ID работы: 4382711

Корабельный врач

Джен
R
Завершён
58
автор
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
58 Нравится 5 Отзывы 19 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Субмарина, Солёное небо над головой; Ждёт тебя гавань, Гавань вечно с тобой.       ©

Ночь тиха, и у моря мирное настроение. Штиль. Полночь. Дзойский медведь-альбинос лежит косматой кучей в углу, сунув в лапы нежный бархатный нос, слушает, как где-то в глубине шумят спущенные с основного хода моторы, и сонно смотрит, как смуглый, в слабом свете кажущийся ещё более загорелым и жилистым человек, облокотившись на спинку стула, закинув ногу на ногу и полуобернувшись — так, что становится виден его чуточку с перебором носатый небритый профиль, — читает, полувслух и отстранённо шевеля губами, ероша жёсткие космы и перелистывая страницы лежащего на колене медицинского справочника, желтоватые и мутные в свете слабой масляной лампы. Пальцы с вырезанными на коже чёрными буквами замирают над столешницей, когда взгляд вперяется в строки, и не выстукивают привычного мотива — что-то вроде того, который вечерами выводит на своём аккордеоне весёлый беззубый Салмон. Меч прислонён к стене около медведя, и именно ему предстоит охранять это страшилище на перевязи — попробуй-ка, тот, кто завалится сюда, переступи через огромную тушу. Хотя кто чужой может зайти? Все свои. Свой корабль — своя субмарина. Своя чёрная, широко скалящаяся харя на спущенном в ночь флаге. Разве дозорные возьмут на абордаж — попробуют взять; да откуда им тут взяться? Кто из них на подводное сунется? Прими и обереги нас, наёмников Сердца, бесконечный океан! Морской человек от земли отрезан, живёт по своим правилам. День-два — на берегу, неделя — в проливе, месяц — в открытом море. Даже весна другая, холодная и ветреная, — странным, неправильным кажется, что всего лишь через несколько дней, на новолуние, начнётся промытый восточным течением апрель. А как далеко, как нереально всё происходящее на большой земле, в сотнях миль от жёлтой субмарины! — то, о чём команда узнаёт то из газет (их выписывает только рябой, вечно насморочный кок Арнетт, и остальные клеятся по двое-трое к его локтю, заглядывая в пахнущие дешёвой типографией листы), то из телеграмм: и то, что снова подскочил курс белли на южном материке, и торговцам рыбы сейчас особенно несладко живётся; и то, что на архипелаге Савано-да-Силва бунтовал Дозор — подумать только, ведь пираты Сердца всего лишь несколько недель назад покупали там вяленое мясо, квашеную капусту и лимоны. И то, что женщина нескладного канонира Шатти третьего дня родила ему рыжую девочку — телеграмма недавно пришла, и папаша, счастливый и красный, как рак, принимает от товарищей крепкие хлопки по плечу, вздыхает и сетует, что в отместку за его долгое отсутствие и чрезмерную увлечённость девушками черноглазая Тереза упрямится и не пишет, как её назвала. В каюте привычно пахнет марганцовкой и спиртом.

***

Медведь старается никогда не мешать своему человеку; к «своим» он относит его ещё с первой встречи, а ведь некоторые матросы, хоть бы и Шатти, Котлин или вечно невыспавшийся Ян Форэль, будь они хоть трижды славными ребятами и работай на кухне, где всё пропиталось запахом варёных очисток, за несколько лет так и не добились этой чести! — и в понятие «свойскости» входит не только тот факт, что смуглый, по людским меркам в самый сок вошедший мужчина в наёмничьей куртке ему нравится, но и много других мелочей. То, как он пахнет — морской рыбой, акульим маслом и солью, и даже дрянная примесь спирта, йода и каких-то медикаментов его не портит; то, как он ходит — слегка вразвалку; то, как он смотрит — когда хмуро, когда прямо и даже нагло; то, как у него блестят глаза и играет солнце на блестящих серьгах; то, как он щурится, как смеётся, как отвешивает насмешки пополам с уважительными фразами; то, как он сдвигает чёрные, ласточками, брови — словом, много что. Даже то, как он в минуты штиля сидит на палубе, привалившись к фальшборту, и читает свои потрёпанные скучные книги, над которыми иной раз клюёт носом, в которых медведь не понимает ровным счётом ничего, хоть и безуспешно пробовал пожевать пару раз выпавшие страницы. Медведь ходит за ним по пятам, потому что тот совсем этому не перечит, и рычит, видя, как какие-то люди смотрят на них и косятся на мятые дешёвые бумаги в руках. Медведь видел одну такую бумагу: тот, кто на ней был, такой же смуглый, со светлыми глазами, с таким же голодным выражением во взгляде и непонятной улыбкой; за него дают целых двадцать — или больше, медведь толком не умеет считать — миллионов. Как тут не заволноваться?       — Бепо! — резко, без раздражения осаживает смуглый человек, не поворотя головы. — Не рычи! Обойдёмся и так! Люди шепчутся и показывают пальцем. Подходить подходят редко. Боятся. Медведь ведь обычно боится таких, как смуглый доктор с худыми руками. Медведь совсем не любит таких. Ему больше по нраву люди тёплые, мягкие, несложные. Другие — простые, понятные, не разминающие с хрустом обветренные пальцы. Другие — те, чьи желания ясны. Чтобы завтра была хорошая погода. Чтобы уродилась молодая зелень. Чтобы море послало хороший улов. А морские люди… В общем-то, кое-чем морские люди от береговых отличаются. Вот, к примеру, кок Арнетт. Вечно шмыгающий носом, рябой, замечательно пропахший душистым рыбным наваром, не упускающий возможности поддразнить неистово рыжие космы Форэля; чтобы покрасоваться, Арнетт разматывает длинную леску и ловко вылавливает в кильватере кручёных ужей, с видом победителя швыряя на палубу тонкую и длинную, фута в два, рыбину, которая ещё долго извивается и плещет чешуёй. Или Салмон — Салмон, который в Гильбенштокском порту напросился в команду матросом, имея при себе из особых примет выбитые передние зубы, сразу видно, что задира! — и аккордеон в тяжёлом чёрном футляре: днём он кидается в бой и сжимает кулаки, когда едкий на слова Марлин передразнивает его шепелявость, а вечером залихватски заворачивает на аккордеоне моряцкие песни. Даже добродушный, со всеми мгновенно ладящий Пингвин с круглыми глазами и нежным девичьим румянцем, пробивающимся сквозь загар, хватается за кортик первым, не раздумывая ни единой секунды. Наверное, за одну эту резкость правильнее было бы прозвать его Буревестником, ничего пингвиньего в нём нет, — ни в походке, ни в поведении. Вот же дурацкая кличка, а ведь имя очень красивое — Сантьяго… Да и смуглый доктор вроде бы и не похож на сухопутного, — нет, не могут обычные береговые люди быть такими, — а вроде бы и такой же. Наверное, именно поэтому медведю, который доселе не сталкивался со сложностями и долго боялся воды, он по душе.

***

Пиратам Сердца — вольным наёмникам-контрабандистам, распрощавшимся с прошлым и не больно-то надеющимся на будущее, — никогда с медведем не скучно. Бепо слушает и кивает даже — всеми ушами и чуть ли не глазами внимает, и морду в лапы прячет — будто за услышанное извиняется, и рычит иногда.       — А что такого? — хохочет Шатти на камбузе после рассказа о своих очередных не очень удачных приключениях. — В посёлке, где я вырос, треть ребят похожа на моего папашу Сайдена. Со счёту сбился, сколько у меня братьев и сестёр, право слово! Может, неспроста?       — Брался бы за овощи — вас девятнадцать, а я один с двумя руками! — огрызается Арнетт и шумно чихает в ладонь, отирая заслезившиеся от едкого лука глаза. — Нечего втирать Бепо про девок, испортишь медведя — капитан тебя по голове не погладит! Или погладит да отрежет!       — Не привыкать! — отшучивается канонир, берётся за нож и сапогом придвигает к себе таз для очисток, разочарованно присвистнув: — Тю-у! Арнетт! А что, сегодня опять картошка?       — Картошка. И кручёный уж в луке. Всё-таки праздник… — Арнетт полощет ножи в холодной воде. — Солнцестояние… Разок можно.       — Пока пристанем к Орессенскому хребту, я возненавижу всю картошку в мире, — без особой печали хрипло сообщает Шатти, ловко перекручивая под лезвием белеющую хрусткой мякотью картофелину, и трётся об локоть неправильно сросшимся носом. — Ненавижу бедность. Сегодня картошка, вчера картошка, завтра картошка, третьего дня снова, боги заберите, картошка. А масло где?       — Тоже мне герцог выискался.       — Может, молодых яблок пожуём сегодня, а? Арнетт кивает в знак согласия и передёргивает плечами, на которых раскинулась серпами-крыльями вытатуированная чайка, — на камбузе жарко, и кок орудует у плиты полураздетый, в переднике поверх голой груди и с завязанными на поясе рукавами комбеза.       — Ты когда сегодня последний раз Криля видел, а?       — В медотсеке, — перебило локоть левой руки, бедняге, — сочувственно вздыхает Шатти. Медведь возится в стороне, заинтересовавшись укатившейся картофелиной: сырая она не больно вкусна и хрустит на зубах, но вот катать и кусать её довольно забавно. — Капитан с ним сейчас разбирается. С ним же всё будет в порядке, верно?       — Да что ему сделается? Напоит спиртом и починит. А кто сегодня тогда на вахте, если Криль выпал из графика? Светлячок, Форэль, Обара?       — Котлин. Он сам попросился.       — Котлин всегда просится. И на дежурство, и на грабёж, и на пожрать, — кисло ехидничает Арнетт, оправляя хитро скрученный на бритой голове платок, и недовольно кричит: — Бепо! Обжора ты несчастный! А ну плюнь картошку! Это четверть моего пайка на сегодня! Медведь плавает на субмарине не первый год и уже многое знает о пиратах Сердца. И то, что они те ещё бандиты — разбитные, постоянно на рожон лезущие, с крышей набекрень сдвинутой, безголовые — иногда даже буквально, — и вечно недоедающие. И то, что младший матрос Ян Форэль, бывший вор, дал обет остричь волосы лишь по вхождении на Гранд Лайн — но на это ушло слишком много времени, и Форэль, напевая грустные тангальские колыбельные, чешет и плетёт длинные и рассыпчатые, как у девушки, рыжие локоны, — и в такие минуты его желтоватые мутные глаза становятся такими же рыжими и яркими. И то, что терпящий всякую боль молча Беруджино-Адриано Криль, некогда верой и правдой дослужившийся в Дозоре до офицера, — левша. И то, что небоевой воспитанный Мурен в очках-консервах, брат Тико-Светлячка, очень на него похожий внешне, намного трезвее мыслит и уж куда сильнее внутренне, — потому что пришёл сюда затем, чтоб не оставлять одноглазого Тико без надзора. И то, что до тринадцати лет рябой Арнетт редко когда наедался досыта и таскает в кармане сухари, Блю нянчился с вечно хнычущими маленькими сестрёнками — их у него шесть или семь, и все младшие; Блю старательно пишет им раз в месяц и расстраивается, узнав, что не успел на свадьбу Мари, Энсиры или Нелле, — а Шатти помогал родителям таскать тяжёлые сети с выловленной на утреннем рейде рыбой — в посёлке вечно не хватало рабочих рук.       — О-о, я дикий лис с побережья, сожгли вы все земли мои, — напевает Ян, пропуская блестящие, пламенем полыхающие волосы сквозь загорелые пальцы. — Скитаюсь по морю, лишённый корней, верните мне земли мои. …И то, что капитан-хирург плавает как топор.

***

Рядом с ним невозможно спокойно поспать: когда субмарину ночной холод окутывает, верный и досадный спутник моря, а медведь устраивается ночью поудобнее и уже видит пятый сон, смуглый человек спросонья переползает на него с койки, не размотав одеяла, и без угрызений совести спит, уткнувшись в жёсткую шкуру носом, и попробуй только пошевелись — сразу локтем под рёбра задвинет, потом весь день ходить придётся скособочась. Поэтому медведь долго терпит всю тяжесть ста восьмидесяти фунтов живого тёплого веса и беспощадно мстит утром, на рассвете, — безжалостно спихивает его с себя на покосившийся, ходуном перекатывающийся из-за волн деревянный прохладный пол, ворочает лапой, от души вылизывает и лицо, и шею, и татуированные плечи. Просыпайся, мучитель!       — Иди ты к… матери! Н-н… ненавижу! — спросонья нехорошо ругается смуглый человек, давится смехом, кое-как поднимается, опираясь на локоть, и, не соображая со сна, ожесточённо трёт кулаком слипающиеся глаза и тянется за рубашкой. Медведь рад: теперь доктор будет мыться, натирать голые локти и шею сизым мылом, сморкаться в пальцы, немилосердно лохматить и приглаживать космы, от души выливать на себя ведро прохладной воды и жмуриться от накативших струй, и безуспешно отмывать въевшиеся в кожу загар и грязь, и чихать из-за того, что вода попала в нос. А потом не заснёт ещё долго, пока солнце не закатится за море, оставив на морской воде вспыхнувшую огненно-алым полосу, и до следующего вечера медведю не надо с тоской жалеть о том, что снова придётся лежать мёртвой содранной шкурой. И ещё надо пожелать, чтобы у смуглого доктора был хороший сон, потому что иногда он злостно стонет сквозь зубы, поджимает ноги и наваливает на лохматую голову подушку. Чтобы ему не снились кошмары; пусть уж лучше ему снится что-то мирное и земное, пусть ему снится дом, или семья, или женщина, которую он когда-то целовал. Потому что иногда смуглый доктор спит плохо — у него начинается жар и сердце стучит чаще; он вцепляется в простыни и мечется, прерывисто и бессознательно шепча:       — Тико, морфий!.. Он совсем плох… сейчас загнётся… дай… дайте спирта… не трогайте-е-я-а… боль-но-о-о… господи… Медведь лижет прохладным мокрым языком его пылающие лицо и шею, и человек сонно хватается за его шерсть, и вяло пытается выдрать клок, когда шершавый язык проходится по уху, — а утром сидит на камбузе, кое-как умытый и вполне здоровый, и жадно глотает вчерашний суп, и пропускает мимо ушей попрёки Арнетта — мол, капитан капитаном, а есть надо бы побольше, раз фруктовик — и так одни жилы да кости… Медведь трётся лбом о локоть корабельного доктора, простодушно тревожась, — боится, не рано ли тому вставать; но ровное сердцебиение, спавший жар и — в особенности! — накативший жор говорят, что всё в порядке. Даже если человек нагрешил много — а медведь знает, что корабельный врач имеет на душе своей столько грехов, что исповедник устал бы их выслушивать, — это ведь не причина тому, чтобы ему снились плохие сны. Ведь так? Плечи, ключицы и лопатки капитана-доктора глубоко и навсегда изодраны плохо затянувшимися, толком не разгладившимися болезненно-белёсыми рубцами — будто кожу разодрал когтями морской ястреб.       — Это уже насовсем, друг мой, — объясняет смуглый человек, пожимая плечами, когда они сидят в засаде на Окубане, и медведь потерянно и жалобно скулит, подталкивая носом его чуть шершавую ладонь. Клеймо пиратского барона, захлестнувшее шрамы и рубцы, прожигает до самого сердца.

***

А грязные и весёлые моряки — кто нечёсаный и бородатый, кто в выцветшей цветной перевязи через плечо, кто какой — все такие разные, только жадный блеск азарта и жизнелюбия в глазах, роднящий их со смуглым человеком, одинаковый — на портовых улицах вечно проходу не дают.       — Вон Ло со своим медвежонком прёт!       — Эй, смуглянка, кесарить-то уже недоходно?       — Эй, Трафальгар! А попроси мишку сплясать, скука смертная же!       — Может, я так сделаю, чтоб вы поплясали? — лукаво тянет смуглый человек, беспечно сунув травинку в зубы. — Забыли, сколько стоит моя несчастная голова? Я сделаю так, чтоб вы поплясали на чужих ногах, а вы возьмёте мою голову. Как вам такая сделка?       — Так всё-таки хочешь заложить свою башку? — едко хихикает матрос в рваной рубахе. — Небось опять на пророщенных бобах. Одни кости!       — Не сильно зарываешься, Ло? — хмыкает докрасна загорелый охотник за головами, пробуя пальцем лезвие с хрустом выдвинутой сабли и косясь на товарищей — те настороженно следят за каждым его жестом, выжидая весёлого зрелища, о котором можно будет безбоязненно посудачить, даст бог, всю ближайшую неделю. Какие на берегу у моряков ещё могут быть развлечения? — Не забывай, что ты в розыске. Живым или мёртвым, тебя неплохо оценило правительство…       — А, Одри Фамико? Ты ведь всё ещё мой должник, — беспечно подмигивает доктор. — Это ведь у твоей жены были тяжёлые роды полгода тому — в Карлсбаде, верно? Ты поставил свечку за то, чтоб девчонка не была похожа на тебя? А то замуж никогда не выйдет. Наёмник тяжело косится на смуглые худые татуированные руки доктора в засученных по локоть вытертых рукавах — тот рассеянно лузгает засушенные семена красной тыквы маранки, и желтоватая скорлупа хрустко щёлкает у него на зубах — и, без особенной печали и даже с каким-то облегчением вздохнув, прячет оружие и отворачивается.       — Утонувший с тобой. Гуляй. Пива! Значит, драки не будет. Медведь достаточно умён для того, чтобы понимать: до людей он, конечно, много в чём не дотягивает, но и превосходит их немало. Например, разок ударить лапой — да так, чтоб человек не вздохнул и тут же повалился мешком — это для него запросто. Вот поэтому медведь всегда скромно топчется где-то недалеко или сидит, жмурясь на душное южное солнце, пока смуглый доктор, отирая бессменной шапкой лоб и сжимая мокрой липкой ладонью рукоять меча, оживлённо торгуется с какими-то людьми — такими же, как он, не больно благонадёжными с виду и быстрыми в жестах и движениях, — но тут же вскидывается, услышав его резкое и подозрительно весёлое:       — Бепо! Хеп, помоги-ка мне договориться! — и встаёт на задние лапы, утробно рыча и скаля острые белые зубы. Медведь ничуть не любит драться, но если бы смуглый человек, тогда ещё нескладный юноша в мятой рубахе, несколько лет назад не купил его, тогда ещё пугливого дикого медвежонка, за пятьсот тысяч, как диковинку и редкость, на неблагонадёжном портовом острове Комохи, обменяв эти деньги и ещё столько же на полузадушенного старпома Клейта, ему бы пришлось делать это на потеху на тангалодском архипелаге, где животных рвут и терзают на посмех людям, и ради этого человека — может быть, не очень хорошего, непонятного и чересчур уж самонадеянного — не жаль ни оскалиться, ни примять кого-то к красной сухой земле. Мир намного проще, считает белый дзойский медведь, чем это навыдумывали себе дурные люди. Кто делает хорошие дела — тот и добрый. А смуглый человек завернул его в рубаху и унёс с Тангалоды, прижимая к голой груди, когда медвежонку было два месяца, а ему — семнадцатая весна. Вот и выходит: для медведя пиратский доктор — хороший. Доктор здоров, весел и ест картошку — медведь радуется. Всё очень просто, правда?       — Тю! Доктор-то ваш, Ло, — это статья особая. Он же как портовой кот, он дикий, к рукам не приручен, — мимоходом говорит однажды небритый торговец железом, прикуривая от фитиля. — Его хоть гладь, хоть корми, хоть ближе всех к тендеру пусти погреться, а он раны залижет и уйдёт. Сам по себе он. Вечно будет по свету бродить… Ибо каждому доля своя. Ибо каждому да воздастся.       — Христенские проповедники говорят, что мы должны благодарить господа нашего за всё, что он дал нам, — не без презрения говорит смуглый доктор, скривив губы. — Выходит, если так, то я должен благодарить бога за то, что был рождён в Белом городе и должен был умереть? За то, что мою мать застрелили солдаты? За то, что мой город, заражённый свинцом, сожгли дотла? За то, что я тринадцатилетним пацаном слышал, как расстреливали дозорного, давшего мне возможность выжить, и ничего не мог сделать? А я благодарю его за то, что я родился мужчиной, потому что мужчине в Новом Свете жить легче, чем женщине. Как ты думаешь, Бепо: быть может, я умнее прочих?

***

Море пахнет солью и свободой. Руки молодого смуглого человека пахнут кровью, марганцовкой, солью и жизнью. Смуглый доктор хитро усмехается, сдвинув шапку на макушку, словно прямо на ходу придумывает какую-то хорошую шутку, гладит медведя по могучей шее, треплет желтовато-белую шерсть, медленно пропуская её меж красных от загара — или, может быть, крови? — пальцев, и угощает душистыми мятными леденцами, не забыв сунуть парочку себе за щеку.       — Хороший ты, Бепо. Будешь когда-нибудь моим старпомом? Или, может, тебе больше нравится навигация? Медведь в ответ на это мотает головой и дружески пихает его мордой в живот, и человек — его человек — морщится и смеётся.       — Не дерись, башка! А ещё доктор изредка, с большой неохотой, даёт ему свой слишком большой и тяжёлый меч на красной перевязи и с наслаждением гибко потягивается.       — Придержал бы ты, Бепо, мою шпалу. Спина совсем затекла. Смуглый человек — доктор, хирург, и медведю это прекрасно ясно. Тот, у кого нет никакого понятия в леченье, никогда не будет колоть человека так, чтоб тот и кровью не истёк, и не умер. Смуглый человек — ведьмак, потому что тот, кто не умеет колдовать, никогда не станет делать всё это на расстоянии. А смуглый человек так делает очень часто — вот потому-то его и боятся. Ведьмак и доктор — вдвое, втрое страшнее, чем обыкновенный колдун. Люди возмущаются, люди рассказывают разные вещи — такие, что медведь бы перепугался, если бы не был знаком с тем, кому эти вещи приписывают. Но медведь знает: смуглый доктор, который лечит людей, не может быть совсем уж пропащим. Был бы он пропащим, с ним бы не обменивалась укоризненными суровыми взглядами в доках порта острова Хоммерберген, на нейтральной Дозору и пиратству территории архипелага Ит-се-Морбёк, где они обычно чинят механизм субмарины и перепродают контрабандный груз, дико веснушчатая и остроносая долговязая девица-механик в зелёной рабочей форме, и он бы не улыбался и не отвечал на эти взгляды короткими, будто случайными жестами, оправляя потёртую куртку и показывая, что он цел и почти невредим: мол, всё на месте. А рука перевязанная, ну так что ж? Об камень саданулся или ободрал о трос, с кем в море не случается. И медведь — не боится.

***

      — Знаешь, а Майкл опять расстраивалась, — с какой-то тоской доверительно говорит смуглый доктор медведю и дружески чешет его за ухом, а медведь вспоминает, как та лохматая девушка в зелёной куртке что-то не без упрёка, вовсе не трудясь утереть нехорошо блестящие глаза, говорила смуглому доктору у доков, когда они отплывали, и сердилась, и сплёвывала табак сквозь щель в зубах, и держала его за перебинтованное запястье, а тот, как-то непривычно молчаливый, слушал, глядя ей в глаза, и уши у него совсем покраснели. Медведь не шибко тревожится насчёт этого; в конце концов, нет ничего плохого в том, что где-то в южном хоммербергенском порту у корабельного доктора есть девушка; да и то, что она угощает медведя хрустящей кожурой от пресной сыродельной колбасы, компенсирует и её некрасивую привычку дымить самокруткой — по-мужски небрежно, с оттяжкой, — и её руки, взрезанные сизыми полосками татуировок — знаками того, что она состоит в цехе, — и её кожаный передник, пропахший машинным маслом и парными овощами. Нет ничего плохого, что рядом с ней, после долгого плавания, смуглый доктор требует у трактирщика налить ещё хорошего вина, словно хочет набраться за все недели вынужденного поста, а девушка, уставшая на работе — на полуконтрабандном Хоммербергене по старой традиции только женщина может быть главой рабочего цеха, — хмелеет быстрее, неловко мастерит себе самокрутки, тесно придвигается по лавке поближе, дружески жмёт ему колено под столом и шепчет на ухо под натянутую на брови и уши шапку что-то этакое, отчего тот давится вином, возмущённо пытается откашляться и заливается смуглой краснотой.       — Ещё проорала бы об этом на весь порт, женщина! И то, что она дикая, своевольная и весёлая, медведю даже нравится — его молодой сероглазый капитан порой слишком строго блюдёт чистоту, слишком врач и слишком неулыба. Медведю кажется, что лохматая остроносая смешливая девушка с неженским именем была у пиратского капитана всегда, и временами он даже чуточку ревнует своего человека к ней — как, например, в те дни, когда в мастерской пристроиться негде: в доме у долговязой механизаторши пахнет маслом и куревом, корабельный врач обнимает её на кухне и милуется с ней полночи, и говорит непривычно нежные слова, а она то хмыкает, то что-то шепчет в ответ. А когда команда снимается с якоря и субмарина уходит в тёмное море, медведь тычется прохладным носом в шершавую, рассеченную тонким шрамом ладонь и чует, что сквозь намертво въевшийся в кожу запах марганцовки проступает тонкий аромат едкого китового масла — да, всё верно, в здешних морях принято натираться маслом, чтоб на ветру тепло не отходило от тела, — портового вина и свежей выпечки.       — Я хоть и фруктовик, а совсем не всемогущий. — Корабельный врач горько ухмыляется. — Чинить механизм не так трудно, как человека.

***

Медведь, лесной зверь, дитя земли и лесной прохладной тени, наблюдателен. Он нередко видит, как к смуглому человеку обращаются «мистер Ло» и «уважаемый Ло», причём люди всякие — не только те грязные, с которыми тот то спорит, то жмёт руку, но и чистые, в белых расстёгнутых мундирах, накинутых на широкие плечи, — и ершится, слыша со стороны людей в мундирах какую-то насмешку или даже угрозу. А смуглый человек не обижается и только кивает или недовольно мотает головой и отмахивается, если ему что-то не нравится. Мало разговаривает в принципе, да и медведю о себе мало что сообщает.       — Я капитан пиратов Трафальгар Ло, — доверительно сообщил он в первую встречу, ткнув себя пальцем в грудь. Рубашка была расстёгнута, и медведь с любопытством сунулся было носом — показалось, что разглядел какие-то диковинные тёмные линии на коже. Человек недовольно цыкнул сквозь зубы и крепко хлопнул его по морде. — И всё! В понимание медведя это совсем не сразу вошло: капитаны — они ведь здоровые, горластые, на размах сильные, в плечах себя шире. Иначе мужиками не управишь. А смуглый человек с острым языком и длинным мечом на кожаной перевязи за спиной — он вовсе не такой. Не кричит никогда, тихо говорит. Да и худоват даже по людским меркам. Одни жилы. Вроде как и не пират, и не моряк по складу, такие чаще горожанами бывают. Доктор, как есть доктор. Чёртов врач. Пиратствующий доктор, жилистый, закалённый морскими ветрами полунаёмник-полуконтрабандист, который иногда — за отсутствием приемлемого высокоградусного алкоголя, — не морщась, пьёт ничем не разведённый медицинский спирт. Доктор, который иногда позволяет себе лишку — он шутит, что раз в полгода даже хирургу позволено сходить в разврат и вернуться не скоро — и в праздничные дни, накрепко опьянев после вермута, перемешанного с чем-нибудь ещё покрепче, порывается обнимать всех и каждого и ходит по палубе зигзагами, натыкаясь на всё подряд и навлекая на себя громогласную ругань Криля — бывший дозорный уже давным-давно разменял четвёртый десяток и считает себя вправе иной раз строго поучать или упрекать капитана, годящегося ему в сильно младшие братья, — и фальшиво, на всю силу упругих лёгких поёт грудным голосом, не дотягивая до высоких нот:       — А кра-а-сотка моя… субмари-и-ина… от до-зорны-ых не убере-е-егла-а… А мо-олодость моя ты укра-а-аден… на… Ша-а-атти! Пень ты бесчувственный… помоги капитану… ему ещё старпома оперировать надо, если что… Шатти, сам весёлый и хмельной, беззаботно ухохатывается с «закидонов» нетрезвого капитана, но с готовностью перехватывает его за локоть и взваливает себе на плечо, со всей серьёзностью сообщая:       — Имейте в виду, капитан Охренеть-что-длинная-фамилия, я второй раз вас из воды доставать не полезу! От смуглого доктора привычно тянет неразбавленной марганцовкой. И книги его пахнут лекарствами.

***

Медведь очень умён. Дзойский зверь лучше всех знает, что его смуглый человек бывает злой, колючий и горький; знает, что он возит контрабанду, не гнушается давать взятки и угрожает случайным пациентам; что попытаться раскусить его — себе больнее; что он кривится, когда кто-то говорит о благости божией, что однажды он плюнул вслед проходящему священнику, — и при этом иной раз забредает в квартонские портовые храмы, где зажигает четыре тонкие свечи (обязательно четыре!) — и задумчиво крестится, беззвучно шепча полузабытые молитвы и закрыв предательски влажные глаза. Но в нём есть одно несомненно хорошее. Может быть, даже только одно, — но и этого медведю кажется вполне достаточным для того, чтобы корабельный врач заслужил его простодушное уважение. Смуглого человека слушают, когда он что-то говорит, и ему доверяют как себе, когда он даёт слово, которое никогда не нарушает. А разве что-то может быть однозначней, чем это? Разве иные люди, пускай даже не самые хорошие и не во всём честные, достойны того, чтобы быть главными? К кому бы ещё согласился присоединиться серьёзный молчун Обара Тору — пират из разбитой банды Серых Псов, которому смуглый доктор пришивал оторванную руку? Кого ещё будут слушаться такие, как, например, всему и всем перечащий Марлин, сын расстриги-священника, — по совместительству ещё и замечательный механик, поставивший субмарину на аварийный ручной ход и в случае поломки берущий управление на себя, — или столь же жестокий, сколь и дружелюбный Пингвин — Пингвин, который первым кидается на абордаж, но ещё больше звона клинков любит игру в шашки, перезимовавшие яблоки и кислые лимонные леденцы, — или по-солёному миловидный, совершенно не разбойничьего склада Ян Форэль, Форэль-бандит, некогда носивший прозвище Окубанский Лис, который когда-то, не поморщившись, сломал ключицу и плечо мужчине в два раза крупнее его — лишь за то, что тот отпустил пошлую шутку насчёт его девичьей причёски и тонких рук? На корабле — два вовсе уж диковинных пирата. Красные, рыжие, будто огнём опаленные, разные такие, — Ян больше молчит, и глаза у него яркие, и он редко отмахивается и смотрит безмятежно-беспечно — прямо в зрачки, и медведю это кажется опасным, и совсем неохота подходить — уж больно хорошо его ноги умеют ломать черепа и бить; будет достаточно и того, что этот юноша чешет волосы и поёт, и смотрит на горизонт куда-то далеко. А вот Шатти, — малообразованный, куда более соответствующий рыжине канонир, — выглядит попроще. Шатти болтлив и не стесняется много говорить, да и смеётся побольше первого — за всех сразу; старший сын рыбака из безымянного посёлка, а в момент прихода в команду у него не было даже сапог — смуглый капитан отдал свои, кожаные. Почему люди так громко смеются, даже когда им нечего есть?       — Сколько же лет ты пробыл на море, Ло?       — Я насчитал три тысячи дней, — задумчиво отвечает корабельный врач, щурясь на пылающее море. — А потом перестал.

***

Медведю неспокойно, когда он сутками не видит солнечного света, и в такие минуты он царапает намертво завинченные толстые стёкла иллюминаторов, — но в море, далеко от всего мира, жизнь продолжается — и нет разницы, пробираются ли они под водой, минуя радары, поднимаются ли на поверхность; и тогда Марлин, переведя дух, отдраивает люки и поднимает чёрный флаг с радостно щерящейся белой зубастой рожей. И тогда жизнь продолжается. И тогда Пингвин сидит на сходне и грызёт леденцы, болтая сапогами над зеленовато-чёрной гладью, небритый Обара, закатав рукава и сдвинув шапку со взмокшего лба на затылок, отмывает палубу от чешуи и планктона, Форэль расчёсывает волосы, Блю спит на бочках, а кареглазый Шерки — сын рыбака и девушки-тюленя, ушедшей в море, не человек, не рыба, одно сплошное «не», — улёгшись животом на фальшборт, зовёт тюленей, чьи спины белеют под жёлтыми боками субмарины, — и тюлени в знак приветствия переворачиваются и блестят животами, отзываясь на его гортанный клич:       — Гу-у-ур-р-а… гу-у-у-ур… И это становится ещё одной причиной для того, чтобы белый дзойский медведь окончательно, бесповоротно, до последнего вздоха признавал корабельного врача своим командиром. Равно как и то, что его красные руки не только отнимают чью-то жизнь, но и принимают чужих детей, когда в шторм команде приходится задержаться на каком-нибудь архипелаге, а вся связь давно оборвана, и никто не может найти врача, когда женщина мучается в родах. Равно как и то, что в минуты солнечного штиля Трафальгар Ло забавляется тем, что ходит по палубе на руках, потешно задрав босые ноги в подвёрнутых штанинах, и его жёлтый свитер выбивается из поясного ремня. Равно как и то, что этот человек искренне хохочет, запрокинув лохматую смоляно-чёрную голову, и валится в солнечную зелень береговых одуванчиков, и подпевает запутывающейся аккордеонной игре уже принявшего на грудь Салмона, когда рейд выдался удачным. Равно как и то, что корабельный врач — не проронив ни единого лишнего слова, засучив рукава и ополоснув спиртом руки и скальпель — вырезает из бока медведя обломок ржавого ножа, чуть не дошедший до печёнок, а медведь даже не может сказать ему «спасибо» — и впервые в жизни жалеет, что господь не наделил его таким же языком, как людей, и лижет испаханные татуировками худые, солёные, докрасна загорелые руки хирурга.

***

Потому что у медведя нет ничего, что он может отдать смуглому доктору в знак своей верности. Ничего. Ничего, кроме своего сердца.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.