Сомнения.
27 июня 2016 г., 13:49
Когда наше счастливое волнение (то есть Дианы, Мери и мое) улеглось и мы вернулись к своим привычкам и постоянным занятиям, Сент-Джон стал чаще бывать дома; иногда он просиживал в одной комнате с нами целые часы. Мэри и Диана читали, я рисовала, а он погружался в свою таинственную работу — изучение одного из восточных языков, знание которого он считал для своих планов необходимым.
В эти часы, в своем уголке, он казался спокойным и сосредоточенным; но его голубые глаза порой отрывались от загадочных письмен экзотической грамматики, блуждали по комнате и подолгу, с настойчивым вниманием, останавливались на нас, его товарищах по занятиям; если кто-нибудь ловил его взгляд, он сейчас же отводил его; однако этот взгляд все вновь и вновь возвращался к нашему столу. Я недоумевала, что бы это могло означать, но расспрашивать Сент-Джона или же пытаться проникнуть в его мысли было занятием бесполезным.
Была ли я весела, спокойна и довольна в те часы, которые проводила в уютной гостиной со своими родственниками? Несомненно. Но ночные часы были полны отчаяния. Образ Эдварда не покидал меня ни на миг, ибо это был не мираж, который способны рассеять солнечные лучи, не рисунок, начертанный на песке, который может смести буря, — он был как имя, высеченное на каменной плите, которое будет существовать так же долго, как и мрамор, на котором оно вырезано…
Меня терзали сомнения: правильно ли я поступила, не поспешила ли уехать, испугавшись неистовства мистера Рочестера, не пожелав простить его и умолчав о ребенке, что я ношу под сердцем? Срок был еще мал, и никто не догадывался о моем деликатном положении, но рано или поздно мне пришлось бы все рассказать моим брату и сестрам и уповать на их христианское милосердие и понимание. Пока же ни Диана, ни Мэри не знали даже о моем несчастливом замужестве — Сент-Джон настоял на том, чтобы я им ничего не рассказывала, и я подчинилась ему.
Не раз, и не два я порывалась написать письмо в Торнфилд, но каждый раз невероятным усилием воли удерживала себя. Я сама назначила срок, когда нам позволено будет увидеться — по истечении траура по его несчастной жене. К этому времени мою беременность уже невозможно будет скрывать, и мистеру Рочестеру придется либо принять меня и ребенка, с которым я ни за что не соглашусь расстаться, отдав его в приемную семью, как бы он ни настаивал, пытаясь соблюсти приличия и избавиться от горького воспоминания о нашем мнимом браке, либо навсегда покинуть нас. Почему я была уверена, что Эдвард будет так жесток к нашему малютке? Не знаю… Возможно, я помнила об его отношении к Адели, а быть может, мною владела убежденность, что ему была нужна только я, и в своей эгоистичной любви он не потерпел бы никаких конкурентов, даже собственных детей.
А если он оставит меня? Если предпочтет уйти? Ведь никто другой так меня не полюбит. Мне больше никогда не придется узнать такого преклонения перед моим обаянием, молодостью, грацией, потому что никто другой не увидит во мне этих черт. А мистер Рочестер любил меня и гордился мною, — а кроме него, ни один мужчина не будет испытывать ко мне подобных чувств. И еще ребенок… Видимо, именно ему будут отданы все мои нерастраченные чувства, все внимание, вся любовь и забота, ему и моим родственникам, и еще этому дому, в котором я нашла пристанище и обрела семью.
Гордость ослепляет нас, обида заставляет действовать не по велению разума, а под воздействием сиюминутных чувств, а боль от обмана рождает подозрительность и недоверие. Я приписывала мистеру Рочестеру мысли и поступки, которые он, возможно, никогда бы не совершил по отношению ко мне, но я почти убедила себя в том, что он наверняка вычеркнет меня из своей жизни, когда узнает о ребенке и моем нежелании оставить его рождение в тайне от всех. И что, предлагая мне вступить в повторный брак с ним, действовал исключительно импульсивно, не задумываясь о последствиях, и потом наверняка пожалел бы о своем решении, когда столкнулся с полным неприятием меня тем кругом, к которому он принадлежал.
Теперь же, будучи вдовцом, он мог забыть всю эту неприятную историю, связанную с его безумной женой и мнимой женитьбой на невзрачной гувернантке его воспитанницы, и найти женщину — красивую, с незапятнанной репутацией и с равным ему положением и состоянием…
Неизменно доходя до этой логической точки в своих размышлениях, я наконец и вовсе запретила себе думать о мистере Рочестере. Но ночью, отдаваясь в объятия Морфея, я видела сны — яркие, тревожные, полные мечтаний, взволнованные, бурные; сны, где среди необычайных эпизодов и приключений, среди романтических перипетий и опасностей я вновь и вновь встречала Эдварда, и всякий раз в самый волнующий критический момент; и тогда сила его объятий, звук его голоса, взгляд его глаз, прикосновение его руки и щеки, любовь к нему, сознание, что я им любима, и надежда провести всю жизнь рядом с ним воскресали во мне со всей первоначальной силой и жаром. Когда же я просыпалась и вспоминала, где и в каком положении нахожусь, я вставала со своей кровати, взволнованная и дрожащая, и только тихая темная ночь была свидетельницей то припадков отчаяния, то взрывов смертельной тоски. А на следующее утро, ровно в девять часов, я спускалась вниз — сдержанная, приветливая и готовая к обычным дневным трудам.
***
Однажды мои кузины отправились в Мортон, а я по причине недомогания осталась дома. Я сидела и читала «Мармиона», а Сент-Джон был погружен в свою восточную каббалистику. Случайно взглянув в его сторону, я сразу же очутилась под магическим действием сверлящих голубых глаз. Не могу сказать, сколько времени он рассматривал меня сверху донизу и вдоль и поперек; этот взгляд был так пронзителен и так холоден, что на миг мной овладел суеверный страх, словно в комнате находилось сверхъестественное существо.
— Джен, что вы делаете?
— Читаю Вальтера Скотта.
— Я хочу, чтобы вы бросили ваши праздные занятия и занялись индустани.
— Вы это серьезно говорите?
— Очень серьезно, и даже настаиваю на этом; я объясню вам, почему.
Затем он рассказал мне, что язык, который он изучает, и есть индустани, но что, продвигаясь вперед, он забывает основы и ему будет весьма полезно иметь ученицу, с которой он сможет вновь и вновь повторять элементы языка и таким образом окончательно закрепит их в памяти; что он некоторое время колебался между мной и своими сестрами, но остановился на мне, так как я самая усидчивая из всех троих. Не окажу ли я ему этой услуги? Вероятно, мне недолго придется приносить эту жертву, так как остается всего лишь три месяца до его отъезда.
Такому человеку, как Сент-Джон, нелегко было отказать; чувствовалось, что каждое впечатление, будь то боль или радость, глубоко врезалось ему в душу и оставалось там навсегда. Я согласилась. Когда кузины вернулись и Диана узнала о нашей договоренности, она рассмеялась; обе они заявили, что ни за что не поддались бы ни на какие уговоры Сент-Джона. Он отвечал спокойно:
— Я знаю.
Сент-Джон оказался крайне терпеливым и мягким, однако требовательным учителем; он задавал мне большие, трудные уроки, и, когда я их выполняла, не скупился на одобрение. Постепенно он приобретал надо мной известное влияние, которое отнимало у меня свободу мысли: его похвалы и внимание больше тяготили меня, чем его равнодушие. Я уже не решалась при нем свободно говорить и смеяться, ибо ощущение какой-то скованности упорно и назойливо напоминало мне, что живость (по крайней мере во мне) ему неприятна. Я знала, что он допускает только серьезные настроения и занятия, и ничто другое при нем невозможно. Когда он говорил: «пойдемте» — я шла, «ступайте» — я уходила, «сделайте то-то» — я делала. Но это рабство было мне тягостно, и я не раз желала, чтобы он, как прежде, не замечал меня.
Однажды вечером, когда мы втроем окружили его, прощаясь перед отходом ко сну, он, по своему обыкновению, поцеловал обеих сестер и, также по своему обыкновению, пожал мне руку. Диана, шаловливо настроенная в этот вечер (она не была подвластна мучительному гнету его воли, ибо обладала сама не менее сильной волей — правда, иначе направленной), внезапно воскликнула:
— Сент-Джон, ты называешь Джен своей третьей сестрой, а обращаешься с ней не как с сестрой: что же ты ее не поцелуешь?
Она подтолкнула меня к нему. Я решила, что Диана слишком уж разошлась, и смутилась. Но не успела я опомниться, как Сент-Джон наклонил голову, его прекрасное античное лицо очутилось на одном уровне с моим, его пронзительные глаза вопрошающе посмотрели в мои — и он поцеловал меня. На свете не существует ни мраморных, ни ледяных поцелуев — но именно так мне бы хотелось назвать поцелуй моего преподобного кузена. Быть может, существуют испытующие поцелуи, — таким именно и был его поцелуй. Поцеловав меня, он посмотрел, какое это на меня произведет впечатление; оно отнюдь не было потрясающим: я уверена, что не покраснела, скорее слегка побледнела, ибо почувствовала, что этот поцелуй был как бы печатью, скрепившей мои оковы.
С тех пор он никогда не забывал выполнить этот обряд, и та спокойная серьезность, с какой я принимала его поцелуй, казалось, даже придавала ему в глазах Сент-Джона некоторую прелесть. Что до меня, то мне с каждым днем все больше хотелось угождать ему, но и с каждым днем становилось яснее, что для этого мне придется в значительной мере отказаться от себя, подавить часть своих способностей, сообщить новое направление своим вкусам, принудить себя стремиться к целям, к которым у меня нет врожденного влечения. Он хотел воспитать меня для таких возвышенных сфер, которые были мне недоступны; для меня было мучением постоянно стремиться к идеалу, который он ставил передо мной. Достигнуть его было так же невозможно, как придать моим неправильным чертам непогрешимую классическую правильность его лица или сообщить моим изменчивым зеленым глазам лазурную синеву и великолепный блеск его глаз.