***
Души уходят в астральный поток и растворяются в нём; души приходят из астрального потока. Оказывается, однажды разрозненные частицы могут сложиться в уже бывшее когда-то. Хроно узнаёт её, признаёт её всеми фибрами существа — не сразу, конечно, но по мере того, как Розетта взрослеет, становится всё яснее и яснее. Беда меняет имя и обличье, но остаётся бедой. И когда он целует её в первый — и в последний — раз, её губы горчат, словно он пригубил чашу с настоем седой от зноя полыни. Не от крови, от слёз. Это вечная горечь человечности.Часть 1
2 мая 2016 г. в 15:41
Предания народа Хроно берегут истории о встречах сыновей Пандемониум с дочерьми человеческими.
В период расцвета израильских царств её звали бы Мириам — брови вразлёт, смугло-бледное лицо, чёрные косы, перевитые цветными лентами. Среди кочевых арабских племён её звали бы Марьям — пыл и блеск глаз сквозь опущенные ресницы, медные монетки на головном покрывале, золотые цепочки и браслеты. В эпоху долгой европейской войны её звали бы Мари — ясный взгляд, туго затянутый корсаж, платье из грубой ткани, деревянные башмаки. Останься она дочерью американского переселенца, её звали бы Мэри Мэделин — светлые локоны, выбивающиеся из-под белого чепца, скромно опущенный взор, обветренные губы и загрубевшие от работы руки.
Но она — святая дева-пророчица, бывшая послушница и пленница Магдалинского монастыря, и её зовут Мария Магдалина. Да и Хроно больше не сын Пандемониум; изгнанный, проклятый, убийца сородичей — чудовище. Грешник.
Он выдыхает её имя сквозь стиснутые зубы, совершенно теряя рассудок от близости женщины; такое с ним впервые. Мария — Мэри — Мари — Марьям — Мириам — зови её как угодно, смысл не изменится. Всё равно, как звать беду. Всё равно, как звать горе.
— Мария — значит «горечь», — шепчет она в самое его ухо; слова щекочут чувствительную кожу.
Он целует старый синяк на её запястье, безмолвно прося прощения: он не хотел навредить ей, Айон не отдавал приказа, но люди такие хрупкие.
— Но я не чувствую боли. Никогда. Совсем, — широко распахнув глаза от удивления, признаётся она: иногда он забывает, что дар предвидения сродни умению читать мысли, потому что в какой-то из реальностей они прозвучали словами.
Он сейчас больше всего жаждет наполнить её собой.
— Здесь, на «Эдеме»… словно в раю. Нет видений, нет снов, ничего нет. Я пустой сосуд, Хроно. Если щёлкнуть ногтем по стенке глиняного кувшина, он отзовётся. Слышишь — звенит? — проговаривает она, откидывая назад голову и подставляя под поцелуй тонкую шею, где бьётся жизнь дробной россыпью пульса.
Он случайно задевает клыками её губы — во рту растекается солоноватая горечь.
— В детстве монахини часто говорили: «Мэри, улыбнись! Мэри, у тебя опять грустное лицо! Мэри, верно, твоя матушка полынный настой пила, когда тебя носила!» — смеётся она, когда его затронутые изменением руки прижимают её за плечи к постели, чтобы не позволить уйти.
Он путается в крючках, кружевах и лентах её платья, как во всём, что их разделяет.
— Я ждала тебя. Только тебя, Хроно, и я не боюсь, — задыхаясь, шепчет она, прежде чем принять его в себя.
…если это — счастье, почему же так мучительно больно?