Часть 1
8 июня 2016 г. в 20:23
Я выхожу из-за клуба, в новеньком дешевом костюме (три вагона кирпича разгружал с парнями-однокурсниками, вот и купил) и с чемоданчиком в руке. И первое, что вижу – дом Карпа Яркового. А перед ним – молоденькая сосна ровными рядами на желтом песке. На веранде дома стоит Марфа Ярковая и ведет меня глазами. Она стоит без платка, седая, пышноволосая – когда-то ее волосы сияли на солнце золотом, теперь не сияют. Видимо, думаю себе, волосы умирают раньше человека…
Подойдя ближе, я кланяюсь Марфе и говорю сквозь молодую сосну:
- Здравствуйте, тетя.
Марфа двигает губами и провожает меня дальше до тех пор, пока я не войду в сосну «большую» ( у нас ее называют: «та, что твой отец садил»).
Дома встречает меня мама, радуется, плачет и подставляет мне для поцелуя синие губы.
- Мама, - спрашиваю после того, как куцые студенческие новости рассказано (сессию сдал, костюм вот купил), - а почто тетка Марфа Ярковая на меня так глядит?
Мама долго молчит, потом вздыхается и говорит:
- Она любила отца твоего. А ты на него похож…
Марфа – тогда за маленький рост называли ее в деревне «маленькой Марфой» - знала, что письма от папы приходят раз в месяц. Слышала она его еще, должно быть, издалека, письмо то, наверное, еще на полпути. И ждала. Придет к почте, сядет на пороге – тоненькая, хрупкая, в плохонькой вышитой сорочке и скалдчатой исподнице над босыми ногами – и сидит, сияет желтыми кудрями из-под черного платка: убежала от молотилки или от косаря, с которым вязала, или с луга, где сено складывают.
Сидит на пороге и обрывает лепестки ромашки, пришептывая: «Есть – нет, есть – нет, есть…»
Когда из почты выходил наш почтальон дядюшка Лев – высокий-высокий, худющий, как сама хубода, с брезентовой почтовой сумкой через остро поднятое вверх плече, Марфа подхватывалась ему навстречу и спрашивала тихо, заглядываю снизу в его глаза:
- Дядюшка Лев, а от Мишки есть письмецо?
- Нет, - отвечал Лев, блуждая глазами поверх золотых волос Марфы, что выбивались из-под черного платка.
- Не врите, дядюшка. Есть…
- Ну – есть! Есть… так не тебе, а Софии.
- Дядюшка Лев! Дайте, хочу его в руках подержать…
- Нельзя. Чужие письма никому давать нельзя. Запрещено.
- Я только в руках подержу, дядюшка, и отдам, - синие глаза Марфины заплывали слезами и сияют вверх на дядюшку Льва – еще более синим.
Лев оглядывался вокруг, вздыхал бессильно худой грудью и манил Марфу пальцем за почту. Там он доставал из сумки конверт и протягивал Марфе:
- На. Только никому не говори, что я давал, ведь за это… выгонят меня.
- Нет-нет-нет, дядюшка! – аж захлебывалась от искренности Марфа. – Вот вам крест святой!
Она хватает из пучков письмо – слезы густо катятся по ее щекам – прижимает его к груди, целует обратный адрес…
- Чернила слезами не размажь, - говорит Лев и поворачивается: ждет.
Марфа, ежели вблизи людей не видно, нескоро отдает ему письмо, млея с ним на груди, и шепчет, шепчет…
- Ну, вот видите, ничего я ему не сделала… Теперь несите Софии. Я же ничего ему не сделала… Спасибо, дядюшка, родненький… Нате вам вот, выпейте за его здоровье.
Вона достает из-за пазухи помятый карбованец и вкладывает его Леву в ладонь.
- В горе, сын, ни на кого нет сердца. Одно лишь горе.
- А как же это – она угадывала, а вы – нет?
- Кто знает, сын. Сердце у всех людей неодинаковое. У нее такое, видишь, в у меня такое… Она была много младше, чем папа, ему тридцать, а ей девятнадцать. Два года с Карпом своим прожила и нажилась от него на сто. Папа же… он как-то и не старел, одинаковый оставался и в двадцать, и в тридцать лет… сокол был, статный такой, смуглый, глаза так и жгут, чернейшие! Глянет было, просто глянет – и все, а в груди так и сжимается. Может, потому, что он редко глаза поднимал. Больше ладонью их прикрывает и думает что-то. А в последний раз как видела его (ходила с передачкой аж в Ромны, их туда повезли), так уже и не жгли, а только синили – такие грустные. Смотрел ими – как из тумана.
Они к нам на посиделки ходили, Карп и Марфа. Каждый вечер ходили. И гуторим втроем или поем тихонько. Папа баритоном, а я вторым ему помогаю, а Марфа первая ведет. Голосок у нее тогда такой был, как и сама она, вот-вот словно переломается, ну, искусный. А Карпа хоть выбрось. Сидит себе, в потолок смотрит. Или в ус дует, то в один, то в другой – разрыхляет. Так я ему галушек миску горячих (он их есть любил), ложку в кури – ешь, Карп! И уплетает, как на себя бросает. Мы поем, а он усами пар из миски ловит и сопит так, что плошка на столе гаснет. «Я, - говорит, - картошку в галушках люблю. Картошки надо бы больше класть в галушки». Толсотлицый был, толстоногий. И рыжий – матушка моя… Как старая солома. Марфа рядом с ним – перепелушка. Вот глянет было, как он над галушками издевается, вздохнет среди песни и отворачивается, а слезы в глазах, словно две свечи голубые. К папе… Я же вижу, а он сведет брови, ладонью прикроет и поет. Или к тебе в колыбельную улыбнется и колыхает легонько.
- Ты, Михаил, - говорю, - хоть бы раз на нее глянул. Видишь, как она к тебе светится.
А он:
- Зачем же человека мучить, если он и так мучается?
Глаза мамины сухи, голос не дрогнет, и я слышу за ним: воспоминания ее не щемят ей и не болят – они каменными стали.
Последнее письмо от отца:
«София! Соня! Вчера дали мне товарищи осколок от зеркала, я гляну на себя и не узнал. Не только голова, а и брови седыми стали. Сразу подумал было: может, это иней (это во дворе было), потер ладонью – нет, не иней… Больше смотреть не буду
Часто снится мне моя работа. Словно делаю окна, двери филенчатые, столы, скамьи. И так мне руки потом зачешутся, что, бывает, ложки парням режу на досуге. А руки как не свои… Ты спрашиваешь, как нас кормят, как одевают на зиму. Кормят такой вкусной юшкой, что даже Карп Ярковый пятнадцать мисок смолотил бы, еще и добавки бы попросил!
Одежда обычная, деревенским к такой не привыкать. В эту ночь снилась мне моя сосна. Это она уже до теперь по колено, а может, и выше. Сосна – а за ней реки синие крыло. Ни ты, ни сынок, мой колосочек, чего-то давно не снитесь, только грезитесь. Сосед мой по землянке молится во сне, а Бога не называет. К кому молится?.. Соня! Не суди меня горько! Я никогда никому не говорил неправду и сейчас не скажу: я слышу каждый день, что где-то здесь около меня ходит душа Марфы несчастная. Соня, сходи к ней и скажи, что я ей, как пел на ярмарке Зиньковских бандуристов слепой, послал три кукушки с поклоном, да не знаю, перелетят ли они Сибирь непроходимую, а упадут ли от мороза. («Сибирь непроходимую» было нерешительно рукою зачеркнуто густым черным чернилом, а вверху той же рукой написано опять: «Сибирь непроходимую».) Сходи, моя единственная во всем мире Соня! Может, она позовет свою душу назад, и тогда ко мне пусть на минуточку придет забытье. Обнимаю тебя и несу на руках колыбельную с сыном, пока жить буду…»
Ежели было это… А я до сих пор думаю: «Как они слышали друг друга – Марфа и папа? Как?..». А еще думаю: «Почему они не поженились, так друг друга слыша?"
«Тогда бы не было тебя», - шумит большая «папина» сосна.