ID работы: 4361784

Невесомость

Слэш
R
Завершён
723
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
723 Нравится 25 Отзывы 210 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Конверт долго пролежал в стороне нетронутым, увидел отблеск солнца, скользнувший по керамике белой чашки, отблеск луны, пережил семидневную смену дня и ночи. Конверт угасал не обласканный и взглядом, хотя пару раз у хозяина дома и возникало желание бросить его в камин или сразу в урну. Какой-то клочок гладкой белизны причинял устоявшемуся миру нестабильность, нарушал равновесие, его хотелось априори ненавидеть ни за что. Письмо. Не модно, неправильно, не к месту. Неожиданно спустя год. И по вскрытии – в самое сердце острием, пробежало мурашками, осело чернилами под глазами, долго не знававшими хорошего сна. С тех пор, как разомкнулись объятия, которым быть не стоило. Но такие всегда и случаются. За окном снежная буря, ветер рвет корявый сад в клочья, а в гостиной собрались тучи, въелись в серое пятно кардигана, вытащенного из прошлого, с самого дна первого-последнего чемодана. Каминный треск, щелканье часовых стрелок, кофе обречен стынуть. Измученный выдох и нетерпеливое жевание обветренных губ. Озноб. Юнги понимает, что ему ничем не поможет хождение вокруг да около, что еще пару суток таких мучительных бессонниц, и он окончательно свихнется. Посчитав про себя от десяти до одного, он водружает на нос очки и берется читать, время от времени отводя глаза, чтобы пропустить дрожь, перечитать строчку или абзац заново. Узнаваемый скорый почерк…       «Ты читаешь. Читаешь потому, что хён, которого я знаю, прочел бы. Он так воспитан. Пожалуйста, не вздумай принять это как жест отчаяния или прошения жалости. Я пишу не затем, чтобы вызвать воспоминания и кричать о себе, но потому, что есть воспоминания о нас.       Я тоскую по тебе и не могу больше притворяться, будто не знаю нового адреса, который выяснил вскоре после того, как мы расстались.       Приписываю буквам с нажимом пару лишних крючков, пачкаю бумагу пятнами, но зачеркивать и исправлять не собираюсь, равно как и жалеть. Мы с тобой шли бок о бок, не оглядываясь назад и тоже ничего не исправляли.       Читай следом, проговаривай. Голос твой я запомнил хорошо: он озвучивает мои мысли по тысячу раз на дню. А я разрешал тебе? Боже, да ты и не спрашивал. И не «Боже» ты вовсе. Дьявольщина во плоти, изуверски протиснувшаяся в хрупкое тело, смогшая переиначить и мой скелет.       Перестаю верить в чудеса, зацикливаюсь на главном: как с наименьшими потерями перетянуть себя с утра в вечер и не разложиться еще до полуночи, успеть лечь спать целым. Наутро собираю отмершие клетки, и только так убеждаюсь: жизнь.       Иногда, мучимый кошмарами, просыпаюсь и ищу твою подушку. Нет, ну правда, почему она пахла клубничным джемом, печеньем и какао? И я встаю, чтобы сварить его. И не выпить.       Часто замечаю шероховатости и несоответствия вокруг. Больше не обманываюсь людьми, осторожничаю и не всегда знаю, как им ответить, чтобы соблюдать тактичность и в то же время дать понять, что мне известно, с какой редкостной мразью имею дело. Не учусь на ошибках, но всё так же их совершаю, делаю выводы после.       Скажи мне, я вырос? Теперь я кажусь тебе по-настоящему взрослым? Ты всё еще можешь сказать мне в лицо, что я для тебя маленький и незрелый, зелёный?.. А зелёным осталось только постельное белье, запомнившее все складки, что ты пропустил между пальцев. Не могу лгать. Ты учил, что неправильно сочинять о чувствах, низко. И я не стану.       Прости мне мой эгоизм. Да, я хочу, чтобы так было снова, чтобы нас обоих не выпускало ложе, и часами пронзительной близости мы, оба мокрые и сумасшедшие, притворялись рабами, но были свободны.       Помню очертания твоего лица, зной тела, мокрый висок, напрягшиеся мышцы и дрожащие пальцы, кожу твою готов сшивать сослепу губами и знаю, что не ошибусь ни в одном сантиметре. Хочу целовать тебя страстно и долго, запутывая волосы на затылке, растираться о твою грудь и часами слушать дыхание, медленно приходящее в норму после того, как я бессовестно изломал тебя. Я надкусывал твои запястья, надеясь, что выступившие там стигмы обратятся наручниками. Мне нравилось терзать тебя и мучить, выводить из себя и сердить, поджигать и тушить, мягко прижимаясь губами к жилке на шее… Помнишь? Помнишь, как ты ворчал и отпирался, как сцарапывал меня ногтями и пытался увернуться, вырваться и как уже спустя мгновение таял в руках и просил быть с тобой, всегда и навеки, не выпускать и взять таким, настрадавшимся.       Никогда не забуду, как это случилось впервые. Не забуду исчезновения границ, то горячее соприкосновение наших тел и влажную туманность между, твои слёзы, твои стоны, твою благодарность и отдачу, не забуду твоей тесноты и опаленных запястий, прижатых к моим плечам. И твоё лицо, когда я хотел, а ты не позволил, вжав мои бедра ступнями, изогнувшись в крике… И я услышал, о чем шепталась наша плоть и куда-то долго падал.       Мы наслаждались друг другом сутками, и я забывал, как выгляжу, не узнавал в зеркале. Мы опаздывали в школу, ты не успевал сердиться, потому что я знал, куда целовать твой гнев и как ослабить. Мне удалось раскрыть все твои секреты и взять на хранение.       Пишу как-то фальшиво, ты чувствуешь? Выжимаю, накручиваю, путаю, вкладываю столько, чтобы у тебя всё заболело или заскрипело на зубах. Пишу тошнотно, гипертрофированно, чтобы ты наслаждался, а не испытывал чувство вины, как я. А сам сижу злой на себя, сам хочу разорвать эту чертову бумагу и, пережевав её, выплюнуть.       Хён, с этим трудно бороться. Бороться с тем, что тебя нет рядом. Смотреть фильмы в одиночку, слушать музыку в обоих наушниках, готовить на одного. На одного жить. Я пустею без тебя, становлюсь черствым. Скажи, не рано ли мне? Звучит так, будто я предъявляю претензии. Нет. Спасибо, что дал мне когда-то это чувство несовершенства, спасибо, что опустил с небес на землю и выбил самонадеянность. Кто бы еще смог с той же долей ворчания и нежности? Кто бы еще мог быть мне так нужен?...       Мне сильно не хватает тебя, Юнги. И я боюсь, что эта бессовестная сволочь - год, сделала с тобой что-нибудь, чего мне уже не изменить. Как-то раз ты говорил, что людям страшно оказаться забытыми, а я смеялся, не понимая, в чем суть. Страшно, если тебя не помнит тот, с кем ты до сих пор живешь в своих фантазиях и продолжаешь надеяться.       Во всех зеркалах квартиры, в каждом ее углу, я вижу твой призрак. Веришь, нет? Вот ты сидишь за столом, проверяя сочинения, хмуришься, правишь… Вот вытянул ноги на журнальный столик и смотришь дораму на диване, морщась на невкусные диалоги и жалуясь на сценаристов. Там, за кухонной стойкой, смешиваешь нам мохито и повторяешь несколько раз: «Тебе – безалкогольный. Завтра в школу». И я не возражаю. Я беру холодный бокал и целую тебя в щеку, опускаюсь к шее и чувствую, как тебя шатает. Сколько разбитых бокалов у нас было? Сколько раз ты повторял, что ненавидишь то, что мы пачкаем кухню? Странно, что мы не ведем счет таким забавным мелочам, но запоминаем их лучше всего.       Я не могу сидеть в твоем кресле-качалке, где ты любил читать, не могу коснуться твоей черной чашки с «Кумамоном». Твой кофе тоже пить не могу, перешел на чай и совсем без сахара. Я сорвал ту штору в ванной, потому что за ней всё время что-то происходило, что-то, постоянно срывающее дурацкие полки и опрокидывающее все тюбики.       Ты везде. И чем больше вещей я уничтожаю, тем ощутимее пустота. Моё настоящее движется по касательной вниз. Пытаюсь учиться, заглушить мысли учебой, обложился томами философии из университетской библиотеки. Как мало в них толку…!       Да, я поступил. Как иначе? Не думаю, что на поприще педагогики меня ждут такие же звезды, как и тебя, но, по крайней мере, в этом есть и свои плюсы. С пользой убивается время.       Могу и хочу написать много, но не стану. Потому что вся сущность моего письма укладывается в одно предложение, и я не считаю нужным прописывать его и обнажать. Ты знаешь. Хён, пожалуйста, вернись. Потому что я тоже вернулся».

전 정국

— Чон Чонгук… Юнги повторил несколько раз мантрой, затем отложил бумагу, медленно сложил очки обратно в чехол и закрыл лицо руками, впитываясь в смерч из песка, крутящийся где-нибудь по пустыне диафрагмы. Он просидел в сухой безрадостной тишине несколько минут, представляя, каких трудов стоило Чонгуку написать всё это. И самое страшное - отправить. С его-то характером и упрямством, его натянутой тройкой по корейскому, которую Юнги латал до уверенной четверки всю старшую школу, и тем-то расстоянием между ними, которое уместилось в межстрочном интервале и еще - у Юнги под ребрами. Позвенело, прошелестело каждой буковкой, теперь не выветрить и открытым окном, из которого пахнуло ледяной известью. Одно дело, когда расстаешься с явной точкой, и совсем другое, когда тянешь многоточия, оборвать которые почти равнозначно смерти. Подоспело чувство вроде гордости за то, что уроки не прошли даром. Чонгук всегда хорошо размышлял вслух, схватывал на лету. Ему и корейский стал мил лишь потому, что: «Хён, ты мне нравишься». И если бы они не сошлись, ничего этого не было, ровно как и мучений, хвостов горящей кометы, космических экспансий. Они бы не стали первыми людьми на скатанной из нежности Луне, не обрели бы невесомости.

***

В привычной гравитации прошли несколько месяцев притирки. Новый учитель, прежний ученик, оба казались прожженными и выдержанными, непоколебимыми. Они пытали друг друга, оставались добивать после уроков. Кому-то не хватало терпения, устойчивости, кому-то пуговиц на пиджаке. Одно резкое слово за другим, выпад – поцелуем, разогрето-трясущееся «нравишься», крошево мела под руками, привкус похищенной юности, те касания к талии, бедрам в брюках в клетку. И клетка выходила за пределы, подцепив за щиколотки. Висельники. Висельники те, кто идет против, каждый, кто поступает иначе. Стадия молчания, стыда и опущенных ресниц, пунцовых щек и слабых дрожащих пальцев, ронявших тетради, папки и ручки. Сдавленные реплики, на уроках все стихи и проза – о Нём. Литература обратилась злейшим врагом, Юнги терпел, чтобы не сжечь всё по Фаренгейту. Но он не мог не заметить хищно-обиженного взгляда, обделенного вниманием. Не спрятаться было уже не только ему. Им. Согласно постулатам этики учитель обязан был восстановить дистанцию, согласно законам желания – сшить её окончательно. Он не успел выбрать. У него появился постоянный дежурный, помощник, сопроводитель до дома, отличный собеседник, умный не по годам, делающий вид, что искупает грехи и рассчитывает на дружбу, что поддерживает идею о ветреной молодости, о становлении мальчика посредством фрейдовских заскоков. В выпускном классе мостам следовало быть сожженными. Но Чонгук не давал передышки, втираясь в доверие, оказываясь рядом именно тогда, когда Юнги терял всякую веру. Чонгук оплел пальцами его шею, душил, вскружил голову, а затем… отпустил. Юнги словно столкнули с моста и не дали упасть, подвесив за ноги. Ситуация вышла из-под контроля. Нехватка, постоянная нехватка, нервы, покусанные губы, истощенное дыхание по ночам, испачканный живот, слипшиеся от слез веки. Пуды ненависти, страх оказаться разоблаченным и вдруг высмеянным, затем ненужным. Юнги часто повторял безукоризненно выполненные задания, поправлял галстук, перепроверял тетради по два раза и заполнял формуляры документов с особым вниманием. Он ненавидел ошибаться. До той поры, пока ошибка не обрела проницательные глаза и не научилась говорить, поднявшись из глубин прочитанных романов. Каникулы. Отпуск. Думалось куда-нибудь деться, подальше, к морю. Дождливое лето, пополам дня духота и ливни, жара и прохлада. Шумок греющегося ноутбука на коленях, мыски белых носков. Кругом музыка, музыка, книги и… одиночество. Закономерно пробудившаяся тоска по работе, взятый телефон и снова положенный. Адресная книга вдоль и поперек в незнакомцах. Холодный чай, недокуренная сигарета. Затем черные тучи над сочной зеленью, пугающие грозы. Посреди монотонности – звонок. Проскитавшийся в тревоге, ученик пришел вечером. Пришел с сырой тишиной в рюкзаке, с ней же и остался, вырос на пороге и не смог уйти. Не пошатнулся ни перед посыпавшимся градом обвинений, не струсил, вырвал Юнги из комка его трясок, переживаний и долго лохматил волосы, прижимая ближе, угадывая губами. Он разломал понятия о преступлении, доказал, что он старше, чем кажется и будет только сильнее, если Юнги позволит. Не важно, чем ответит общество, тлеющее далеко позади. «Забудь о том, что есть еще кто-то кроме нас». Юнги впал в забвение. Каникулы, лишенные дат и границ, и оба освободившихся умалишенных. Стены палаты. Резь в глазах от яркого света. Когда перестаешь видеть дверные проемы и окна, а единственным выходом остается тепло сквозь собственную кожу, и оно переливается в его большие ладони, шелестит над ухом, оседает зефирной мягкостью у запястий. Мечта стала настолько осязаемой и явной, что первые их минуты вне лимитов и чужих глаз Юнги только и делал, что трогал, рисовал пальцами круги по шее, плечам, вил спирали на ключицах, тушевался, исследовал и разглядывал сеточки пор, позолоченный солнцем пушок, заучивал созвездия мурашек. Ему не верилось, что есть два мира с их именами, сошедшимися в одной ипостаси. Юнги не мог сдерживаться, Чонгук не пытался с ним совладать. И наоборот. Помногу раз, пока не начинало скашивать от усталости, и сон не приходился чуть ли не сидя, но в родных руках. Провал в дремоту сопровождался опасением, испугом неожиданной потери, закреплялся новой хваткой. У Юнги хватало смелости засыпать на груди Чонгука и мурлыкать во сне, быть таким трогательно милым, что у Чонгука ныло сердце. Прижимаясь губами к его виску, он готов был поклясться: так не будет больше ни с кем. Такое не повторяется. Шершавости, царапинки, пятнышки сбитых колен. «Где ты так?». «Не знаю». «Странный хён…». И тихий смешок, вздох. Чонгук сглаживал арктическую белизну и смешивал пальцами тени в лакомых впадинках, что приходились на излюбленное тело. В конце концов, это великая география, бесконечное опознание по вибрациям воздуха, голубоватые венные реки и соленые острова, скалистые костяные переходы и пороги сухожилий. Прежде чем одолеть всё это, следовало запомнить, чтобы безошибочно находить вслепую и прикасаться глубже. Первичная близость без излишеств сутки за сутками. Пробуждение и сумятица, Чонгук теснил к краю кровати, чтобы Юнги оставалось лишь уцепиться и обнять. Разговоры вполголоса, а то и вовсе – молчание. Попытка поймать солнечных зайчиков, прыгающих по постели. Вымученный выдох: «Что ты делаешь со мной?». Чонгук не пробовал ответить прямо, он намеревался быть понятым. У них назревал один ответ, и Юнги боялся, что, произнесенный вслух – он потеряет значение. Так он и выехал к морю, выбрался уже не загород, но выше стратосферы. Растянутые завтраки после полудня, ленные движения. Большая мешковатая одежда, завернутые разговоры о безвременности и огрубевшей философии. Хён красивый. Когда говорит, задумывается, облизывает пересохшие губы. И в профиль тоже, как ни повернется. А у Чонгука привлекательная родинка на носу и под губой, затейливые божьи точечки, заливистый смех и много мыслей-замыслов, еще больше юмора. Юнги вспомнил, как смеяться искренне, и Чонгук подхватывал. Они ничего не смогли бы с этим поделать. Инь-Ян. Пуще шаха и мата. Потом не стало причин и мелочей. «Нравится» - как нечто цельное, имеющее отдельные свойства и качества, способное меняться. Вдруг иные взгляды, головокружение, приток крови от ничего и надолго. Юнги старательно мыл посуду, Чонгук прижался сзади, чмокнул взъерошенный затылок. Ниже. Скольжение, падение, треск. «Боже»… Одно и то же, что «не могу больше». И разворот впопыхах, подхват за ягодицы выше, стихия глаза в глаза. У обоих перехватило дух. Они попались, и вокруг вилась паутина, прозрачно-блестящая, обвила хлопком, струилась тюлем. Строительство ковчега во спасение под угрозой пропажи всех ребер, и всё равно – им суждено было утонуть. В сливочно-белом кремовом море, в странных разводах под водой, провалиться сквозь плотно натянутую плёнку и, разорвавшись об остроту голосов, опасть на дно. Выжили, но пострадали: у Чонгука долго не сходили царапины на спине, он поранился, местами сильнее, чем предполагал. Юнги понадобилось время, чтобы просто подняться. Но сожалений не стало. Напротив, появилась уверенность, слова обрели крепость, страх вышел испарением. Глотки пыльцы, забытый голод, неутолимая жажда. Вода мимо губ, струями по подбородкам. Ухмылки. Напиться невозможно. Поцелуй за поцелуем, выдержанный, бережливый. Из постели не выбраться. На кухне собралась гора немытой посуды, и солнце обошло квартиру со всех сторон, пока не нашло их там же, где оставила ночью луна – сцепленных и не умеющих существовать отдельно. Чонгук так и не выучил ни одного правила, вся его орфография истерлась о Юнги и его сладость, он отнимал учебники из его рук, снимал очки и пытался зацеловать лицо. Многочисленные пунктуационные ошибки. Засосы-запятые, синяки от пальцев двоеточиями, точка с запятой языком от пупка и сантиметром дальше, и много, много восклицательных знаков, затаённых между бедер, а в изгибе – вопросительные. «Чонгук, выучи эти правила, напиши диктант, давай попробуем позаниматься». Чонгука хватало ненадолго. Он не усердствовал над родным языком не потому, что плохо его знал. До Юнги еще нескоро добралась эта оттеночная мысль. Виноват отнюдь не плохой учитель. Мотивы. Во всём том, что касалось исключительно их отношений, Юнги видел дальнее путешествие, он взбирался на великие кручи, не страшась высоты, держа за руку сам смысл. Между ними пролегали моральные принципы, годы возрастной разницы и социальное отстойное озеро. Но будучи рядом с ним, в его власти и под его присмотром, Юнги ничего не чувствовал, кроме того, что у них есть. Оно принадлежало только им и никому больше, разрасталось и крепло. Ему никогда не нравилось клише: «Взрослый – тяни». И Чонгука тянуть не приходилось, он успевал сам и хотел стать Юнги надежной опорой, чтобы хёну не пришлось чувствовать себя единственно главным. Поначалу Чон казался горячим и разрушительным, как лава, но рядом с Юнги осознал, что для него комфортнее, приятнее, что ему ближе. Их совместная любовь к уединению и душевному спокойствию, тихие прогулки и буйные игры тет-а-тет, нелепица в беседах, переходящая на возвышенно личное, а дальше в интимно-глубинное. Чонгуку нравилось смотреть на пальцы их ног, смешно торчащие из-под короткого пледа, целовать шлейф какао с серьезных фигурных губ, давать Юнги позаботиться о себе и проявлять то же в ответ. Не рисовалось ни запретов, ни обязанностей. Жизнь, как она есть, в своё удовольствие, разделяемое с Ним, а оттого преумноженное многократно. После каникул наступило отрезвление, вязкость воздуха от проведенного воедино времени, всё труднее сдерживаемое признание в глазах друг друга, и снова закоренелый страх оказаться раскрытыми. Высчитанная осторожность. Меньше встреч, пересечений, случайных звонков и переписок, никаких преломлений формальностей. Повоевав, Чонгук остепенился и отнесся с пониманием, у него самого настала нелегкая пора: выбора университета, становление, к тому же подоспели и ссоры с родителями. Тем оказалась не по духу предложенная сыном гениальная идея: ходить на подготовку к экзаменам к учителю корейского. И лишь постепенная убежденность в компетентности избранной кандидатуры принесла плоды, всё же Мин Юнги окончил школу с отличием и имеет безупречный диплом, у него прекрасные рекомендации и многогранные способности, обширные знания в области как гуманитарных, так и точных наук. Репетитор от бога. Правда, Юнги воспринял с опаской, поставил условие: «Учеба – прежде всего». Чонгук сомневался, что им удастся придерживаться этого принципа неукоснительно, тем не менее, Юнги не стал тем, кто бросает слова на ветер. Основная плотность занятий приходилась на выходные: пять часов кряду, с полудня до вечера. Самые ожидаемые дни и минуты, самые счастливые, до которых обоим приходилось изнывать будни напролет, а потом разыгрывать сценки строгого учителя и примерного ученика… Чонгук слушал мимо предметных важностей, самой интересной становилась подача, какие-то новые выгибы, детали об утонченности - вроде всегда чистых глаженых рубашек и вычищенных стекол очков. Манере преподавания Юнги не изменял, упорно настаивал на том, что если Чонгук так решил - он несет ответственность, учится. И началось. Нудные упражнения, писанина, Юнги проходится из угла в угол, зачитывая отрывки из поэм или в который раз объясняет тригонометрию, тыча в монитор. Чонгук засыпает, роняя голову на руку, сползает на плечо хёна и сопит. Дрожь, блаженство. И не вывернуться. Радость дотронуться до него, переплести пальцы, поднести к губам, ждать, когда проснется, а потом ругать за беспечность и морщить нос - жест, от которого Чонгук начинает счастливо улыбаться. Переставали шуршать страницы, не царапала о бумагу ручка. Процессы замедленные, переходы плавные. Уютный сладкий хён, поместившись на коленях, обвивал руками шею и целовал, в перерывах заставляя повторять дотошные правила. Побег. Догоняя друг друга и лавируя между мебелью, неспособные остановиться или остановить, перезаписать неудачные дубли, они бросались в спальню, чтобы предаться слабости, запастись теплом еще на неделю, про запас, на вечность. Исчезновения из дому, чтобы побыть вместе. Поглощение, но не переедание, осколочные ранения Шекспиром, полуночный шёпот - и не сильнее, чтобы темнота тоже прислушивалась и пела. Чонгук напевал перед сном, вкраплениями врезая записи тембра. Дубликат ключа, парные футболки. Юнги морщился, фыркал, «глупые глупости», а потом нюхал эту самую футболку, которую Чонгук забыл на кровати, и заводился при мысли, что из него не растлитель малолетних, но кто-то похожий, а может - нет. Потому что взаимное согласие и сверх того - чувства. Запреты оказались бездейственны, соблазны непосильны, а однажды Юнги наблюдал Чонгука в своем школьном маленьком кабинете, лишенном окон, заставленном книгами. Чонгук пришел поздно вечером, запер дверь на замок и, молча сев на колени, чтобы обнять чужие - уткнулся мокрыми веками в сетку оголенных запястий. — Я никуда не уеду, хён… Пусть делают, что хотят! Он не понимал его, что за нелепица, бормотание. Потом различил. Учеба заграницей, потому что так захотели родители, и Чонгук обязан полететь: деньги уже заплачены, будущее, которого они не выбирали - устроено. Срывающимся голосом Юнги пробовал пояснить, что так будет лучше, Чонгук смотрел, как на сумасшедшего, мотал головой, отрицая каждое слово. Рушился бастион, проваливались в небытие вековые камни, опадающие карточным домиком. Юнги пробовал отнять руки, а те, непослушные, опутали Чонгука, призвав в объятия. Покачиваясь, они пытались утешиться. И затихли, стиснувшись, сжавшись плотнее. Только тогда Юнги впервые увидел, как Чонгук плачет, какой он все еще ребенок, затравленный обстоятельствами. Их было всего двое. В тесной каморке опустевшей школы, в точке большого города, погребенных под завалами несбыточного. «Не бывает всегда безоблачно и хорошо. Чонгук, Чонгук, ну перестань, пожалуйста». Речи продавились всхлипами, и Юнги не знал, на чем еще держаться, как не сорваться самому. Мир его самоуничтожался и готовился чертить белые полосы на небе. Юнги не мог оставить его подле себя, не мог прийти к его родителям, чтобы защитить и высказать: «Он - мой». Связь с несовершеннолетним, нереальность что-либо изменить. Вера в то, что человек сильнее - пала. Отчаяние, бессилие… Числа мимо, лица тоже. От Чонгука ни вести, он перемалывал, переваривал, пробовал подстроиться и найти компромисс. Когда они встретились снова, Юнги уяснил следующее: «Выхода нет». Возможно, родители ему чем-то угрожали, ставили немыслимый ультиматум. Оно прозвучало. Предложение сбежать вместе. Выдержанная пауза. Юнги мягко ответил: «Нет. Взрослые так не поступают». Чонгуку следовало угомонить кричавшего внутри ребенка и сделать верный шаг, развиваться, расти, оставить хёна позади и вспоминать, может быть, иногда звонить. Не успели опомниться, как уже разожгли ссору, проехались катком по зрелости-незрелости, взвешенности решений. Кто кому важен, нужен, почему вдруг только Чонгука беспокоят их отношения, неужели хёну наплевать, он уже… «Остыл?». Всего-навсего повторил за Юнги, произнесшим с нажимом. Чонгук успокоился, словно уколовшись и обломив иглу, которой не разглядеть, ошарашенно взглянул, опустил глаза. Обмерев, он переспросил, не путает ли что-то Юнги, не наговорил ли лишнего… Да и разве так можно…? Что значит - «развлекался»…? Так много бреда Чонгук еще не слышал. Он не выдержал веса беспочвенной лжи, ужаснулся тому, что они натворили, если даже дыхание застревает в глотке. Лишившийся последнего пристанища, Чонгук вылетел вон, как ошпаренный и поступил именно так, как того для него желали. Вряд ли они знали, что засыпали с телефонами в руках, в надежде, что за пару-тройку дней проснутся от звонка, вырвутся из кошмара, набредут на привычные температуры и снова обретут друг друга. Но этого не случилось. «Как хочешь» - не всегда безразличие, иногда это просто усталость от того, что нет сил бороться с убийцей в роли собственного эго. Так расходятся, разлетаются, рвут материк и остаются в одном месте, где хранятся воспоминания. Ни у кого из расстающихся не бывает форы, в лучшем случае - один никогда не горел и поэтому не ссыплется пеплом. Когда горели оба - маловероятно, что кому-то удастся забыть навсегда. Останутся, швы, точки и пунктирные линии, восстановительные эскизы. Останутся шрамы не снаружи, но изнутри, от тех эмоций, что вырывались, когда некто присутствовал рядом. Даже у семи грехов есть восьмой общий, он зовется мерой. Недостаток и излишества одинаково плохи, но ничто так не уязвимо, как идеальная сердцевина: ее потерю сложно оправдать. Живой тот, кто мыслит, чувствует, ранится и не заживает, оступается, стыдится и впадает в уныние, а потом вновь поднимает голову. Пока там то же небо и то же солнце, тот же круговорот сезонов, блеск звезд – надо понимать, что всё хорошо. Поступок из лучших побуждений обернулся для Юнги едва переносимой душащей болью после. Его «зрелости» на удивление не хватало, подводила самодисциплина, куда-то рассеялось мужество. Он смог продержаться пару дней после отлета Чонгука, затем пришлось вернуться в родной город, в старый дом, чтобы не слететь с катушек, сварившись в помнящих каждый шорох стенах. Первые месяцы Юнги провел, точно безумец, проглотивший лезвия, он потерялся во времени и был вне сети и зоны доступа. Следующие полгода вставал на ноги, смог заняться репетиторством, кое-как вернулся к прежнему ритму. Но прежним не стал, и не станет таким, как был до Чонгука. Если он и думал, что быстро выздоровеет, то в те тяжкие недели ломоты и беспрерывных мыслей об одном человеке, разочаровался в своих ожиданиях. Без Чонгука потухли краски, мир окутался мраком, залег на дно смех, и обледенела улыбка.

***

Вернулся. Перечитав письмо еще раз, Юнги болезненно улыбнулся задрожавшему нутру, залил его вином, но тряска не утихла. Сочинение на высший балл. Сколько раз Юнги просил его писать именно так? — Не может быть, — сказал он, колеблющийся на грани чистого неверия. Как осознать то, что Чонгук не просто вернулся, а на старую квартиру, прямиком на олимп памяти, в самое сосредоточие дождей и сладости… Как заставить свой разум уверовать в то, что он там, невесть когда перебрался обратно в Сеул, пойдя наперекор родителям?! Он набрался смелости поступить на факультет философии, приспособиться к самостоятельной жизни, читать умные книжки, писать о наболевшем. Наверное, он работает, чего-то добивается, хотя и кроет это тщетностью. Сам себя посадил на замок, проживает День Сурка, в котором нет Юнги. Но разве последнему лучше...? Бред. Поэтому поднимается жар, и хочется выйти навстречу зиме, засыпать снега за воротник, умыться ветром. Юнги беспомощно опустил руки, опершись на колени, посмотрел в пол. Паркетная доска. Перманентная тоска. Что он может поделать со всеми этими каплями, ливнями и снежными заносами там, снаружи? Как ему смотреть на бумагу, у которой теперь, кажется, узнается и запах, остро-пряничный, медовый, чернично-ванильный… Так пахнут вещи Юнги, вперемешку, не глаженые, стираные, в воротничках, манжетах, складочках. Нужно было продать ту проклятую квартиру! Зря Юнги полагал, что вернется. Двенадцать месяцев он провел в заточении, ограниченном обществом приходящих на уроки детей. Юнги не брал подростков-выпускников, он подсознательно побаивался обнаружить в одном из них хотя бы намёки. Многие тысячи часов Юнги не знавал ничьего тепла, никого к себе не подпускал и даже не пробовал, не желал стирать отпечатков, не желал быть ничьим. Наверное, теперь, тело просится обратно, упаковав душу и выслав её обратным безымянным письмом в знак благодарности. Сдавило глотку. Вынужденный пройтись до окна, Юнги зябнет и потирает плечи. Почему, почему Чонгук молчал всё это время?! Как ему удалось перезимовать разлуку, изменился ли он, подрос, возмужал?…Попытка вообразить. Помнится его еще юношеское лицо, свежие, будто мазаные акварелью черты, смешная кроличья улыбка, почти детские выходки. Ночью он таким не казался. Ночью он украшал Юнги синяками и раздирал на части, выпиливая эталоны по страсти. Нет, он не забылся ни на дюйм. Звоночки в напряженном мозгу, покусанная щека. На усатом табло часов 19:20. Шаги вдоль гостиной, к лестнице и снова прочь от нее. Ступени плывут водопадом, и с сердцем не всё в порядке. Что, если уже без толку? Не ждет, не надеется, подумал, что ошибся адресом, погас? Не то слово. Остыл. Так вернее, страшнее и правдоподобнее, ведь всё возвращается на круги своя. «Забудь о том, что есть еще кто-то кроме нас». …Два часа спустя Юнги шагает по перрону шумной сеульской станции, не вполне представляя себе, что им движет, если не ирреальное притяжение.

***

Лифт дополз до нужного этажа. Юнги отер вспотевшие ладони о джинсы и попробовал наладить ошалевшее сердцебиение, переключиться на здравомыслие. И то решило отказать, удалившись в легком реверансе. Дальше - сам. Находи, говори и слушай. Постарайся не растаять, доберись до него хоть частичкою… Поковырявшись с замком, Юнги толкает дверь и долго стоит неподвижно, вглядываясь в виднеющийся отблеск лампы, отражающийся в зеркале прихожей. Спальня не пустует. Взаправду. Он взаправду здесь, что-то черкает в блокноте или тетради, слушает сонату Скарлатти. Только сейчас Юнги ощутил, насколько замерз, как устал и осиротел, сколького ему не хватало. Он смаргивает сырость, картинка расплывается перед глазами. Юнги видит Чонгука, сидящего за столом спиной ко входу, видит полюбившуюся макушку, широкие плечи и не может выдавить из себя ни слова, бредет к нему, что провинившийся, шаркает ногами, обнимает сзади, вжимаясь губами в затылок, прикрывает глаза, добравшись до искомого. Чонгук сжимает белые пальцы, поглаживает холодные костяшки. Хотя бы несколько минут для привыкания, для того, чтобы не оказаться при смерти, попав под лавину. Чонгук согревает зябкое, горячо дышит в лодочки ладоней и поднимается. Стал выше? Юнги чувствует себя крохотным и хрупким, вглядываясь пристальнее. А лицо… Лицо взрослое, взгляд осмысленно-настороженный, влажный. Сглотнув, Юнги хочет выдохнуть душу. Но вздох зажег легкие и иссяк. Чонгук не дает ему объясниться, оборвав невнятный шёпот, нарастив объятия, дав прочувствовать - это он, всё такой же, и он ждал. Он здесь, чтобы уберечь их лето и юность. И находит его губы, вжимаясь степенно и легко, массируя Юнги плечи, меняя лёд на пламя, давая себя ощупывать и мучить. Пересоленный поцелуй, прерывистый, снова долгий, первая проба шоколада и затяжная патока, нечаянная горечь и жженый сахар. Затишье, смыкающее ладони на шее и талии. Прежний уют, прежняя обволакивающая немота. Прижавшись губами к шее Чонгука, Юнги долго принюхивается к нему, взрослому и незнакомому, но потом узнает. В сущности, ничто не изменилось, им по-прежнему суждено. Казалось бы, невозможно скучать по человеку до разрывов сердец, но отчего так спокойно? Не имеет значения, как им посчастливилось не растерять и сохранить то время. Упущенного и не было. — На самом деле, я переписывал его пятьдесят раз, — голос Чонгука звучит иначе: обрел жесткий остов, закрепился. Юнги плывет по его тембру и чувствует, как жарко. — Переписывал письмо. — Вот почему оно шло так долго? Претерпевало метаморфозы… — подняв глаза, Юнги осекся, захмелел и шатнулся. — Там есть одна неточность, ты заметил? — Чонгук осторожно высвобождает хёна из пальто и разматывает шарф. — Нет. Разве? — Я написал, что перестаю верить в чудеса. Это неправда. Он не перестал. В остальном - безошибочная неизменная квинтэссенция, развертывание из мерзлой бумаги, ювелирное паяние донесшихся сквозь километры строк. И Юнги начинает верить, теплеть, отдаваться, снимать надоевшую шкуру, чтобы лететь выше. Руки Чонгука стали настолько сильными и ловкими, что спустя минуты одежда Юнги спиралью улеглась на пол, а сам он, распростертый на кровати - лишен возможности наслаждаться воздухом. Чонгук закатал его в пелену объятий и беспощадно целует, поступательно высекая искры между их бедрами. Дурман. Тянущая слабость внизу живота. Юнги часто дышит, сдирает футболку с Чонгука и краснеет, он еще не видел его тела, не догадывается, на что оно способно теперь. Чонгук с нежным изуверством исследует желанное тело заново, пробуя хёна на вкус. Юнги - к нему, каждой клеточкой, тянется за ним, доверчиво следует ритму пальцев, вздыхает на нужных частотах. Сидеть и заботливо выглаживать грудь, бока, ляжки, натирать плечи, глядя в глаза максимально близко - самая зверская прелюдия. Довольство первооткрывателей, прикосновения к солнечным сплетениям, а лучи обжигающие и ниже… По животу Юнги резануло пульсом чужого запястья, и дальше ему немного страшно. Он сжимает Чонгуку пах, и еще мгновение им нравится медленно доводить друг друга, давясь духотой. Юнги ластится, чмокает в ямочку ключицы и, получив глубокий поцелуй, ужасно стыдится, вскипая и пачкая Чонгуку ладонь. Чонгук присасывает мочку его уха и шепчет: — Всё нормально, хён… — того колотит от оргазма, потом от не спадающего возбуждения. Дотрагиваясь до гладкости шелковых линий, Чонгук опрокидывает Юнги на лопатки, нависает сверху и, поцеловав в щеку, выжидающе смотрит. Хён хлопает ресницами, упершись полусогнутыми пальцами в его плечи, исполняет молчаливый приказ, понимаемый телом на уровне инстинктов. Развести ноги шире, впустить Чонгука, ведущего пальцами по тазобедренным косточкам, позволить ему пролить холодного лубриканта, вздрогнуть, закусив губу. Пальцы его под коленями, жар от накалившихся мышц ощутим ягодицами. И всё. Всё. Начать царапать его, охватывая руками, драть ему волосы, впиваться в позвонки. Пережить конфетти вспышек перед глазами. Чонгук входит, запечатлев единый стон, двигается, сплетая с Юнги пальцы, быстрее и быстрее, вспенивая кожу до мыла, вдруг доходит до основания и выходит. Дожидается напрашивающейся мольбы и делает рывок вперед с нажимом, встречая выгиб, выброс тяжелого хрипа и приступ аритмии, слезные отблески. Немного нежности, немного грубости, памятные засосы по мокрой шее, Юнги хнычет и шипит, борется и уже не совсем. Скрещивает стопы на пояснице Чонгука, тот подхватывает его на руки и тащит к мягкому изголовью кровати, продолжая вбиваться, удерживая на весу. В следующем кадре Юнги на четвереньках и бесстыдно стонет, периодически пряча дрожащий голос в мяте простыней. В этот раз много взрослого, личного, обид за отсутствие, всепрощающей нежности за существование и еще больше - затаённого, недоступного. Открывающегося в медленных толчках, когда Чонгук снова подминает хёна под себя и прижимается вплотную, облизывает бешеную артерию, а затем опирается на руки и, обожающе посмотрев в глаза, целует. Он остается внутри, переливаясь в Юнги, пряча на его губах рычание и обжигающий неровный бас. Юнги снова будет в синяках, Чонгук в царапинах. Поделом. Если просыпаться вместе. Поутру Чонгук теплит губами липкий обрыв ключицы, с которого легко упасть и разбиться. Он больше не может терпеть. Юнги приоткрывает глаза и сонно моргает. — Я лю… — Я знаю, — хён обрывает фразу поцелуем. — Ты писал об этом. Прикусив напрашивающуюся улыбку, Юнги выдыхает: — Свари мне какао, Чонгук. Взгляд-колыбельная, минутный гипноз, горячая ладонь сползает с бедра Юнги к ягодице. Кажется, сегодня им будет сложно выйти из комнаты. — Обязательно. Только полежим так еще немного. Втиснувшись к нему под руки, Юнги смотрит наверх. Песочно-оранжевый свет. А должны быть звёзды.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.