***
В доме никого нет. Санс снова чувствует постыдное облегчение, пока медленно бредёт наверх, в свою комнату: последнее время ему всё легче находиться одному. Это не то, как если бы его тяготило общество Папируса или Флауи; не то, что он не желает их видеть. Он просто... не может? Санс не знает, как это объяснить. Он захлопывает дверь и со свистом вздыхает, первым делом заходя в ванную, по привычке глядя на своё тело. Скелеты не худеют, но Сансу кажется, что он выглядит всё хуже с каждым днём. Дело ли в исчезающей душе, что рвут на части цветы, или же во внутренних противоречиях, или ещё в чём-то, но он кажется себе уставшим и вымотанным. Санс осторожно дотрагивается до холодных стеблей на лице и пытается произнести собственное имя — ничего не выходит. Горло напрягается в бесплотных попытках, извергая лишь потоки воздуха. Он окончательно онемел. Считать ли это за какой-то симптом, Санс не знает; в любом случае, голос ему давно не нужен. Нет ничего, что он хотел бы сказать окружающим; если только Папирусу, да и то... вряд ли он стал бы. Санс устало вздыхает и падает на кровать. Смотреть на цветы становится тяжело. Двигаться становится болезненно. Дышать — трудно. Он чувствует, как разрывается на части душа — это странно и почти не больно; ощущение, что твоё тело распадается, будто в замедленной съёмке. Порой Санс почти видит, как с его рук осыпается прах, но это лишь видения; на деле тело остаётся цельным. Он разрушается лишь изнутри, и это необратимый, неизбежный во всех смыслах процесс. Санс закрывает глаза. Утро в лаборатории ничего ему не дало: машина по-прежнему не работает, и у него нет идей, как это исправить. Цветы по-прежнему на нём, и он всё ещё умирает, теперь это окончательно ясно. Малышки нет. Нет ничего. Но всякий раз, как на него накатывает подобная апатия, он вновь и вновь смотрит на фото, сделанное неумёхой Флауи, и будто возрождается заново. Санс засыпает, представляя себе Фриск.***
Где-то в лаборатории Альфис Флауи тоже дремлет, спрятавшись среди пыльных полок шкафа. Это был тяжёлый день: он вновь приходил к Ториэль и наблюдал за ней издалека; он вновь сидел у отца, молча глядящего на золотые цветы в саду. Он снова и снова спрашивал Альфис, есть ли способ спасти Санса, и та по-прежнему усмехалась, глядя на него свысока и отвечая безжалостное «нет». Он так долго доставал её расспросами, что, в конце концов, Альфис выгнала его из лаборатории, заявив, что он мешает работать; Флауи послушно убрался наверх, спрятавшись в какой-то старой кладовке. Альфис не возражала. Она махнула рукой на видеопроигрыватель и сказала, что он может перебрать кассеты, если ему нечем заняться. — Они были в замке Азгора, — сказала она, сверкая стёклами очков. — Думаю, ты найдёшь их интересными, Азриэль. Он уже устал поправлять её, поэтому только кивнул. Альфис ушла работать, а он включил кассеты, не зная, чем ещё можно заняться; с первых секунд записи, впрочем, он горько пожалел о своём решении. Он смотрит на чёрный экран без единой мысли в голове. Из динамиков тихо разносится знакомый голос, который он не слышал уже очень давно — свой собственный, настоящий. И он разговаривает с кем-то по ту сторону, с кем-то, кого на видео нет, потому что он забыл снять крышку с камеры. Флауи не видит, но знает, кто там, и оттого его сердце сжимается. «Ну же, сделай то страшное лицо!» Флауи молча глядит в экран. Он помнит жуткое выражение на лице своего давнего — единственного — друга. «Я больше не считаю, что это хороший план. Но я всё ещё верю тебе». Флауи чувствует, как пульсирует внутри душа. Тот план был глупым, эгоистичным, во всех смыслах ошибочным. Он не понравился ему с самого начала, но тогда его детское наивное существо не способно было осознать возможные масштабы последствий. «Проснись, пожалуйста! Проснись же! Я... я больше не думаю, что это хорошая идея...» Флауи ждёт, пока кассета оборвётся. Плёнка крутится некоторое время, тихо шурша, и под этот звук он закрывает глаза, ощущая лишь горечь. Он помнит лёгкость чужого бездыханного тела и хрупкие плечи в своих неожиданно сильных руках. Он помнит яркость вечной бессмертной души, слившейся с его собственной — незабываемое, пропитанное болью от потери воспоминание. Невыразимо прекрасное, бесконечно ранящее. Флауи почти может снова ощутить тепло этой близкой ему души. Кассета заканчивается. В кладовой тишина; Флауи проводит несколько минут перед пустым экраном, то ли жалея, то ли радуясь, что давным-давно забыл снять с камеры крышку. Сколько бы времени ни прошло, он всегда будет помнить это лицо. Он устраивается среди пыльных книг, на полке, прикрывшись листьями и забившись в угол. Он смертельно устал от всего, что происходит вокруг. Чужая боль смешивается с его собственной. Флауи давно разучился отделять одного от другого, но в единственной вещи он уверен — страдания от потери этого человека всегда стоят в стороне. Флауи засыпает, тревожно хмурясь, и в этом чутком беспокойном сне к нему приходит тот, кого он ждёт всю свою бесполезную жизнь.***
Санс просыпается из-за того, что не может дышать. Он открывает глаза, но перед ними пелена, и мир расплывается неясными пятнами; в голове что-то стучит набатом, и цветы по всему телу почему-то ноют и будто впиваются в кости. Санс пытается захватить воздуха, широко открывая рот, но глотка словно заросла: цветы не пропускают кислород. Он сжимает простыни, чувствуя, как всё яростнее пульсирует его несчастная, раздираемая паразитами душа; без воздуха он умрёт. Он скелет, но это лишь форма, как и множество других; он — живое существо, которому нужно дышать. Но он не может, и его несуществующее сердце медленно останавливается, и цветы, наверное, пахнут всё острее, наполняя комнату густым запахом. Он всё равно не может ощутить этого. Он пытается нащупать в себе остатки решимости. Он пытается дотянуться до той части души, что ещё способна бороться. Он вспоминает Фриск. Это всегда, всегда придаёт сил; Санс усилием воли представляет её лицо (её глаза, спрятанные цветами), её ласковый успокаивающий голос. «Будь решительным, милый». Он отказывается, отказывается умирать, отказывается... Он твердит это себе, задыхаясь, пока мысли не начинают путаться. Тогда он пытается прохрипеть это, используя остатки воздуха, но голоса нет. Там, где из тела растут цветы, кости будто начинают холодеть; Санс с ужасом ощущает, как медленно отнимается левая, покрытая бутонами щека. Это конец, думает он. Бесславный, тихий, мучительный — такой, какой он и заслужил. Это то, к чему он шёл, это... Где-то позади щёлкает дверной замок. Санс не может увидеть, но он слышит быстрые шаги по направлению к кровати; он хочет сказать, чтобы его оставили в покое, дали умереть, но, ах да, он же не способен говорить, а руки не двигаются. Сансу хочется зайтись лихорадочным смехом, от которого всё тело трясётся в конвульсиях, но у него нет сил, нет воздуха, нет голоса... Он молча просит Папируса простить его. Он никогда не хотел умирать на руках собственного брата. — Сопротивляйся, идиот! — неожиданно злобный голос вклинивается в бессвязный поток. — Дыши, или я заставлю тебя, клянусь! Санс чувствует, как сильные руки рывком поднимают его с кровати и насильно гнут вниз, к полу. Он прижимается к коленям, прогибает позвоночник в глубоком наклоне; успокаивающая твёрдая ладонь на голове держит крепко, но осторожно, стараясь не касаться цветов. Своими притупленными чувствами Санс всё же ощущает это — трепещущую от страха душу брата. Она тянется к нему, умоляя не сдаваться, и он внемлет — Санс изо всех сил пытается вдохнуть вот уже в сотый раз, и в какой-то момент цветы расступаются, давая воздуху пройти. Он врывается в него, свежий и лёгкий, причиняя неожиданную боль; Санс вдыхает полной грудью и заходится кашлем, от которого на глазах выступают слёзы. Он дышит, рвано и прерывисто, но дышит, и пелены на глазах больше нет. Санс со странным оцепенением рассматривает собственные ноги, и в голове его пусто. Щека постепенно возвращает чувствительность. Он жив. — Ещё хоть раз, — слышит он голос брата, и, Санс готов поклясться, что тот еле заметно дрожит, — ещё раз выкинешь подобное, и я сам тебя убью. Слышишь? Своими руками, долбанный ты придурок... Тяжесть на спине пропадает. Санс распрямляется, ощущая лёгкое головокружение; в грудной клетке ещё немного саднит, но эта боль кажется настолько незаметной, что он просто игнорирует её. Санс садится, осторожно поднимая голову, чтобы не потревожить цветы вновь. Он снова дышит, но его душа по-прежнему слабо трепещет, отзываясь на чужой страх и растерянность. Санс дотягивается до брата, чтобы дать ему знать — всё хорошо. Папирус не выглядит так, будто всё в порядке. Санс видел много выражений его лица, но такое — впервые: нахмуренное, едва-едва дёргающееся, словно он сдерживает что-то — слова, слёзы? В глазницах его дрожат плохо контролируемые красные огоньки, и Санс чувствует магию, что теплится в его теле и рвётся на свободу; он осторожно касается его руки, пытаясь её успокоить, и Папирус безотчётно переплетает их пальцы, даже не задумавшись. Он открывает рот, словно собираясь сказать что-то, но Санс не слышит ни звука. Папирус не двигается, и тогда Санс сам подаётся навстречу, хотя это отзывается ломотой в костях. Цветы приносят краткую боль, когда он неудобно упирается в грудь брата; Санс не обращает внимания. Чужая душа беспокойно мечется за костяной клеткой, и нет силы, что смогла бы её утешить — Санс вдруг осознаёт, каким был эгоистом, когда так страстно мечтал умереть ради своей свободы. — Как же я тебя ненавижу, — деревянным голосом, в котором нет и капли прежней злости, говорит Папирус. Он глядит не на Санса, а поверх него. — Ты бы знал, брат, как я порой тебя... Он прерывается. Санс терпеливо ждёт, пока рука Папируса всё же не обнимает его в ответ — неловко, невесомо, чтобы не причинить боль, — и тогда позволяет своей израненной цветами душе разрастись чуть больше. Он знает, что это, по всей вероятности, сделает её более уязвимой, но сейчас важно другое. На магию откликается другая магия. Папирус вздрагивает, когда вздрагивает его душа, приникающая к самым рёбрам; Санс прижимается к ним теснее и вздыхает, поняв, что смог установить контакт. Теперь он чувствует. Его мысли, его страхи, его непонимание... его отчаяние. Все эти эмоции знакомы Сансу, как родные. Он покрепче обнимает брата, впервые до конца поняв его, и позволяет себе поднять голову, вопросительно глядя в глаза. У Папируса снова странное лицо. Он будто борется сам с собой, но, когда он наклоняется, прижимаясь к нему лбом, внутренние противоречия постепенно уходят; покой медленно сменяет волнение. Огоньки в глазницах гаснут. Санс жив. Санс дышит. Санс отказывается умирать по многим причинам и, господи, это делает Папируса достаточно счастливым. — Чёрт бы тебя побрал! — вырывается у него в сердцах, хрипло. Папирус ощущает подступающие к горлу слёзы, и рад бы отвернуться, да только не в силах разорвать объятья. — Что прикажешь мне делать, если ты вдруг... если бы ты... Санс жертвует несколькими секундами, чтобы высвободить руки и прочертить в воздухе поспешное «прости». Вряд ли это поможет, но Папирус пытается усмехнуться, так что Санс просто обнимает его снова. Его челюсть заросла цветами, и он мало что ощущает, когда дотягивается до лица брата. Если бы цветов не было, он смог бы почувствовать его зубы; сквозь краткое прикосновение уловить трепет души. Однако он заражён, и цветы мягко сжимаются меж ними; Папирус потрясённо выдыхает, заставляя стебли колыхаться, но остаётся на месте и не отстраняется. Что-то тёплое зарождается внутри и бьётся, колотится как сумасшедшее, мешаясь с облегчением и радостью. Санс прикрывает глаза, улыбаясь в поцелуй. Ему больно по многим причинам, и так же тяжело, но это не повод сдаваться. Он говорит себе, что нужно быть решительным: ради тех, кто умер. Ради тех, кто жив. Его душа вспыхивает миллионами искр, на миг развеивая тьму. Она отказывается умирать.