***
Мирон вроде писал в твиттер, что купил квартиру во дворе-колодце и теперь сможет сделать много хороших трэков там, пользуясь атмосферой. Но так ли это важно теперь.Часть 1
9 июня 2016 г. в 01:33
Примечания:
Шокк — Nobody Knows
Иногда Шокку почти удается убедить себя, что Питер — город Кацубы, а не Мирона. С этим вообще часто возникают сложности: почти все города, к которым привязан Шокк, привязаны к Федорову.
Дима спрашивает себя, в городах ли собственно дело, но никогда не отвечает на этот вопрос.
Воюющие против всех, с незапамятного двух тысячи какого-то года и уже навсегда: Шокк скорее не хотел стареть, а Мирон просто не понимал, как это делать. Насилие, в том числе вербальное — спасение как от детства, так и от старости.
И от самого себя, конечно.
Пока Дима вспоминает общие травмы, город говорит с ним. Послезавтра, двенадцатого, Диме читать плохие стихи — свои. И слушать хорошие — Маринины. К лучшему, что вечного жида не будет в городе, а то было бы стыдно, что ли.
Если Федоров вообще хоть когда-то бывал в местах кроме родного Горгорода, как бы вам это объяснить… полностью бывал. Не наполовину и даже не на девять десятых своего драгоценного внимания.
По всей видимости, в лучшие времена у Мирона с Шокком ассоциировалось слово «цельность». Если Бамберг выступал, то с полной отдачей — речь не о сорванном голосе, конечно. Если спал с женщиной, то абсолютно так же, все и сразу — речь не о синяках на полных бедрах очередной красавицы, конечно.
А Окси, особенно в депрессивные периоды, существовал на чистой механике. Даже в тот их единственный, и потому четырежды прекрасный тур по стране. Да, он шутил шутки, записывал видеоприглашения на концерты, обнимал Шокка.
И смотрел пустыми глазами, расширенными зрачками без привычных галактик на дне.
В самые плохие дни он просто закрывался, надевал самую темную и просторную толстовку, брал наушники и плеер с битами, утыкался ебалом в угол — в буквальном смысле. Мирон говорил, что когда стены обнимают его в такие моменты, он не чувствует себя одиноким.
Шокк за подобные слова хотел надавать ему по лицу, и непременно сделал бы это, если бы не радовался каждый раз внеочередному возвращению друга в реальную жизнь, как щенок.
Зря радовался, наверное.
Заходит в следующую подворотню и видит: «у меня столько песен, которые стоит слушать вместе» черным маркером по кремовой стене. Долбанные вандалы, вызывающие разве что щемящее отцовское чувство, которого никогда не вызывал Мирон.
Нельзя по-отцовски относится к человеку, которого ебешь. И потому пришлось — на равные. А потом — по разные. Смешно, в сущности, сложилось.
У Димы нет ни одной песни, которую стоило бы слушать вместе — он заблаговременно перестал коллекционировать альбомы, выступающие фоном для секса, чтобы потом они не выдергивали из него ребра при повторном прослушивании в одиночестве.
Возможно, если бы их с Мироном «вместе» представляло хоть что-то по-настоящему связывающее, пронзительное и важное, кроме постели, все сложилось бы по-другому.
Но Федоров сначала просто ласково, заискивающе просил движений чужих рук и члена в себе, давал ощущение контроля.
Пока Дима не понял, что находится под контролем сам, как в той старой шутке: «Прогуливаюсь с девушкой на поводке по городу, она бежит и тянет меня за собой, приходится бежать тоже. Никак не могу понять, кто я — ведущий или ведомый?».
Это был второй вопрос, на который Бамберг никогда не отвечал для себя.
Чтобы отвлечься, погружается в настенное: «Мы не рабы». Они еще какие рабы, и им обоим это известно. Только Дима всегда был рабом человека в зеркале, и единственное, что его спасало — искренность. Все эти вечные микстейпы, чувство прощения.
Так или иначе, но Мирон Шокку — та зияющая пустота, которая остается после удаления зуба, трогаешь десну языком, и удивляешься невольно — надо же, а так, с потерянной частью себя, тоже можно жить.
Шокк Мирону — рана, заросшая плотной коркой, которую регулярно приходится взламывать ножом. И Мирон — вечный раб общественного мнения — выбирает самый большой кухонный нож (с нормальным оружием так и не научился толком обращаться, херов книжный ребенок и гуманист), удаляется в самую дальнюю комнату и закрывает щеколду. А потом начинает резать.
Об этом Дима не побоялся бы спросить — он и так об этом знает.
Забавная штука, они уже много лет не жили в одной квартире и порастеряли связь, но иногда перед выступлениями Федорова у Шокка приятное теплое волнение в груди. И он почти уже готов зайти в закулисье, к Мирону, поставить последние автографы на фотографиях, ободряюще хлопнуть друга по плечу и вместе с ним выйти на сцену под скандирование зала: «Оксишокк! Оксишокк!».
Но потом он просыпается.
Заходя в двор, будь он неладен, колодец, читает на одном из оконных стекол дома надпись, сделанную белым маркером:
— Меня больше нет.
— И меня тоже.