Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим, подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего. Псалом 22:1-3
***
Когда-то давно Уильям, мать его, Берроуз ходил за ним и записывал каждое сказанное им слово. Будто его трепотня имела хоть какую-то ценность. Все эти брошенные вскользь псевдофилософские фразочки. «Даже самую сильную боль можно отделить от себя самого, так, чтобы она воспринималась как нейтральное возбуждение», — бормотал Кэссиди, занюхивая очередную дозу, добытую не самым достойным для ирландца путём. «Ломка — обратная сторона кайфа», — было написано корявым берроузовским почерком на салфетке, измазанной то ли в чьей-то помаде, то ли в крови. Кэссиди так и не прочитал «Джанки». Возможно, это и к лучшему. Столько говна про себя не должен знать ни один человек. Даже если он и не человек вовсе. В отличие от всех этих уторчавшихся в хлам персонажей, чьи прототипы давно умерли от передоза, Кэссиди был бессмертным. И, чёрт возьми, это одно из самых страшных наказаний, которые мог бы впаять ему Господь. Грёбаный Пастырь, который обещал, что никто ни в чём нуждаться не будет. Все эти пастыри — чокнутые одиночки, вынужденные постоянно врать. — Я мог бы приказать тебе сдохнуть, Кэссиди, и ты бы сдох, — голос у Джесси стал пугающе низким. По крайней мере, он говорил своим голосом, а не той хрени, которая, — по словам тех двух наивных долбоёбов, вообразивших себя ангелами, — в нём засела. Хотя… это была бы не самая плохая смерть. Просто моментально умереть. Куда лучше, чем взорваться на солнце, как фунт-другой тротила. — Ты не станешь применять таким образом эту силу. Я знаю, ты не станешь, Джесси. Джесси застал его в кладовке за очередным набегом к ящику с одеждой. Это было лучше, чем красть чужие шмотки с бельевых верёвок: Эннивиль слишком маленький город, чтобы его не спалили за воровством чужих тряпок. К тому же Эмили всё стирала с каким-то обалденным порошком, который пах, как чистейшее удовольствие. — Падре, клянусь, я не знал про Тюлип. Если бы я знал, то не стал бы лезть в это. Джесси издал какой-то непонятный звук. Ближе всего к рычанию. И, может, вся ситуация показалась бы смешной, — Кэссиди в одних трусах, преподобный Кастер прижимается к нему сзади и пытается задушить бессмертного, — но она не казалась. — Чёрт, Джесс, и с теми чуваками я тебя предупреждал. Я реально пытался, но ты не слушал. Эта хрень, твой Голос… Он срывает болты внутри твоей башки. Ты становишься злобным сукиным сыном. Да, Кэссиди не сдохнет, если перестанет дышать, да только само ощущение отсутствия грёбаного воздуха откидывает его на почти век назад. Когда он только-только перестал быть живым. Когда он лежал на дне болота, чтобы переждать сраный солнечный день. Не мог сделать вдох, чувствуя, как разбухают лёгкие от воды, и слёзы растворяются в окружающей его тине. Вот оно абсолютное бессилие, начало векового отчаяния, которое не спрячешь за тупыми шутками и не сотрёшь с дорожкой «снежка». — И то, что я вампир, я тоже тебе говорил, — зачем-то добавил он, и Джесси сжал пальцы на его горле так сильно, что Кэссиди уже не смог продолжать говорить. То дерьмо, что поселилось в Кастере, явно имело тёмную сторону. И одному Всевышнему известно, почему это сносило крышу и прочищало сознание покруче кокса. Кэссиди попытался сделать вдох, но не смог. Как будто ему мало было в безумной жизни унижений — его у кого-то позаимствованные трусы становились теснее от внепланового стояка. Джесси тяжело дышал прямо в ухо, пальцами пережимая сосуды под кожей шеи. Несмотря на жару, его дыхание с резким запахом табака, мятной зубной пасты и вчерашнего виски опаляло не хуже солнечных лучей. Если так будет продолжаться и дальше, Кэссиди потеряет сознание, одновременно спустив себе в трусы. Блядь, такого позора Кэссиди не переживёт, а ведь в его жизни было его с лихвой. Особенно, зная Джесси, который, скорее всего, после этого даже не стал бы в одном помещении с ним находиться, не то, что разговаривать. Святой отец из него вышел, конечно, хреновый, но вот, как друг, был Кэссиди по душе. Или Касс видел в нём партнёра? Как это, вообще, в либеральном двадцать первом веке теперь называлось? Господи, Кэссиди остался всё таким же наивным сукиным сыном, как в двадцатые. — Заткнись, — слишком мягко произнёс Джесси, словно прочитав его мысли и ещё сильнее сжимая пальцы на шее Кэссиди. Наверное, Кастер почувствовал, нежели увидел, ту смесь отчаяния, злобы и возбуждения, что переполняли Кэссиди. Он прижался ещё ближе к Кассу, вжимая пах в его задницу. Проповедник оказался не столь проповедным. — Господи-ёбаный-Боже, — прохрипел Кэссиди, чувствуя, как перед глазами начало темнеть. Вторая рука Джесси, крепко державшая его до этого за плечо, неаккуратно залезла ему в трусы. Сбитые костяшки задевали кожу на члене. Кэссиди не смог застонать, хотя всё тело требовало выхода скопившегося внутри возбуждения. Чужие пальцы — с грубой, потрескавшейся кожей, типичной для техасских парней — обхватили его член. Джесси задвигал рукой, не ослабляя хватки другой на горле. Иисусе, что за чертовщина должна была твориться в голове у Кастера, если он буквально жёстко трахал, надрачивая член, Кэссиди? Сможет ли он после этого вообще заговорить с Кассом? «Пресвятое дерьмо», — с неожиданной грустью подумал Кэссиди. Он попытался вдохнуть хоть немного воздуха, чтобы расправить лёгкие в груди, начинавшие болеть. Не получалось. Паника, давно забытая, но такая родная, сковала тело. Мышцы будто во всём теле свело. А в голове носились совершенно неуместные мысли о том, как многое бы он отдал за одно ругательство, не связанное с богохульством. Джесси ослабил хватку на горле, что-то пробормотав Кэссиди на ухо, но тот не разобрал за шумом крови в ушах. Его накрыло, как в старые добрые семидесятые, крышесносным трипом, но без всякой дури. Сделав глубокий вдох, он почувствовал, как трётся ширинкой о его задницу Джесси. Как влажные от слюны губы прижимаются к его плечу. Кастер что-то бормотал, отвлекая внимание Кэссиди попытками разобрать слова, а затем резко, почти зло снова сжал его горло в момент его очередного судорожного вдоха. Кэссиди поддался бёдрами вперёд, толкнувшись в кулак, который приносил столько же боли, сколько и наслаждения своими дёрганными движениями. Мышцы живота свело. Джесси укусил его за плечо, и это, нахрен, неправильно. Какая-то богохульственная ругань застряла в горле у Кэссиди, как кость. Он с четырнадцати лет не спускал так быстро, заляпывая свои трусы потоками спермы. Уж тем более чужие мужицкие руки, не в состоянии вздохнуть из-за того, что его от злости пытались задушить. — Пресвятое дерьмо, — забормотал ему в шею Джесси, когда мир снова обрёл звуки. Джесси держал его поперёк живота, пачкая живот его собственной спермой. Это отвратительнейшее дерьмо, но, в конце концов, Кэссиди видел почти все свои внутренности, так что чуток спермы размазанной по нему после самого крышесносного оргазма за последние лет так восемьдесят — это даже приятно. Кэссиди заглатывал воздух, как виски, чувствуя, что воспоминания о прошлом отступают, и голова снова наполняется мыслями о настоящем. О том, что они будут делать с Джесси теперь. Что следует ему сказать, чтобы им нахуй не разругаться или, того хуже, молча неловко разбрестись в разные концы штата. Кэссиди старался не шевелиться, чтобы не спугнуть Кастера раньше времени, наверное, уже догадавшегося, что Касс мог справиться с его хваткой в любой момент, но не захотел. Тихий выдох и недовольное движение бёдер напомнили о том, что не всё ещё кончилось, хотя Джесси явно пришёл в себя после этой вспышки «тёмной стороны». Кэссиди неожиданно не к месту вспомнилось, когда он развернулся в руках Джесси, как однажды Берроуз спросил, почему он стал наркоманом с его-то вампирской сущностью. Он, как сейчас, помнил, что тогда сказал: «Ответ предельно прост — обычно никто не рассчитывает, что станет им. Невозможно однажды встать утром с постели и сразу решить стать наркоманом». — Времена идут, и лишь наркотики меняются, — Кэссиди хмыкнул, глядя в потемневшие до черноты глаза Джесси.