ID работы: 4429120

Болиголов

Джен
PG-13
Завершён
180
автор
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
180 Нравится 6 Отзывы 26 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Когда охранники особняка Годфри впервые видят белого волка, то сразу же открывают огонь и палят по зверюге на протяжении целых пяти секунд. А потом еще два часа проводят на крыше в надежде снова увидеть его. Роман узнает об этом не сразу. Роман узнает об этом лишь на следующий день, когда сиделка — серенькая мышка с жиденькой косичкой и красивым скандинавским именем, которое он никак не может запомнить — скатывает его вниз, чтобы покормить обедом. (Одной из самых унизительных вещей в его нынешнем состоянии является тот факт, что кому-то приходится в прямом смысле этого слова кормить его с ложечки. Одна, но не самая. Первенство по унизительности, вне всяких сомнений, принадлежит катетеру.) Дом стар, и даже несмотря на толстые ковры на полу, здесь всегда гуляет эхо. Иногда глубокой ночью, Роман лежит, неподвижный, словно бревно — неспособный почесать зудящую лодыжку, неспособный перевернуться на бок или подрочить, неспособный спуститься вниз и налить себе стакан крови — и слушает. У охранников тяжелые ботинки, и ему не составляет труда отслеживать их перемещение по дому. Скрип открываемых дверей, закрываемых окон, шелест подошв по старым полам. Сейчас, сидя в гостиной этажом ниже, ему даже не нужно закрывать глаза и концентрироваться, чтобы услышать их. Двое находятся совсем рядом, за стенкой. Он узнает их по голосам. Один — рыжий пацан, обсыпанный веснушками, всегда ходит в черной вязаной шапочке, уж очень выделяются в темноте его яркие волосы. Второй — здоровенный чернокожий верзила со свернутым набок носом. Оба — бывшие оперативники из Белой Башни. Люди Прайса. Профессионалы. Удивительно, как таким добрым молодцам понадобилось стрелять целых пять секунд. — ...огромная зверюга, клянусь тебе, — бубнит Черный Верзила, не особенно-то и понижая голос. — Огромная. Больше, чем любой волк, которого я когда-либо видел. И абсолютно белый! — Не думал, что в этих краях до сих пор водятся волки, — пискляво удивляется Рыжий Придурок. — Разве от той стаи, что жила здесь, не избавились еще несколько месяцев назад? — Видать, одного пропустили. — Н-да. Хреновый сюрприз. Не хотел бы я встретиться с ним, патрулируя периметр. Никто не сумел хотя бы задеть его? — Хрена с два! На снегу его и не разглядишь, так что неудивительно. Лишь из-за этого мы и продолжали мазать. Но этот зверь... Клянусь тебе, глаза у него... — Верзила продолжает говорить, шаги приближаются, и через мгновение Роман наконец видит этих двоих в дверях. — Вы оба уволены, — тут же сообщает он им с неподдельным удовольствием. — Сэр? — охранник, видевший волка, замирает, как вкопанный. Его рыжий приятель молча таращится на Романа из-за его плеча. — Вы меня слышали. Выметайтесь. Хотя... — Он делает паузу, и, черт возьми, если бы он мог потереть подбородок, имитируя задумчивость, то непременно сделал бы это, — нет, я передумал. Уволен лишь один из вас. Какой именно — сами разберетесь, мне без разницы. Но тот, что останется, пусть немедленно сообщит остальным дебилам, что следующий хуесос, который посмеет поднять ружье на этого волка, будет не столько уволен, сколько застрелен и выброшен нахрен в ближайшую запруду. Черный Верзила озадачено моргает. — В запруду, сэр?.. — Специально построю, — со сладенькой улыбочкой заверяет его Роман. — И, знаешь, что? Уволен именно ты. Рекомендательного письма не жди. Его работники знают, что спорить с ним бесполезно и опасно, хотя и не всегда помнят, что переспрашивать — тоже себе дороже. Охранник смывается в считанные минуты, и Роман испытывает острое удовлетворение от того, что тот не задерживается, чтобы сменить свою дорогую черную форму на обычную одежду. Так ему и надо. Тот волк, в которого стрелял этот мудак — это был Питер. Роман, конечно, не может знать наверняка — на сто процентов он будет уверен, лишь когда сам его увидит. Но описание, и место, и это чувство у него в груди... — Ну? — нетерпеливо рявкает он на сиделку, едва лишь его тарелка успевает опустеть. — Так и будем сидеть здесь весь день? Я хочу отдохнуть на веранде. Девушка вскидывает на него испуганный взгляд обычно смотрящих строго в пол глаз. — Н-н-на веранде, сэр? Господи. Сговорились они все, что ли? — Да. На веранде. Ты оглохла? — Я... Н-н-нет, сэр. Принести вам пальто? — Ну, я не хотел бы отморозить себе яйца, так что будь добра. Дебильная фразочка, учитывая, что своих яиц он уже давным-давно не чувствует. Еще один пункт в бесконечном списке вещей, которые заставляют его едва ли не выть от отчаяния — даже будучи паралитиком, он все еще хочет заниматься сексом, просто... просто не может. В самом начале он еще пытался заказывать проституток — раз или два — но ничего хорошего из этого не вышло. Просто лишний раз почувствовал себя смешным и жалким, вот и все. Так что больше он этого не делал. Но, Господи, как же он скучает по теплу чужого тела рядом, по чужому сонному дыханию в темноте... Грета (или Герда, или Астрид, Роману все едино) ничего не отвечает, просто кивает и расторопно убирает прочь его тарелку. Спустя несколько секунд он слышит, как она взбегает вверх по лестнице, чтобы принести его пальто — низкие каблучки по-монашески безликих башмаков дробно стучат по мраморным ступенькам. Ему даже не приходится повышать на нее голос, заставляя оставить его на веранде в одиночестве. Наверное, следовало бы и ее уволить. Бросить парализованного человека в одиночестве снаружи, когда по лесу рыщет волк, и даже не возразить ни слова! Да еще и этот холод. Господи, вот это кошмар. Он ощущает кусачий и сухой мороз даже сквозь плотное пальто, шерстяные брюки и свитер, и толстый плед, укрывающий его колени. Такая погода и раньше заставляла его думать о Питере. Заставляла его волноваться. Не холодно ли этому идиоту? Сыт ли он? Не угрожает ли ему опасность? Те же вещи, что волновали его, когда исчезла Шелли. Те же вещи, что волнуют тебя, когда кто-то, кого ты любишь, скитается в одиночестве хрен знает где, чертовски далеко от тебя. Он слышит, как снег хрустит под огромными лапами, задолго до того, как видит самого зверя. Охранник был прав — разглядеть его непросто... Но глаза! Роман узнал бы эти глаза где угодно. Они едва заметно, ирреально светятся в ранних зимних сумерках — словно болотные огоньки, словно отсвет северного сияния. Никаких сомнений быть не может. Роман полностью верит в то, что это он, еще до того, как волк встречается с ним взглядом, опускает голову и приближается. — Питер, — выдыхает он. В последний раз Роман Годфри видел Питера, когда лежал на собственной подъездной дорожке в ореоле битого стекла. Голова его была повернута в сторону ровно настолько, чтобы он мог видеть, как его лучший друг (и почти-убийца) уходит прочь. Да, это был последний раз, когда он видел его, последний раз, когда он видел кого-то, кто имеет значение. Все они исчезли, начисто стерли его из своих жизней. Ну, если не считать мейла от Шелли, который он получил парой недель позже. Сестра писала, что Надя с ней, и она заботится о ней с помощью какого-то чувака по имени Эйтор Куантик. Роман понятия не имел, что это за хуесос, но имечко у него было прямо из научно-фантастических новелл, которые он всегда на дух не переносил, к тому же явно ненастоящее. Но у него хватило духу признать, что даже такой сомнительный кадр сумеет позаботиться о его дочке и сестре лучше, чем смог бы он сам. Он-то даже о самом себе теперь позаботиться не в состоянии. С Питером, кажется, все в порядке. По крайней мере, он жив, а шерсть у него густая, чистая и пушистая — ничего общего с тем клокасто-облезлым кошмаром, в который под конец превратилась Кристина. Он медленно приближается к веранде. Потом всходит по ступенькам. Герда-Грета-Астрид установила коляску Романа далеко от ограждения, у самой стены, так что Питеру приходится сделать еще шесть или семь тяжелых шагов перед тем, как они наконец оказываются лицом к лицу. — Я думал, все варгульфы злобные и ебанутые, — осторожно начинает Роман. — Но ты вроде ничего. Ну, то есть, если не считать того, что ты волк. Даже в своей звериной ипостаси Питер прекрасен. Нет, в звериной шкуре он даже более прекрасен, потому что это — он настоящий, такой, каким его задумала природа. Роману всегда хотелось посмотреть на это еще и еще, неважно, сколько раз он уже был свидетелем обращения. Питер вне человеческой кожи. Питер-волк, сплошь обнаженные инстинкты. В последний раз, когда Роман видел его таким, Питер скалил на него зубы, приподняв черную верхнюю губу. — Ты передумал? — спрашивает Роман. Питер стоит так близко, что он ощущает его дыхание на своих губах и подбородке. Волчьи выдохи горячие, такие горячие, что иней на его шарфе начинает таять. — Ты все-таки решил убить меня? Если ты ожидаешь, что я окажу достойное сопротивление и буду драться с тобой, ты сильно разочаруешься, приятель. И почему, черт возьми, ты так задержался? Я ждал тебя, а ты все не приходил. Это потому, что я больше не живу в том доме, да? Ну, ты мог бы и догадаться, что найдешь меня здесь. Оливии больше нет, так что особняк теперь тоже мой. А еще у меня теперь есть охрана и все дела. И медбрат, и сиделка. Сиделка ничего так. Я могу заставить ее расхаживать в купальнике и кормить меня виноградом, если захочу. Выражение волчьей морды не меняется, так что Роман просто продолжает трепаться. Чтобы заполнить тишину. Болтая о всякой херне, можно немного расслабиться. А еще — если он будет болтать о всякой херне, значит, ему не придется болтать о Дестени, или Миранде, или Лите. Можно будет просто смотреть на Питера, на его широкий лоб, сильные челюсти, ощущать на лице его горячее дыхание. — Да, моя собственная сиделка, вот как. Ее зовут Грета, или Астрид, или что-то в этом роде. Спорим, теперь ты жалеешь, что ты — волчара, а? И правильно, жалей, не надо было этого делать! — слова, которые он задумывал насмешливыми, горчат. — И из окна меня не надо было кидать, мудак хренов. Я теперь парализован, черт тебя дери. И не мог бы тебя снова вытащить, даже если б захотел. Так что, знаешь что — если не хочешь заканчивать то, что начал, просто уходи. Питер отступает и вдруг плюхается на промерзшие доски веранды. Тяжелый, гулкий звук — как будто кто-то сбросил с плеча на пол здоровенный мешок муки. Уходить он явно не собирается, и у Романа помимо воли вырывается обреченный смешок. Да, это очень похоже на Руманчека. Мистер «когда я тебе нужен — то сваливаю, а когда нет — тут как тут». — Лучше б ты убил меня, — говорит Роман. Он задирает голову вверх, к дрейфующим по небу облакам, как будто от этого слезы, вскипающие в его глазах, могут закатиться обратно. — Может... Может, сделаешь это сейчас? Сиделки не будет еще какое-то время, а охранникам я велел тебя не трогать. Давай? Это займет всего минуту. Доски веранды поскрипывают под могучими лапами, и Роман задирает подбородок повыше, оголяя горло. Чтобы волку было удобнее. Он закрывает глаза и так отчетливо представляет клыки, сминающие его горло и перемалывающие шейные позвонки, что почти чувствует их. Однако вместо того, чтобы сделать ему одолжение и вцепиться в его шею, Питер только подходит вплотную и кладет тяжелую голову ему на колени. Его жуткие глаза выражают что-то, что Роман не в состоянии расшифровать, но одно ему понятно: Питер не станет этого делать. — Ну и иди тогда на хрен, — злится Годфри. — Ну и проваливай! Оставь меня, на хрен, в покое! Он снова запрокидывает голову, но слезы все равно проливаются, двумя горячими дорожками от уголков глаз прямо в уши. Он ревет — бесстыдно, некрасиво, так, как никогда не позволял себе прежде в присутствии Питера. Прости, прости, прости. Питер только придвигается к нему ближе, голова — Господи, ну и огромная у него тыква — как будто тяжелеет на его коленях. Роман не знает, что он хочет этим сказать — просит ли прощения или угрожает. А может, Питер хочет дать ему понять, что останется с ним — не потому, что общество Романа доставляет ему бог весть какое удовольствие, а чтобы посмотреть, как он страдает. А может, Питеру все эти долгие месяцы было так же одиноко, как ему? Ведь он больше не оборотень, точно так же, как Роман больше не совсем упырь. И вместе с тем — ни один из них не человек. Ни то, ни другое. Кто твоя семья, если ты — черт знает что, слепленное из осколков? Кого тебе любить? Когда спазмы, сотрясающие его тело, постепенно утихают, а слезы застывают на лице, он просто сидит и дышит острым морозным воздухом. Голова Питера все еще на его коленях, приятная теплая тяжесть, которую не спихнешь, даже если захочется. Вокруг них — чистый белый снег. Нетронутый, если не считать цепочки следов Питера, тянущейся от выбеленных морозом разлапистых кустов можжевельника к... К его сердцу. — Слушай, а ты... В смысле — может, зайдешь? — спрашивает он вдруг. Голос у него все еще хриплый после рыданий. — Сегодня обещают метель. Я просто не хочу, чтоб ты насмерть замерз, вот и все. Могу попросить повара отвалить тебе кусок оленины или что-нибудь в этом роде. И собачью миску для водички. А... А если бы ты захотел остаться, то мы могли бы написать на миске твое имя. И я бы заказал для тебя такую, знаешь, круглую собачью постель... Правда, придется заказывать специальную, потому что ты втрое больше любой собаки, которую я когда-либо видел. А пока ее будут шить... ну, ты мог бы поспать со мной. Если хочешь. Кровать у меня здоровенная, и я не пинаюсь. Он говорит это таким голосом, каким заказывает повару еду — самым безразличным. А потом задерживает дыхание, ожидая ответа. Питер, конечно, не отвечает. Только утробно что-то ворчит — Роман чувствует вибрацию его горла бедром, совсем как мурчание кошки. А потом вдруг оглушительно чихает, поднимает голову и смотрит на Романа своими странными, светящимися, ирреальными, усталыми, такими знакомыми глазами. И кивает. — Круто, — говорит Роман, и улыбается. — Хорошо. Да. Круто. И это и в самом деле круто, черт возьми.

***

Собачьей подстилки Питеру, конечно, никто не заказывает. Роман, может, и любит время от времени заигрывать с мыслями о самоубийстве, но такой способ вгоняет в дрожь даже искушенного и многоопытного молодого человека вроде него. Волк спит с ним. Иногда сворачивается огромной косматой подушкой — размерами скорее напоминающей колесо грузовика — в ногах. Иногда вытягивается рядом сразу после того, как Марио заканчивает укладывать его в постель. Жару от него, как от печки, но Роман не жалуется. Он очень далек от жалоб, более того — он все еще не до конца верит в то, что это происходит на самом деле. Круг людей, с которыми он взаимодействует на протяжении дня, ничтожно узок. В нем всего три звена. Первенство, вне всяких сомнений, принадлежит Марио, молодому медбрату-испанцу, который доброжелательно лыбится во все тридцать два на каждое ядовитое оскорбление Романа практически с самого первого дня его пребывания в нынешнем состоянии. Еще есть Анджело — повар, которого Роман изо дня в день изводит своими сложносочиненными и трудновыполнимыми гастрономическими капризами. И, конечно, Грета. А может, Астрид. Роман предпочитает звать ее «Эй, ты», потому что не видит смысла относиться к человеку, чья работа заключается в подтирании его задницы, как к одушевленному предмету. Все трое втайне ненавидят его, Роман в этом уверен. Точно так же, как ненавидит четвертое, отцепляющееся звено — периодически заглядывающий к нему Прайс. С появлением Питера меняются несколько вещей. Первым делом — положение бровей Йохана, когда он появляется в особняке в воскресенье. Роман парализован уже восемь месяцев — достаточное время, чтобы до упертого докторишки наконец дошло, что хваленая упыриная регенерация не сотворит чуда и не восстановит подвижность его конечностей словно по мановению волшебной палочки. Сам-то Роман понял это сразу. Просто почувствовал, как кошка чувствует зарождающееся глубоко под почвой землетрясение, речная форель — что пришло время метать икру, а птицы-тупицы — что пора отрывать задницы от насиженных мест и лететь на юг. Однако Прайс упорствует. До сих пор докучает ему еженедельными проверками и анализами. Может провести от пятнадцати минут до целого часа, исследуя его большой палец. И, конечно, уже не раз и не два заикался о переносе сознания. Роман, наслышанный о последствиях этой процедуры от Блински, скорее согласится на четвертование лошадьми, о чем с удовольствием и во всех подробностях оповещает его при каждой встрече. Но Прайс все равно приходит, раз за разом, неделя за неделей, месяц за месяцем. Если бы Роман не знал этого расчетливого сукина сына с самого своего рождения,то даже подумал бы, что Йохан испытывает к нему что-то, отличное от равнодушия. Да. В день, когда Прайс входит в гостиную, передает Серой Мышке свое пальто и встречается глазами с Романом Годфри, восседающим перед пылающим камином в обществе огромного белого волка, его брови немедленно решают произвести знакомство с волосами на голове. — Ты завел... йети? — осторожно спрашивает он, и Питер фыркает через нос, не поднимая головы с лап. — Не твое дело, — тут же информирует его Роман. Может, он теперь и беспомощная колода, но это не означает, что старые привычки нужно менять. Грубить Прайсу — одна из самых старых и самых любимых привычек. — Давай, свети фонариком мне в яйца, или зачем ты там пришел. Прайс еще некоторое время сверлит варгульфа озабоченным взглядом. Потом пожимает плечами и в самом деле достает флуоресцентный фонарик и странного вида железные штуки, которыми — Роман знает — обожает простукивать его клыки, будто от этого они вдруг возьмут и снова отрастут. Питер принимается выкусывать блох из хвоста, и на этом инцидент исчерпан. А еще с появлением Питера Роман запоминает имя своей сиделки. Ее зовут не Герда, не Астрид, не Грета и не гребаная Рапунцель. Ее зовут Эльза — вот как ее зовут. Эльза Свенсон. Девушка, которую он застает за расчесыванием шкуры Питера на следующий же день после того, как тот появляется в его доме. «Застает», конечно, сильно сказано. Он, в его теперешнем состоянии, даже улитку за поеданием капустного листа не в состоянии застать. Он просто просыпается раньше обычного — утром, а не ближе к полудню, как привык — и видит в окно привычный кусок веранды. Простое, но добротное деревянное ограждение, спинка скамейки, рассыпчатый снег, который успело нанести на дощатый настил за ночь... И волк, с удовольствием подставляющий необъятную шею под уверенные почесывания девушки. Сказать, что ему срывает крышу от бешенства, это все равно что посоветовать жителям Техаса поплотнее захлопнуть ставни, потому что приближающийся адский торнадо, возможно, потревожит их занавески, а то и опрокинет один-два цветочных горшка. Никогда на своей памяти Роман не испытывал такого мощного коктейля из ярости, страха и ненависти. Взбешенный сильнее вообразимого, он делает единственное, что доступно ему в его состоянии — вдыхает поглубже, а потом открывает рот и визжит, словно баньши. Эльза и Питер влетают в комнату несколько секунд спустя. Может, семь. Может, пять. А, может, и того меньше. Питер сбивает ковер на полу в гармошку, сердце Эльзы колотится с невероятной скоростью, словно у испуганной птички. Так часто и гулко, что Роман чувствует шум ее крови. Впрочем, даже это имеет сейчас глубоко второстепенное значение. — Ты ебанулась?! — визжит он, и, черт возьми, если бы его слушалась хоть какая-то часть гребаного манекена, в который превратилось его тело, он бы не просто отвесил этой дуре знатную пощечину. Он бы все дерьмо из нее выбил. — Ты совсем идиотка?! Ты знаешь, кого гладишь?! Это тебе не соседская собачка, это... это... Он — мой! Ты не смеешь! Это — мое! Продолжать он не в силах — задыхается от злости, испуга и возмущения. Хватает ртом воздух, словно золотая рыбка. Питер, осознав, что Роману ничего не угрожает, а орет он просто по сволочности натуры, перестает скалиться на невидимого врага и запрыгивает к нему на кровать. Некоторое время топчется по одеялу, стараясь (безуспешно) не наступить на его ноги, и в конце концов укладывается поперек его бедер. Носом поддевает безвольную руку, неподвижно лежащую поверх одеяла, и толкает под нее голову до тех пор, пока ладонь не оказывается у него на макушке. Серая Мышка — сейчас красная, как маков цвет — упрямо смотрит себе под ноги. Сжатые кулачки побелели. Сейчас разревется, как пить дать. Или развернется на своих уродливых каблуках и выбежит вон, а на следующий день почтальон принесет Роману ее заявление об уходе. И вскрывать его будет уже другая сиделка. Однако вместо того, чтобы убежать, девушка вдруг поднимает на Романа решительный взгляд. — Ему просто хотелось, чтобы кто-нибудь поиграл с ним, сэр, — говорит она, и голос ее звенит, как будто она вот-вот расплачется. А может, начнет орать на него в ответ. — Просто хотелось, чтобы кто-нибудь его погладил. «Ты не можешь этого сделать, чертов истеричный мажор, так что я сделала это для тебя, и лучше бы тебе заткнуться и сказать спасибо», — додумывает Роман. Его злость никуда не делась, но уверенный голос Эльзы и теплый загривок под ладонью немного отрезвляют его. Надо же — значит, она умеет говорить, не заикаясь на каждом слове. — Ты не понимаешь, — говорит он уже спокойнее. — Он — не собачка, его нельзя просто так трогать, когда вздумается. Он — волк, хищник, убийца, он очень, очень опасный зверь... — Я девять лет проработала в заповеднике на Аляске, где спасают диких зверей, сэр, и умею отличить волка от собачки. И-и-и... — Роману кажется, что она вот-вот снова начнет заикаться, но девушка справляется с собой и заканчивает все тем же решительным, серьезным голосом: — И волка от оборотня — тоже. С тех пор он больше не зовет ее ни «Эй, ты!», ни «Где тебя черти носят?», ни «Проваливай и оставь меня в покое». С тех пор он зовет ее по имени. *** За Днем благодарения следует декабрь, доходчиво поясняющий всему населению Хемлок Гроув и окрестностей, как наивно было с их стороны считать ноябрьские морозы лютыми. Снег валит сутками, погребая их под собой — парализованного недоупыря-получеловека, и волка, решившего вернуться к нему. Они проводят дни взаперти, однако Роман не может назвать это времяпрепровождение скучным. Состояние, в котором они пребывают, скорее напоминает транс, медвежью спячку, кошачью дрему. Дни и недели напролет он спит, читает или просто смотрит: на тихо падающие на подоконник хлопья снега, на потрескивающие в камине сосновые поленья, объятые пламенем, на перемигивание разноцветных огоньков на елке, которую Эльза и Марио ставят без его ведома. Обязательные процедуры вроде ванн, приема пищи и болезненной гимнастики, предотвращающей пролежни и атрофию мышц, сливаются в его сознании в одно блеклое пятно. Единственное, что будит в нем эмоции — это Питер. Иногда (часто) он просит Эльзу положить его ладонь волку на бок и помочь ему поводить пальцами. Мизинец и безымянный правой руки — единственные частички его тела ниже шеи, которые могут хоть как-то двигаться, и когда он с помощью сиделки скребет своей бесполезной клешней по густой белой шерсти на мерно вздымающемся боку, то почти что вспоминает, что такое удовольствие. Он пытается наладить с Питером словесный контакт. Просит его кивать или водить головой из стороны в сторону, обозначая «да» и «нет». Заказывает через интернет карточки с самыми необходимыми словами и фразами («я голоден», «плохо себя чувствую», «угроза», «опасность», «любовь») и дополняет шедеврами собственного сочинения («Годфри, ты мудак», «отстань от меня», «че-е-е-ерт»). Питер на них плевать хотел. Эльза устанавливает их так, чтобы он мог без труда брать их зубами и даже составлять из них предложения, однако это занятие интересует волка не больше, чем вышивание крестиком. Роман полностью уверен, что он делает это исключительно из вредности, однако дела это не меняет — тот первый кивок, который он получил от Питера в ответ на свое предложение пожить в особняке, так и остается единственным свидетельством того, что он понимает человеческую речь и в этом своем обличии. Прайс, чьи беспрестанные визиты никто не отменял (Роман и рад бы это сделать, но, похоже, вместе со способностью ковырять в носу он утратил и способность манипулировать этим узкоглазым педиком), относится к Питеру как к элементу меблировки. То ли не верит, что тот и вправду обладает ясным разумом в нынешнем своем состоянии, то ли таит на него обиду. Вариант, что Йохан просто его не узнает, отпадает, когда он говорит Роману, не переставая втыкать в его бедро какие-то странно выглядящие иглы: — Надеюсь, ты отдаешь себе отчет в том, что он просто пережидает здесь зиму. Как только закончатся холода — только ты его и видел. Прайс произносит это будничным тоном — таким, каким мог бы рассуждать о ценах на бензин в Зихуатанехо или зачитывать номера из телефонного справочника; и явно не хочет его задеть, а просто предупредить. Проявить некое подобие заботы в своей неуклюжей, официальной манере... Роман все равно психует так, что чудом не взрываются лампочки в потолочной люстре, и не вянет все живое в радиусе нескольких километров. Так они и живут. В уютной полудреме, которая доступна лишь людям, которым так же интересно друг с другом, как в людной компании, и так же спокойно, как в одиночестве. Так они и живут. А потом, спустя немногим больше месяца с тех пор, как Питер вернулся к нему, в огромном особняке Романа Годфри вдруг раздается телефонный звонок.

***

Когда это происходит, Эльзы уже нет. Глупая девчонка целую вечность пудрила ему мозги, не желая уходить, «ведь это Сочельник, сэр, мастер Роман! Вам, верно, будет одиноко». — Можно подумать, от твоего присутствия тут много веселья, — кривит Роман губы. Он хочет выглядеть рассерженно и угрожающе, но при виде этой сбитой с толку мышки его взгляд сам по себе теплеет. — Иди уже, иначе я уволю тебя, и охрана выставит тебя пинком под зад. Она все так и мнется в дверях, и Роман решает, что пора переходить к тяжелой артиллерии: — Иди, потому что мне надоело слушать, как Рыжий Придурок нарезает круги снаружи, ожидая, когда ты освободишься. Не удивлюсь, если он уже успел протоптать перед крыльцом траншею. Эльза краснеет, как краснеют все бледные от природы люди — резко и мучительно. Щеки у нее превращаются в два перезрелых помидора... Или в два кровяных мазка — кому как больше нравится. — С-с-с-сэр... — бормочет она и пятится к выходу из комнаты, изо всех сил выкручивая в руках шапку. Потом все-таки пересиливает природную стеснительность и вскидывает на него глаза: — Немедленно позовите меня, если вам что-нибудь понадобится. — Господи, да ты настоящая мамаша-гусыня, а? Если мне что-нибудь понадобится, я позову Марио. И еще у меня есть Питер. Кроме Марио и Питера у него есть прорва баснословно дорогой техники, реагирующей на его голос, способной значительно облегчить существование человека в его состоянии. От выбора каналов на здоровенном телевизоре и света, который гаснет и снова включается по его слову, до приспособления, поящего его чем душе заблагорассудится. Конечно, живого человека рядом не заменит ничто, но Роман полагает, что вполне может обойтись без сиделки один единственный вечер. Он делится этим соображением с Эльзой, и после долгих сомнений и препираний, ее наконец-то удается выпроводить. В старом доме тихо. Если как следует прислушаться, можно разобрать шаги охраны по крыше, поскрипывание снега под тяжелыми ботинками, но Роман не имеет желания прислушиваться. Подслушивать чужие жизни можно, когда сам едва не воешь от скуки и одиночества, и, видит бог, такое с ним случалось, но не сейчас. Сейчас с ним Питер, украшенная рождественскими огнями комната, елка в углу. По Дискавери идет передача про речных млекопитающих. Диктор с приятным, успокаивающим голосом рассказывает, как спят в воде выдры: держатся за руки и за прибрежный осот, чтобы их не смыло течением. Роман фыркает. Питер смотрит на экран с неподдельным интересом. Вьюга за окном набирает обороты. Подоконники уже давно замело. Та часть двойного стекла, которую не занесло снегом, покрыта ломким кружевом инея. Когда он был совсем мальчишкой, то грел над свечкой монетки и прижимал их к узорчатому окну, чтобы получился глазок, в который можно смотреть наружу. Представлял, что его, как Кая, заберет к себе жить Снежная Королева. Высокая, с черными волосами и в белоснежной, тяжелой шубе — он так и видел ее перед внутренним взором. Раз за разом у нее было лицо его матери... Вдруг треск поленьев в камине, уютное сопение Питера и голос диктора перекрывает мелодичная, но оттого не менее внезапная телефонная трель. — Да, — говорит он небольшой черной панели, встроенной в прикроватную тумбочку. Раздражение от того, что кто-то отвлекает его от интересной передачи и собственных воспоминаний, погребено под любопытством: в конце концов, на свете не так уж много людей, у которых может возникнуть желание ему позвонить. Прайс всегда предпочитает наведываться лично. Его нотариус... На другом конце линии слышится какая-то возня. Что-то шуршит, кто-то сопит. Питер резко поднимает голову с лап и навостряет уши. Он тоже это слышал? Смех... детский смех. Так могла бы смеяться девочка, которой совсем недавно исполнилось два года... — Роман, — наконец говорят из трубки, нет, не из трубки, из сетчатого динамика на тумбочке, какая к черту разница, когда... когда... — Роман, это ты? — повторяет Шелли. На заднем плане совершенно отчетливо кто-то смеется. Сомнений в том, что это Надя, не остается, и Роман Годфри чувствует, что вот-вот задохнется. Дыхательные пути закупорены каким-то сухим горячим комком, легкие готовятся отказать, как отказало остальное его тело... Он умудряется сглотнуть и говорит, с трудом узнавая свой голос: — Привет, Шелл. Да, это я. — Роман! Как здорово!— говорит она живо и бойко. Ни следа той опаски, с которой она пробовала свой голос в первые дни, ни следа той заторможенности, что вызывали всучиваемые Прайсом и Оливией таблетки. Чистый, звонкий голос молодой девушки. — Я звоню, чтобы поздравить тебя с Рождеством. — С Рождеством, красотка. — Отвечать получается уже ловчее. Питер, застывший статуей на одеяле, пару раз ударяет хвостом. — Как... Как твои дела? — У нас все отлично, — заверяет его сестра. — Сейчас мы осели в Колорадо. Снегу здесь — выше крыши, и холод просто ужасный, наверное, даже холоднее, чем в Хемлок Гроув. Зато все так красиво украшено к Рождеству! Надеюсь, я не помешала тебе? У нас сейчас ранний вечер, но разница во времени... — Я не занят, если ты об этом, — ухмыляется Роман. Шелли, наверное, никогда не привыкнет к мысли о том, что ее успешный, красивый старший брат больше никогда не будет занят. — Мы смотрим передачу про водяных крыс по Дискавери. Ты знала, что когда выдры засыпают, они держатся... — Мы? — прерывает его Шелли. Ах, черт. — Друг заскочил проведать меня, — врет (а может, и не врет) он. — Составить мне компанию на праздник и все такое. — О! Я очень рада, что ты не один. На самом деле, я очень хотела приехать, чтобы проведать тебя, но дядя Йохан сказал, что ты еще недостаточно здоров для визитов. Странно, что он сказал так — ведь ты говоришь, что с тобой твой друг. Возможно, дядя что-нибудь перепутал? Если ты хочешь, мы приедем к тебе на Новый Год. Мне жаль, что с Рождеством ничего не вышло, но если... Рядом с ней кто-то смешно квакает. «Элли!», удается расслышать Роману, и он несколько раз судорожно сглатывает, чтобы не разреветься, едва услышав голос своей дочки. — Это?.. — О! Да. Это Надя. Хочешь поговорить с ней? Он кивает, как будто она может его видеть. Однако Шелли каким-то образом понимает. Слышатся новые шорохи, и, наконец, всю его огромную спальню заполняет сосредоточенное сопение ребенка. Роман ничего не говорит. Не смог бы, даже если бы и захотел. Но это не обязательно. Послушать ему достаточно. Надя больше не зовет Шелли, просто сопит и периодически бурчит что-то на своем детском языке, совершенно не подозревая о том, что одним своим дыханием переворачивает внутренности человеку, находящемуся за много тысяч километров от нее. — Она не в настроении болтать, извини, — говорит Шелли, и Роман понимает, что она держит его на громкой связи. — Братик. Хочешь, чтобы мы приехали к тебе? Я говорю серьезно. Знаю, что Йохану это не по душе, но если ты хочешь... просто скажи, Роман. «Да», — готово сорваться с его языка, но Роман с силой закусывает губу. Он не станет таким же эгоцентричным дерьмом, каким была Оливия. Не подвергнет последних людей в этом мире, которые что-то для него значат и для которых что-то значит он, опасности. — Нет, — отвечает он, хотя все его существо кричит об обратном. — Нет, Шелл, думаю, не стоит. Прайс прав — я еще не совсем оправился после падения, не совсем... привык. Мне часто приходится пить таблетки, а ты знаешь, во что они превращают. Не хочу провести весь твой визит, пуская слюни себе на рубашку. — Но... — Мы увидимся, когда закончится зима, — обрывает он ее, точно зная, что это неправда. Он больше никогда ее не увидит. Ни ее, ни ребенка, ни того придурка с именем, как из книг Терри Пратчетта. Пусть он и неподвижное бревно, пародия на человека, но он сделает все, что может, чтобы не позволить им снова оказаться в этом дрянном болоте под названием Хемлок Гроув. Он и Шелли разговаривают почти час, обо всем и ни о чем. Она рассказывает ему о своем путешествии по штатам, о доме, в котором они теперь живут. В доме деревянные полы, стены, оконные рамы, «здесь все деревянное, Роман, и так вкусно пахнет лесом! Первое время мне едва удавалось заставить себя перестать нюхать косяки». У них добрейшие соседи — в основном старички, но есть и парочка молодых семей с детьми, и «этой весной Надя пойдет в детский сад. Что бы там ни было, у нее будет нормальное детство. Не такое, как у нас». Шелли рассказывает ему всякую мелочь: от городских сплетен и своих планов на будущее до эпопеи с приобретением кухонных полотенец. Его сестра, большую часть своей жизни лишенная права выбора во всем, включая собственные еду и одежду, очень ценит тот факт, что может купить кухонное полотенце с таким узором, каким ей захочется. Ему нечего ей рассказать. Шелли настаивает, поэтому он наспех придумывает парочку малоправдоподобных историй про успехи в физиотерапии и несуществующих друзей, которые проводят с ним время и оказывают поддержку. Поддавшись внезапному приступу вдохновения, говорит, что завел собаку. За эту реплику Питер ощутимо прихватывает его бедро зубами сквозь одеяло. Когда они прощаются, связь прерывается и в комнате воцаряется тишина, Роман наконец позволяет себе разреветься. Он плачет так, как плачут дети — открыто, не стесняясь, на весь белый свет. Слезы сбегают по щекам, капают с подбородка, из носа подтекает. Вытереть лицо он не может, и от собственной беспомощности кричит еще громче. В памяти не откладывается, в какой именно момент волк ложится ему на грудь всем своим немалым весом, кладет передние лапы ему на плечи и принимается вылизывать его лицо. Язык Питера — словно тряпица, которую кто-то смочит в горячей воде. Очень горячей. Он размашисто вылизывает его лицо, уничтожая следы слез, которые Роман не в состоянии уничтожить сам. Он лижет до тех пор, пока судорожные рыдания не затихают и не сменяются недовольным бурчанием, а потом и смехом.

***

Когда наступает апрель, с крыши капает, а из-под земли, приподнимая прошлогоднюю траву, лезут подснежники, они идут на прогулку. Впервые с тех пор, как тело перестало слушаться Романа, он по собственной воле покидает дом, в котором родился и вырос — пусть даже всего на несколько часов. Конечно, как следует погулять по примыкающему к поместью лесу у них не получается. Завалы бурелома после осенних гроз и зимних метелей встречаются на каждом шагу, разросшиеся терновые кусты сплетаются ветвями над ранее широкими и свободными тропами. Хорошо еще, что Эльзе почти без труда удается толкать коляску по утрамбованной снегом хвое. Раз или два Питер помогает ей вызволить увязшее во влажной почве колесо, однако, несмотря на трудности, ни один из них не выказывает желания вернуться назад. Лесные запахи и звуки наполняют Романа странным чувством. Оно пузырится в груди, словно шампанское, заставляет вдыхать поглубже и смотреть во все глаза. Наверное, именно так чувствует себя старая кляча, всю зиму простоявшая в хлеву, а по весне снова получившая возможность прогуляться по пастбищу, хоть уже и не чаяла, что это когда-нибудь случится. Или в его случае более уместно сравнить себя с полуразвалившейся метелкой, которую кто-то по доброте душевной соизволил выставить на солнышко? Роман едва удерживается от того, чтобы не фыркнуть себе под нос. Наконец они достигают опушки. Питер, до этого нарезавший круги по склону и оглушительно рявкающий на мелких зверьков, имевших неосторожность вылезти из своих гнездышек именно сейчас, разом успокаивается. Вокруг высятся вековые сосны, ствол которых не обхватить ни вдвоем, ни втроем. Мелькают раскидистые ели с пушистыми лапами, растет много терновника. Неподалеку, между кустами, проглядывает... Нет. Такого, конечно, просто не может быть. Роман моргает раз, другой, силясь прогнать наваждение. Но оно его манипуляциям ни черта не поддается. — Это то, о чем я д-д-думаю? — взволнованно спрашивает Эльза, поправляя шарф сначала себе, потом ему. И то хлеб — значит, не один это видит. — Как здесь может что-то гореть? В последние несколько дней удерживалась хорошая погода, но не настолько хорошая, чтобы как следует высушить лес. Да что там — под особенно раскидистыми кустами и в густой тени деревьев снег до сих пор лежит практически нетронутым, так что ни о каком лесном пожаре и речи быть не может. — Наверное, какой-нибудь хуесос решил, что развести здесь костер — охуенная идея, — говорит Роман. Ему самому в это мало верится. Каким придурком надо быть, чтобы забраться сюда, так далеко от города, почти в самый лес... — Какой-нибудь... Осознание обрушивается на него, как кирпич. Он чувствует, как привстают волоски на шее, как по всему телу бегут мурашки. Изо рта в одночасье испаряется вся слюна, по позвоночнику холодными лапами крадется страх. Как он мог забыть это место? Как мог его не узнать? — Я знаю, что это горит, — наконец удается выдавить ему. — Давай подойдем поближе. Серая Мышка послушно заходит ему за спину, стискивает ручки коляски и толкает ее вперед. Когда они вслед за Питером пробираются сквозь просвет между кустами, гибкие ветки хлещут его по лицу, но Роман совсем не замечает этого. Все его внимание занимает огонь, мелькающий сквозь голые колючие кусты. Все его внимание занимает могила Дестени. Место, где он ее похоронил, сплошь заросло папоротниками. Темно-зеленые, светло-зеленые, серые, синеватые, лиловые, черные — каждый зубчатый листок, покачивающийся на слабом ветерке, имеет свой цвет. А еще они цветут. И каждый цветок — это живой, яркий язычок пламени. — О, милосердный Господь и все его апостолы, о, Иисус, Мария и Иосиф, — шепчет Эльза и крестится — сначала на христианский манер, потом на православный, потом — на совершенно Роману неизвестный. — Что это? Господи Иисусе, что это? — Это могила, — после небольшой заминки отвечает он. — Могила? Чья? — Одной ведьмы, которую я знал. Она умела видеть будущее и прошлое, а еще поила людей коктейлями из апельсинового сока и викодина. Она должна была выйти замуж, но потом все пошло наперекосяк. — От чего она умерла? Глаза Эльзы — круглые оловянные плошки на бледном лице. Роман и прежде знал, что она смелая, однако не дать деру при виде такой чертовщины... Черт возьми, да год тому назад он бы и за себя не поручился. Поэтому он вздыхает, молчит какое-то время, наблюдая за тем, как цветут огненные цветы, а потом говорит чистую правду: — Ее убил монстр. — Тот же, из-за которого вы выпали из окна? — осторожно спрашивает девушка. — Нет. Тот, что вытолкнул меня из окна, никогда не был монстром, и все сделал правильно. Тот, что убил ведьму... ты и представить себе не можешь. Эльза ежится, поплотнее запахивает свое вязаное пальто. Ветер покачивает верхушки черных сосен, шевелит разноцветные листья папоротников, играет с пылающими цветами. — А где он сейчас? — Монстр? Его больше нет. — Вы уверены в этом? «Уверен», — думает Роман и с удивлением осознает, что это правда. — Так же как в том, что если ты немедленно не дашь мне немного горячего чаю, я превращусь в ледышку. Обратная дорога занимает меньше времени, как всегда бывает с обратными дорогами, но, тем не менее, когда они возвращаются домой, солнце уже садится. Отказавшись от ужина, Роман выказывает желание рано лечь в постель. Как и каждый вечер, процедура занимает много времени, однако, в конце концов,завершается: дверь за Марио и Эльзой мягко закрывается, и он остается наедине с самим собой, собственными мыслями и Питером. В наступившей тишине оглушительно громко тикают настенные часы. Снаружи накрапывает дождь. Где-то далеко, на западе, слышны первые раскаты грома: словно две железные скалы дерутся друг с другом. — Питер. Питер не изъявляет желания запрыгнуть к нему на кровать, хоть и позволил Эльзе тщательно вытереть ему лапы именно для этого. Он белым призраком стоит у двери, пристально глядя на Романа светящимися в сгущающемся сумраке глазами. — Я не знаю, простил ли ты меня. Наверное, да, раз уж ты вернулся и живешь со мной. Я бы на твоем месте не прощал. То, что я сделал... не знаю, как ты вообще можешь смотреть на меня. Комок в горле образуется до позорного быстро. Он знает, что должен это сказать, должен попросить у Питера прощения, хоть и сам отдает себе отчет в том, что ни в коей мере его не заслуживает. Но, боги, как же это трудно. Не потому, что гордость не позволяет ему признать свои ошибки. От его эго, когда-то раздутого до критической отметки, давно ничего не осталось, кроме жалких ошметков, какие остаются от лопнувшего воздушного шарика. Нет. Просто потому, что, исповедуя свои грехи перед Питером, он впервые исповедует их и перед собой. — Знаешь, у меня ведь не было ни единой причины ее убивать. Она нравилась мне. Я, наверное, даже любил ее — за то, как она любила тебя, как всегда заботилась о тебе. За то, что умела мешать ядерные коктейли, материться, словно матрос, и с невинным лицом жрала всякую гадость. Однажды она гадала мне по ладони, ты помнишь? А потом вдруг получилось так, что она стоит напротив меня в моем доме, кричит, обвиняет меня черт знает в чем, размахивается и отвешивает мне пощечину, а я... Я... Его душат слезы. Роман несколько раз вдыхает и выдыхает через нос, чтобы успокоиться. Ему нужно договорить. Если он не договорит сейчас, смелости, чтобы завести этот разговор снова, у него уже не наберется. — Я просто сделал это. Толкнул ее изо всех сил. Потому что мне так захотелось. А дальше все... Да. Он бы, наверное, попросил у Питера простить его, если бы считал, что заслуживает прощения. Но он, конечно, не заслуживает. Лучшее, что он может сделать, чтобы хотя бы частично искупить свою вину — выгнать его прочь. Оттолкнуть, как оттолкнул Шелли и Надю. Все, что находится рядом с ним, живет в непрестанных страданиях, и в них же и умирает. Так что... — Уходи, Питер, — просит он. — Если ты думаешь, что что-то мне должен — это не так, дурья твоя башка. Уходи, пока я не сотворил с тобой что-нибудь еще помимо того, что уже сделал. Убирайся. Беги отсюда, чертов придурок! Выметайся из этого дома, подальше от меня, и из этого проклятого города! Беги, Питер! Беги! Он говорит и говорит — сначала устало, потом запальчиво, а под конец и вовсе срывается на крик. Слезы застилают ему глаза, поэтому в какой именно момент волк уходит, в памяти Романа не фиксируется.

***

Часы без него тянутся днями, дни — неделями, а недели — столетиями. «Я сам просил его уйти, — напоминает себе Роман каждый раз, когда засевшая в сердце отравленная заноза саднит особенно сильно. — Ему так будет лучше». Питеру так будет лучше. От этой мысли дышать становится немного легче. Он понятия не имеет, зачем все еще существует.

***

Питер возвращается полтора месяца спустя, сразу после майского полнолуния. Он приходит утром, в тот ранний рассветный час, когда полоса просыпающегося солнца только начинает розоветь над деревьями. Лес полон тумана. К полудню белые мокрые клоки поднимутся ввысь и растворятся, но пока цепляются за голые ветки шиповника, стелются по низкой траве, дрейфуют над подернутым ряской прудом. В сочной темно-зеленой траве мигают звездочки полупрозрачных колокольчиков. В орляке у крыльца покачивается сиреневая тимофеевка. Питер идет по влажной после тумана траве, словно огромный белый призрак. По крайней мере, так Роману кажется из окна его спальни. Ему кажется, что массивные волчьи лапы не касаются земли, не пригибают травинок. Когда он впервые появился здесь, охранники стреляли в него — не чтоб отпугнуть, а чтобы убить. Теперь Роман слышит, как Рыжий Тупица, приятель Эльзы, приветствует его, словно старого знакомого. Никто больше не чинит ему препятствий, и волк входит в его комнату. Неслышно ступая по ковру, приближается к кровати. Только теперь Роман замечает, что в пасти он что-то держит. — Только не говори, что притащил мне дохлого кролика, — бурчит он, тщательно следя за тем, чтобы в голосе сквозило недовольство, а не облегчение. Не радость. — Спасибо, конечно, но я не буду его жрать, что бы ты себе там ни думал. Питер, конечно, не отвечает. Он запрыгивает на кровать и вываливает свою ношу ему на колени. Сначала у Романа возникает вполне закономерная мысль проверить, что это такое. Проверить, не ошибается ли он в своей догадке. Стартовое слово полностью голограммного компьютера, которым снабдил его Прайс — «Любовь». «Любовь» — и перед лицом, на удобном для глаз уровне, материализуется экран, полностью подчиняющийся звуку его голоса. (Когда Йохан объяснял ему принцип пользованья этим чудом современной техники, то посоветовал выбрать стартовым словом что-нибудь, что он наверняка никогда не использует в повседневной речи. «Например, ‘Спасибо’», — предложил он с совершенно каменным выражением лица. У Романа насчет используемых и неиспользуемых слов имелось свое представление.) Он может активировать компьютер, спросить у него, что именно лежит на его коленях, однако нечего врать самому себе — необходимости в этом нет. Он и так знает, что это такое. — Хемлок. Волк кладет голову на лапы и смотрит на него, подняв брови. — Ты принес мне болиголов, — он сглатывает. Во рту сухо. Возможно, суше, чем когда-либо. — Ты принес мне яд. Ядовитый сорняк, давший название этому городу, давно исчез из округи. Его можно найти на пустыре за старым сталелитейным заводом Годфри, можно наткнуться на него на лесных склонах, но и в том, и в другом случае придется постараться — отпугиваемый скопищами людей, хемлок постепенно уходит и растворяется, как растворились до него мандрагоры, аконит, разноцветные папоротники, цветущие огненными цветами. Из рассказов матери Роман знает, что болиголов ядовит. И отчаянно надеется, что для существа вроде него — тоже. Питер, конечно, не отвечает. Он с поразительной для такого большого зверя аккуратностью берет в пасть стебельки, примятые его же зубами. Поднимается, придвигается вплотную, и подносит свежий, остро пахнущий пучок к его лицу. Роман жадно вцепляется в него зубами в ту самую секунду, как только может. Он жует все подряд — цветы, похожие на венчики укропа, горькие листья, даже стебли. Раскусывает семена и жесткие плоды — рот тут же наполняется невообразимой горечью, но ему плевать. Он, если на то пошло, никогда в жизни не пожирал что-то с таким наслаждением. — Спасибо, — бормочет он, когда от пучка остается лишь кучка измочаленных веток, корни которых испачканы в земле. Роман, пожалуй, и их бы съел, но волк убирает их прочь от его лица, сплевывает на одеяло. — Спасибо, спасибо. Спасибо. Вместо ответа Питер принимается вылизывать его лицо. Широкий, чуть шершавый язык смывает с его подбородка зеленый травяной сок, смахивает пыльцу, прилипшую к коже рядом со ртом. Роман размыкает губы — совсем чуть-чуть, однако достаточно, чтобы на мгновение почувствовать между ними чужой язык. Это прикосновение — словно дежа вю, словно полузабытый сон, он уже и не ожидал когда-нибудь ощутить его снова. Язык такой горячий, что Роману больно, да и изо рта у Питера несет будь здоров, но он едва ли замечает это. Совсем скоро он будет свободен. Совсем скоро он будет не здесь, а где-то, куда попадает душа, когда ее земной путь заканчивается. Он не знает, вызывает ли отравление болиголовом боль, а если да, то насколько она сильна. Ему известно, что один из самых мучительных ядов — стрихнин. Когда он был ребенком, Оливия велела садовнику потравить этой штукой заполонивших сад белок, и он никогда не забудет, как наблюдал за агонией подергивающегося в судорогах детеныша. Агония длилась долго. Роман смотрел от самого начала и до самого конца, не в состоянии отвести взгляд. — Мне немного страшно, — говорит он Питеру. — Останься со мной, хорошо? Пока я... Пока все не закончится. Засыпая, он не ощущает ничего, кроме облегчения и благодарности. Если собрать все эти ничтожные крупицы добрых дел, что он совершил за свою недолгую жизнь, и близко не наберется на такой щедрый подарок, как тот, которым одарила его судьба. И близко не наберется на Питера. Господи, не наберется и десятой части. Ему хватает ума, чтобы оценить подарок, который сделал ему Питер. Который сделал ему оборотень, которому по-хорошему давно полагалось перегрызть Роману глотку и вырвать сердце. Почему он решил помочь Роману именно теперь — неизвестно. Он бы подумал, что Питер просто любит его и не хочет больше смотреть, как он страдает, запертый в неподвижном теле наедине с воспоминаниями о своих грехах, но Роман Годфри больше себе не врет. Питер не может его любить. Питер — чистота, сила и благородство. Он — часть леса, часть природы. А Роман — уродливый нарост на ее теле... «Может, однажды все будет иначе», — думает он, погружаясь в сон. Питер ввинчивается под его лежащую на покрывале руку, и Роман едва ощутимо поглаживает его влажный нос мизинцем и безымянным пальцем. Единственные частички его тела, которые все еще реагируют на приказы, они двигаются все медленнее... а потом и вовсе замирают. «Может, в следующей жизни». Он засыпает с этой мыслью. Зеленые губы растянуты в улыбке.

***

Кто-то трясет его за руку. Роман передергивает плечом. Кто бы это ни был, пусть катится к черту! Рядом с ним Питер, и его так уютно обнимать. Так приятно вплетать пальцы в его теплую шерсть, зарываться в нее лицом, тереться щекой. Интересно, Питер не обидится, если он закинет на него ногу? Наверняка нет, такая огромная зверюга, он ее и не почу... — Мастер Роман! — визжит кто-то прямо у него над ухом, и, Господи Иисусе, ну что еще случилось? Почему Серая Мышка не может оставить его в покое? И что вообще делает в его спальне в то время, как он спит? Обычно она не позволяет себе таких вольностей. — Прдиппзже, — бурчит он и пытается отмахнуться от нее. Эльза ловит его пальцы и тянет изо всех сил. Злой, как тысяча чертей, Роман садится на кровати, и как раз открывает рот, чтобы закатить ей очень длинную и очень нецензурную лекцию насчет того, что лишать несчастных инвалидов единственного удовольствия — спать столько, сколько захочется — это не просто низко, это мерзко и бесчеловечно... Как вдруг натыкается на ее полный изумления, безумный взгляд. Осознание пронзает его. В тишине раннего утра они вместе смотрят на его колени, домиком приподнимающие одеяло.

Эпилог

Я наблюдала за тем, как мастер Годфри постепенно заново учится сгибать и разгибать пальцы, удерживать ложку, садиться на постели... ходить. Это заняло у него намного больше времени, чем хотелось бы такому нетерпеливому человеку, как он, однако намного меньше, чем заняло бы у обычного человека. В период реабилитации варгульф не отходил от него ни на шаг. Слизывал расплескавшийся суп с его лица и одежды, когда у мастера Годфри не получалось донести ложку до рта. Служил его собакой-поводырем, когда он начал вставать и понемногу пробовать свои просыпающиеся ноги. Варгульф всегда держался у его бедра и ничем не выражал своего дискомфорта, когда мастер Годфри с силой вцеплялся в шерсть на его загривке, чтобы удержать равновесие. Как только мастер Годфри окреп настолько, что поборол сильный тремор рук и мог с уверенностью удерживать ручку, он пригласил к себе нотариуса. Марио полагал, что он захочет обсудить с ним свое восстановление в делах Белой Башни и Института, однако вышло иначе. Мастер Годфри переписал половину своего состояния на нужды города. С той лишь поправкой, что часть денег, которые он дарит городской казне, должна быть использована для уничтожения старого сталелитейного завода Годфри. На его месте мастер Годфри велел построить приют для бездомных. Позже я узнала, что вторую половину своего состояния он отписал заповеднику диких зверей и природы на Аляске. После встречи с нотариусом, которая длилась целый день и часть вечера, также оказалось, что Белая башня теперь целиком и полностью перешла под начало доктора Йохана Прайса. Впоследствии доктор Прайс переименовал Институт Годфри, назвав его «Перерождение». Я не слишком хорошо разбираюсь в науке, но насколько мне удалось понять, доктор Прайс и его коллеги из совета директоров борются за право искусственного выращивания живого человеческого тела и пересадки сознания людей, пострадавших в авариях или неизлечимо больных, в такие тела. Марио говорит, что церковь скорее выберет следующим папой саламандру, чем позволит ему узаконить это, но я с ним не согласна. Мне кажется, это хорошее дело и, в конце концов, все это поймут. Однажды в конце лета, когда его реабилитация уже совсем закончилась, мастер Годфри позвал меня в свой кабинет. Я думала, что он хочет поговорить со мной об увольнении — в конце концов, сиделка ему больше не требовалась, и мы оба понимали, что в самом скором времени мне придется искать другую работу — однако разговор пошел совсем не об этом. Мастер Годфри попросил меня приблизиться к столу и указал на совершенно пустую столешницу. — Что это? — спросил он. Я призналась, что не вижу ничего, кроме отполированной древесины. Тогда мастер Годфри осторожно взял двумя пальцами едва заметный волос и поднес к моим глазам. — Вот это. Что это такое? Живет ли в доме кто-нибудь с волосами такого цвета и длины? Я ответила, что нет. Ни среди охранников, ни среди приходящей прислуги не было никого, у кого были бы совершенно седые волосы, достающие до плеч. Он, конечно, и сам об этом знал. Думаю, мастеру Роману просто требовалось услышать это от кого-то другого. — Я нашел это на морде Питера, — проговорил он странным голосом, хоть я ничего и не спрашивала. — Эльза... Эльза, я не смогу сделать этого сам. Если это окажется неправдой, если я ошибаюсь, то я, скорее всего, просто не выдержу. Ты пойдешь со мной? Я понятия не имела, о чем он говорит, но, конечно же, согласилась. В следующее полнолуние мы отправились в лес. Я, мастер Роман и варгульф по имени Питер. После недолгого путешествия сквозь разросшиеся заросли, мы снова оказались на опушке, где цвели огненные папоротники. Облака расступились, показалась полная луна, и варгульф вдруг упал на землю рядом с могилой ведьмы, словно подкошенный. Я вскрикнула, потому что испугалась. Мне показалось, что ему больно. Мастер Роман, верно, тоже подумал так, потому что бросился к нему и рухнул рядом на колени. То, как обращался варгульф, я никогда не забуду, но и описать никогда не смогу. Ничего прекраснее я не видела в своей жизни, и при одном лишь воспоминании об этом на глазах у меня выступают слезы радости. В конце концов золотое сияние, охватившее его, рассеялось и исчезло, и я увидела, что на коленях у мастера Годфри лежит обнаженный человек. Кожа у него была очень бледной, а еще сморщенной, как будто он долгое время пролежал в ванне. Его совершенно белые волосы доставали до плеч. Его колотило крупной дрожью, так, что даже зубы клацали, хоть ночь и выдалась теплой. Я быстро сняла свою шаль и протянула мастеру Роману. Он укрыл ею человека, обнял его, прижал к груди и качал, словно ребенка, до тех пор, пока тот не успокоился. — Ты здесь, — все твердил мастер Годфри. — Ты здесь, ты здесь, ты здесь. — Только... — Питер закашлялся. Голос его был очень низким и хриплым, словно он не задействовал свои голосовые связки очень долго. — Только на полнолуние. Одна ночь в месяц. Больше нельзя. Мастер Годфри принялся покрывать поцелуями его волосы, лоб, лицо и губы. Питер был весь в слизи, крови и ошметках волчьей плоти, но ему было все равно. — Я благодарен и за это, — шептал он. — Главное, что ты со мной. Варгульф снова закашлялся, а когда приступ прошел, он поднял на мастера Годфри взгляд светящихся в темноте желтых глаз, оскалился и сказал: — Смотри не разревись, придурок. И тогда я впервые в жизни увидела, как мастер Годфри улыбается.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.