодный, неподвижный взгляд ее черных глаз. Лицо Оливии словно было скрыто туманной дымкой, как незнакомое лицо в объятьях сновидения, и плыло, теряло привычные черты, плавилось, словно отражение той свечи, что догорала маленьким жалким клочком воска в серебряном подсвечнике на прикроватной тумбочке. Парой своих глаз она словно охватывала всю комнату, но при этом была совершенно слепа, вонзив свой взгляд в нематериальную точку над головой сына. Но как только змея рывком повернулась к женщине, та резко опустила голову, устремив пустой взгляд промеж глаз незваной гостьи. Взгляды двух змей, абсолютно одинаковые, ничего не выражающие и несущие в себе исключительно тьму, из которой и были сотканы, столкнулись и соединились в одну пару глаз. Словно два чернильных пятна, они слились в одном углу белоснежного листа бумаги, и удивительным единением сочились две незапоминающиеся, плоские, но подвижные фигуры. Оливия, медленно и широко переставляя кукольные ноги, на негнущихся коленях приблизилась к аспиду, а тот, в свою очередь, гибко извиваясь, приблизился к ней. Это движение навстречу собственной погибели было подобно прекрасному танцу на пепелище. Угли еще не успели остыть и горели под пальцами, словно маленькие, упавшие с самого небосвода звезды, но их горячие поцелуи лишь забавляли, не причиняя боли. Женщина присела перед змеей, и, ласково протянув к ней руку, накрыла ею плоскую голову ладонью. - Как же это закономерно, - неестественно нежно говорила она, но словно не Роману, не своему сыну, который, казалось бы, единственный мог ее услышать и понять, а аспиду, - Лишь смерть бывает так очаровательно прекрасна. Ты и сама не знаешь, насколько красива, ведь для тебя это не имеет значения... Но посмотри на меня, дорогая. Роман, не моргая, следил за тем, как рука его матери ползет ниже по змеиной голове. Пальцы огладили зазор между огромными глазами и, едва касаясь гладкой кожи (почему-то Роман был уверен, что она была холодной и скользкой, словно рыбья чешуя, кожа червя или слизня), брели поперек ровных желтых колец к клокочущей шее. - Неужели я тебе не ровня? Он вскрикнул и моментально зажал себе рот ладонью, когда Оливия сомкнула кольцо из пальцев на шее аспида и подняла его над полом. Лишь яростно сведенные к ровной переносице брови выдавали в эмоциональное богатство, в то время как безжизненный и равнодушный взгляд - всю ту же пресловутую эмоциональную нищету. Змея, сжатая капканом цепких, тонких пальцев, шипела и извивалась, норовя вырваться и укусить свою мучительницу, однако эти жалкие попытки не вызывали в женщине ничего, кроме печальной насмешки и злого укора. Она всем своим видом словно говорила змее, что та недостаточно опасна, чтобы выжить, и в том была доля правды - змея была слабее Оливии. Женщина с ней даже и не боролась будто, а играла, как играют дикие кошки со своей добычей прежде чем принести ее детенышу. И она была готова бросить ядовитого аспида к ногам своего маленького, прекрасного Романа, она была готова вырвать крошечное, еще бьющееся змеиное сердце и вложить его в крошечную, холодную ладошку, помочь сжать плоть дрожащими пальчиками и вытянуть из остывающего клочка всю оставшуюся в нем жизненную силу. Она была готова на эту жертву не потому, что нуждалась в возможности использовать свою ненависть, а потому, что не могла иначе продемонстрировать любовь. И пусть Роман винил ее позже в этом, она своей вины не признавала, да и не была виновата вовсе, ведь нельзя винить охотничью собаку в том, что она не питает большой нежности к своей законной добыче. Игра превратилась в сражение в тот момент, когда змея, извернувшись из последних своих сил, укусила Оливию. Две безупречных круглых ранки, проступив на тонком женском запястье, изрыгнули черную, смолянистую жижу вместо крови. Самодовольная улыбка, прежде пляшущая на тонких губах, в миг растворилась, а в ухоженных пальцах скрипуче хрустнул подвижный шарнирный позвоночник аспида. Змеиное тело, уже обездвиженное, упало к ногам женщины, и та остервенело раздавила голову носочком аккуратной туфельки. Роман, отняв руку от своего рта, доверчиво протянул ее к матери, желая своими детскими усилиями остановить кровь, но Оливия справилась сама, длинным языком зализав свои раны. Она, оставив на полу кровавый след, присела на край кроватки, обняла обеими руками плечи мальчика и прижала его косматую светлую голову к своей груди. - Роман, мой бедный маленький Роман, - повторяла она, слушая, как всхлипывает ее лучшее творение, - Смерть очаровательна и прекрасна, мой мальчик, но ты... Ты - прекраснее всего. И Роман слушал, слушал, слушал. Он мелко дрожал, словно попавший под дождь, и не понимал, откуда в его груди взялось так много тоски и печали, которая нашла выход лишь в горьких, горячих, отчаянных детских слезах. Роман не понимал этого и сейчас. Ведь на его глазах змея убила змею, и ничто не могло изменить этот факт. Он воспринимал свою восторженность, как детскую глупость, равно как и нежность, и любовь, и самоотдачу. Сейчас он отрекся от всяких эмоций, которые заходили за рамки терпения, потому что считал это самым правильным путем для преодоления преграды, которой являлась паутина мнимой заботы Оливии. Он не допускал мысли о том, что может ошибаться, потому что никогда более никого не любил и сам определил, что любить мать не может. Если бы у него был материал для сравнения, возможно... Но он исключал эту возможность. Ведь он сознательно обратил свое сердце в камень. Из дымки детских воспоминаний его вырвала, - как неожиданно, - Оливия. Она взмахнула рукой перед заплывшими глазами сына и, убедившись, что он снова ее слушает, продолжила (словно она ее начинала) речь: - Я подготовила тебе подарок, мой мальчик, - сладко лепетала она, - И не спеши корить свою мать, потому что я обещаю: мой подарок тебе понравится. Он ждет тебя на первом этаже. Спустишься ли ты со мной? - Спрашиваешь так, словно у меня есть выбор. Роман не ожидал ничего нового. Все, что он получал каждый год от матери, было материальным и совершенно бесполезным. Это были, в основном, предметы роскоши: антикварные часы, золотые запонки с драгоценными камнями, кулоны из чистейшей слоновой кости, даже прекрасный серебряный складной нож, который молодой человек, в отличие от многих других подачек, нежно и трепетно хранил под сердцем (по причинам, которые были столь темны и порочны, что он и сам не был достаточно смел, чтобы их озвучить). Все эти предметы были призваны создавать иллюзию обеспеченности, которую так любила и уважала Оливия, но которая была совершенно равнодушна Роману. Во всяком случае, на первых порах она действительно была ему равнодушна; однако со временем коррозия алчности проникла и в его душу, закрепившись в ней плотным слоем рыжей ржавчины. Юноша не осознавал это до конца, поскольку осознание могло бы повредить свой собственный идеальный образ, на создание которого потребовались долгие годы отрицания. Он желал видеть себя независимым от мирской суеты и земных благ человеком, возвышенным в своих идеалах и целях, и благородное воспитание способствовало благородной слепоте: пороков своих Роман не видел в упор, в то время как в других за версту подмечал каждый неверный шаг. Если бы он только вовремя прервал цепь собственных грехов, и грехов смертных, вероятно, этой истории могло бы и не существовать, однако... Даже бессмертный, столь резко отзывающийся о бесполезности "придуманного людьми" времени не может повернуть время вспять и обдумать свои поступки заново. В этом была истина мироздания, которую Роман отрицал, не желая с нею мириться, потому что таков был его характер: он являлся нигилистом от первой буквы своего имени до кончиков пальцев на ногах. Впоследствии его нигилизм, сплошь сырой и непрочный, лопнет, подобно натянутой струне, но знал ли он об этом сейчас? Думал ли о том, что все его жизненные ценности треснут по швам, когда поднимался с кресла и, горделиво вскинув голову, отправлялся с матерью прочь из комнаты? Нет. Он не думал ни о чем. Та осень выдалась крайне дождливой и прохладной, поэтому своеобразный аромат сырой земли, блуждающий по первому этажу и обновляемый дуновением ветра каждую ночь, стал привычной и неотъемлемой частью жизни семьи Годфри. Роман пусть и уступал в этом Оливии, однако был крайне чуток к запахам, и они отчасти были чем-то вдохновляющим для него. Он не нуждался в терпких, сладких и пряных цветочных ароматах: они вызывали лишь головную боль и подступающую к горлу тошноту. Куда приятнее ему были запахи слабые и ненавязчивые, которые можно было самостоятельно раскрыть, посвятив их изучению часы свободного времени, однако запах сырой земли до сих пор не раскрылся Роману полностью. Но в этот вечер, не столь хмурый, как череда предшествующих ему, в привычный запах вмешалось нечто... Инородное. Оно имело металлические нотки крови и нечто затхлое, похожее на взмокшую собачью шерсть, и этот запах, крайне неприятный любому чуткому носу, почему-то не вызвал в Романе ни единой негативной ассоциации. Он был уверен, что ранее уже слышал нечто подобное, и воспоминание вертелось на языке и меж висками, но поймать его, как бы юноша не старался, он не мог - оно было гладким и даже скользким. Видимо, волны времен настолько истерли его своими солеными языками, что воспоминание потеряло свою прежнюю форму, но Роман был уверен - он еще вспомнит. Вспомнит, как только поймет причину появления этого старого, давно забытого и вновь найденного запаха в стенах поместья. - Ты думаешь, что я не знаю тебя, мой мальчик, - Оливия вложила свою руку в руку Романа, и, переступив последнюю ступеньку, подвела его к выемке под лестницей, где находился "подарок", - Но я знаю тебя лучше, чем иной другой. Даже лучше, чем ты сам, пожалуй. У юноши перехватило дыхание. Он не просто помнил, он ЗНАЛ этот запах, потому что так пахли волки. Собаки, как их любила называть Оливия, однако ее сын был иного мнения, и причиной тому было как раз это терзавшее его воспоминание. - Ты пытался скрыть от меня, потому что был уверен, что я не одобрю твою идею, не так ли? Но ничто не возможно скрыть от материнских глаз, мой маленький, мой глупый Роман. Ты всегда хотел владеть одним из них, и потому он - мой подарок тебе. Теперь этот пес по праву принадлежит тебе. Все было так. Под лестницей, согнувшись в три погибели, сидел самый настоящий зверь. Один из племени тех, кого было привычнее всего называть оборотнями. Роман ни слова не произнес в ответ. Он выпустил из ладони руку Оливии и подошел на шаг ближе, чтобы лучше рассмотреть. В его глазах застыло маниакальное восхищение, которое напугало бы даже его самого, окажись он в тот роковой час напротив зеркала. Это был... Бугристый, практически неподвижный мешок с изломанными костями, которому грубо придали форму, отдаленно напоминающую человеческое тело. Мрак, царивший под лестницей, позволял лишь при большом усилии разглядеть в бесформенной, в бессильной ярости дрожащей фигуре живой силуэт молодого человека. Он, свернувшись клубком, как больной, слабый и невероятно хилый пес, старался не шевелиться и даже дышал как-то судорожно, мелкими шумными глотками поглощая необходимый воздух, спертый и сырой, вошедший в дом вместе с запахом земли, крови и шерсти. У него, кажется, были рассечены губа и бровь, и по замершему лицу стекала густая, темная кровь, практически неотличимая от смолы в темноте. Волк и внешне напоминал какое-то низкорослое, но отчего-то могучее дерево, опутавшее свой собственный ствол своими руками-корнями, и Роман грел мысль о том, что даже его кожа на ощупь подобна коре - шершавая, грубая, но теплая. Несущая в себе жизнь. Сохранившая в себе соки. Имеющая все то, чего не имел Роман, будучи засушенным между страниц безымянной летописи жизни цветком. Зверь холодным, стеклянным взглядом, который не выражал ничего, кроме горькой, скупой обиды то ли на чужую силу, то ли на собственное бессилие, буравил подошедших к нему упырей так, словно его взгляд был единственным смертоносным оружием. Возможно, так оно и было: порой глаза способны ранить глубже и больнее, чем когти или зубы, потому что даже метят в самую душу, однако души вампиров были непробиваемы. Роман мог поклясться чем угодно, включая свою собственную жизнь (которой не шибко дорожил, потому что потерять не боялся), что слышит, как громко, гулко и часто бьется волчье сердце. Вероятнее всего, именно так трепещут сердца у пичуг, запертых в тесных клетушках, и именно эти трепещущие сердца вынуждают маленьких, слабых птиц до ломоты в крыльях и рассеченной головы биться о металлические прутья. "Пленник" был очевидно напуган, он прятал длинную шею в широких плечах, вероятно, инстинктивно ощущая на себе липкие и голодные взгляды, но даже при этих жалких и откровенно глупых усилиях ничто не могло скрыть взбухшую от страха и напряжения пульсирующую артерию. К слову, усилия все равно ничего не стоили и вовсе не имели веса. Роман был уверен в том, что собачья кровь его не интересует и заинтересовать не может. Причина данной уверенности таилась в особых методах воспитания посредством пряника, которые плотно вбили в еще не до конца окрепший детский, насколько он может быть таковым, разум стереотип: кровь врага имеет вкус вина лишь в момент его смерти. В любое иное время, когда враг торжествует, его кровь подобна грязи, потому что сладкой ее делает лишь послевкусие от победы над ним. И пускай этому мнению во всю противоречил запах волчьей крови, все так же витающий в помещении, но Роман изо всех сил старался абстрагироваться от него. Сладковатый, крепкий, насыщенный и удушливый, отдающий свежескошенной травой и горячим хлебом - ведь именно такие запахи были непривычны до дрожи, именно они затмевали мысли и именно их молодой упырь насильно не мог снести. Что же сейчас поменялось, от чего так жадно и пылко хотелось втягивать в себя глубже с каждым вдохом этот неприятный запах? Роман вновь радостно списал все на свою патологическую скуку. Его пресловутая скука, к слову, была очень удобным оправданием для любой роковой ошибки. Ведь сами подумайте: что такого страшного в том, чтобы со скуки убить человека, например? Скука - она ведь грызет душу не хуже, чем иная депрессия или шизофрения, пусть и не отличается такой же болезненностью протекания. Она подобна щедро сдобренной ядом игле - ранив в самое сердце, могла отступить на время, но сердце все равно постепенно пожиралось, обращаясь в ничто. Роман был счастлив называть свою скуку апатией, однако понимал и сам, что одно нельзя было приравнивать к другому: если апатия высекает внутреннее удовлетворение и провоцирует равнодушие, но скука воспаляет мозг этой провокацией, возрождая из пепла желание деятельности, но полностью отрезая возможность оной. И этот конфликт, потребность в любых, даже вовсе неверных действиях, и порождали внутреннего монстра в душе молодого человека, который всерьез считал, что право оправдывать скукой любой свой грех было дано ему вместе с правом жить. Но это было глупостью. - Выйди на свет, - сказал он еще мягко, не успев избавиться от волнительной дрожи в своем голосе, но, слегка помедлив, дополнил тоном уже более мрачным, - Сейчас же. Это был не столько приказ, сколько зачаток разговора, который был убит в зародыше встречным молчанием. Пес поежился, мелко тряхнул косматой головой и снова поднял на Романа глаза. Даже в темноте его глаза выглядели светлыми, словно сверкая, и этот цвет, льдистый, голубой, шел вразрез с очевидно темными волосами и густыми бровями аналогичного цвета. Романа раздражало понимание, с которым его потенциальная игрушка пыталась всматриваться в его лицо, потому что он был уверен: пес ничего не понимает. В конце концов, он был простой человекоподобной собакой, и не более этого. Оборотень моргнул снова. И снова. И еще несколько раз, стряхивая с ресниц мелкие капли. Младший Годфри был уверен полностью в том, что тот не умел рыдать в привычном, человеческом понимании данного слова, однако это скупое подобие слез являлось лучшим доказательством его преждевременного поражения. В чужом проигрыше Роман с неизвестным ему ранее удовольствием обнаружил свою собственную победу, которая приносила невыразимое удовольствие его внутренним монстрам. - Он не поймет тебя, милый, - Оливия, опустив руку на плечо сына, ласково его потрепала, однако не обратив взгляд в сторону пленника, на которого ее сын в тот же миг смотрел с нескрываемым восхищением и интересом, - Для его собачьих ушей и язык был создан собачий, на котором тебе говорить, к моему большому материнскому счастью, не дано природой. Всякое слово твое он лишь смакует, как неразумный младенец, но ни единого не понимает, потому что был обучен смирению, но не пониманию. Либо же он так искусно пытается убедить нас в своем понимании, но навряд ли у него хватило бы на это ума, - впрочем, на эти слова оборотень оскалился, обнажив ряд белоснежных зубов, но Оливия не обратила на то внимание, - Посмотри на него: разве должен хозяин просить что-то у принадлежащего ему животного? Ты - есть его бог и судья с данного момента, и не обязан спрашивать у него ничего, кроме повиновения. Если ты хочешь что-то получить от зверя - подойди и возьми. Это право нам дала сама природа, потому мы и не подобны этому... Псу. И Роман взял. Схватив юношу за ошейник (как осмотрительно - его мать даже нашла для него ошейник), он вытащил его из-под лестницы так далеко, насколько могла позволить цепь, к ошейнику крепившаяся. Волк захрипел, дернулся и подчинился, некрепко встав на ноги, во весь свой рост. С его губ сорвалось незнакомое Роману слово, которое, вероятно, означало нечто бранное в переводе на английский, если перевод вообще мог существовать. Самым удивительным было то, что пленник был невероятно красив. Упырь уже позже принял это. Он принял сие и обдумал с рвением, которого ему никогда не доставало, но лишь после того, как история двух несовместимых судеб в условиях одного заточения разорвалась на две совершенно разные судьбы. Спустя какой-то жалкий год, он лелеял этот волчий образ, с его голубыми глазами, вьющимися до подбородка волосами цвета каштана, дрожащими бледными губами и точеной формой носа и подбородка, словно призрак, который посещал его сознание лишь ради насмешки. Сейчас, в момент их зрительного знакомства, Роман рассеянно скользил взглядом по чужому лицу, поросшему длинной щетиной, которую еще стыдно называть бородой, по кровавым следам на губах и виске, по взгляду, и не мог зацепиться за что-то одно, словно этого "одного" и вовсе не существовало. Он оттолкнул парня от себя, как только пришлось начать дышать и вновь вобрать в легкие запах. Этот запах вскружил голову, чего Роман ни в коем разе не желал, и потому от его источника ему захотелось отказаться.

***

Волк выл на свой лад. Это ночь была мучительна в своей красоте. Красоте не столько видимой, ведь небо все еще было стянуто полотном сизых туч, которые скрывали под своими грузными телами яркие всполохи звезд, сколько моральной. Скулеж под лестницей не вызывал отвращения и даже напротив, являлся прекрасной музыкой, и потому Роман даже разозлился, когда Оливия, выбравшись из своих покоев, ударила цыгана за шум. Цыган. Это она ему сказала. Цыган. Какое, право, грациозное и сладкое название для дикого и непокорного народа. Словно в одном слове смогли заключить все танцы, все ночи, проведенные под открытым небом, все языки пламени, вздымающиеся к самому куполу. Романа трясло. Трясло от предвкушения. Он был словно в лихорадке, но какой-то уж слишком злой, которая налетала мигом, как саранча, на ослабевшее тело и пожирала его с потрохами. И чем болезненнее и сильнее был мандраж, тем большее удовольствие испытывал упырь, окунаясь в него. Он был счастлив обзавестись настоящей живой игрушкой, невообразимым, лучшим питомцем, который одновременно мог быть и другом, и врагом... Впрочем, во второе верилось охотнее. Первое же несло с собою лишь страх. Воспоминание было поймано спустя несколько минут, проведенных в тишине. Дрожь прошла, и комната наполнилась мертвой тишиной, которую теперь не прерывал даже судорожный стук зубов. Долгие годы тому назад, когда Роман еще не был столь разумен, чтобы контролировать свои эмоции, но уже был знаком со своей греховной породой и темной сущностью, он уже видел оборотней. Это была слабая, хилая стая, которых голод гнал прочь из леса, ближе к людям, ближе к тем, кто потенциально мог оказать им помощь, как себе подобным. В ту ночь, небо которой в воспоминаниях все еще было окрашено алым, эта стая подошла слишком близко к поместью Гофдри, однако дальше их не пускал запах вампиров. Быть может, если бы мальчик настоял тогда на своем, все обошлось бы мирно, однако Оливия отказалась спускать "собакам" это с рук. "Это даже не убийство" - говорила она вороватым тоном, словно желая переманить сына на свою сторону. "Я избавлю их от мук в оковах голода и бедности, и они отправятся к своим давно умершим предкам, как должно отправиться каждому старому псу". Она убивала их на глазах Романа, а он не мог понять, что же чувствует в тот момент. Глядя на то, как сильна и бесстрашна его мать, он был готов гордиться силой Оливии, однако... Однако сердцем его завладели оборотни, которые заслоняли друг другом волчат и волчиц, изо всех своих жалких сил стараясь спасти их. Они были убоги в своей слабости, но, - ей богу!, - велики в своем благородстве. И оттого сердце юного Романа ныло, а душа плакала, плакала, плакала... С того дня он загорелся странной идеей. Он захотел узнать оборотня, понять его сущность, позволить себе вольность обуздать зверя. Он хотел осуществить мечту познания всех изысков непокорной души, чтобы решить для себя - восхищен ли он своим злейшим врагом или же испытывает к нему то отвращение, которое и должен был испытывать? И его будоражило то, что, спустя целую вечность, у него наконец появилась возможность. Роман уснул в холодном поту.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.