ID работы: 451979

Ti аmо

Смешанная
NC-17
Завершён
1289
Размер:
289 страниц, 19 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
1289 Нравится Отзывы 450 В сборник Скачать

10. Между прoшлым и бyдyщим (1789-1790)

Настройки текста

*Mozart* 1

      Вена всё вернулa на свои места. Моя жизнь рушилась. Констанц медленнo отдалялась от меня, императop не спешил менять свой гнев на милость, егo окружение лихорадилo интригами и кознями.       Как и предсказывал Сальери, Иосиф предложил мне заказ на оперу «Так поступают все», и мне пришлось согласиться. Я надеялся, чтo хотя бы этo вернёт мне егo расположение. Нo этогo не произошлo: премьеру встретили холоднo. Впрочем, навернo, этo была и моя вина: стоило ли браться за dramma giocoso… в той музыке, казалось, отразилось всё моё отчаяние.       В тот же год я снова рискнул сорваться с места. Несколькo месяцев я провёл на севере, в основном, в Берлине, где тщетнo пытался наладить связи с местным двором. Нo, казалось, удача окончательнo отвернулась: принимали меня хоть и вежливo, нo прохладнo. И вновь день за днём я хотел вернуться назад, в Вену, отсчитывал дни — может, и благo, чтo в Германии не былo друзей, которые держали бы меня. Кажется, ещё никогда я не чувствовал себя настолькo ненужным и одиноким. Никому, кроме одного-единственного существа.

***

      «…И еще… Он часто воет здесь ― этот странный ветер. Слабый. Совсем не такой, как в Вене, не сшибающий с ног и не срывающий шляп и париков с голов. Он другой. Крадущийся, едва заметный. Почти всегда в одном неопределимом направлении, с одной силой и одним звуком. Монотонно. Скучно. И… холодно, мой друг, очень холодно, слишком холодно для Вас, ведь это холод исподтишка, непредсказуемый, как отрава из перстня.       Знаете… Пруссия небывало хороша в ясные солнечные дни и как ничто другое похожа на чудовище ― в такие. Берегитесь ее, поддавайтесь ее чарам осторожно. И я надеюсь, Господь подарит Вам хоть немного солнца в Вашей поездке».              Он был прав, как всегда был прав.       Ветер пронизал меня до костей, как не пронизывали самые лютые венские.       Я почувствовал тот странный холод, стоило Потсдаму протянуть мне свою кисть, обтянутую серой перчаткой башен и улиц. Глядя из окна, я задавал себе два вопроса: зачем я приехал и от чего сбежал. Но у меня не было ответа ни на один.       Если бы его, это солнце, мог подарить я. Но у меня есть для Вас только любовь. Помните, что я жду, даже если Пруссия очарует Вас и Вы вовсе не захотите вернуться. Пусть это немного, но может быть, это важно.       Идя на первый прием в резиденцию кайзера, я сжимал в руке это коротенькое письмо, которое Антонио Сальери осторожно вложил мне в ладонь, когда экипаж уже трогался с места. Вложил, не сказав ни слова, только всматриваясь в глаза своими темными, пронзительными глазами. В ту минуту я как никогда жалел, что нарушил свое обещание ― не искать счастья в чужих городах. В любых, кроме нашего.       Который казался далеким как никогда.       

***

      ― Значит, это вы.       Человек смотрел сверху вниз, ему разве что не хватало какого-нибудь оптического приспособления, какими пользуются ученые, наблюдающие жуков. На нем был серый камзол, серые кюлоты и такие же удручающе серые чулки. Я улыбнулся, но в глазах ― тоже серых, пытливо устремленных на меня, ― не было и капли приветливости. Впрочем, этого следовало ожидать.       ― Вольфганг. Амадеус. Моцарт.       Раньше я не знал, что мое имя можно произносить так, будто каждое созвучие в нем ― камень, который натужно сталкивают с горы, чтобы скорее катился к чертовой матери. Но он ― мог. А его брат мог смотреть так, что гора становилась еще выше.       Жан-Пьер и Жан-Луи Дюпоры были самыми приближенными к кайзеру Фридриху Вильгельму композиторами и виолончелистами, а Жан-Пьер ― еще и придворным капельмейстером. Человеком, с которым мне очень нужно было поладить, если я хотел, чтобы все задуманные мной концерты перед его светлостью прошли если не хорошо, то хотя бы гладко.       ― Да. Это я.       ― Наслышаны.       Пальцы ― по-немецки жилистые и широкие ― сдавили мою кисть. Очень больно. Впрочем, Дюпор-старший заблуждался, если думал, будто я не сумею ответить тем же. Я ответил, не опуская глаз, учтиво улыбнулся и прибавил:       ― Лучше еще и пару раз увидеть… не правда ли?       Мне сухо кивнули. Пожатие разорвалось, и я не без удовольствия отметил, что Дюпор пытается незаметно размять кисть. Конечно, его тоже ввели в заблуждение мой рост, сложение и не самый здоровый цвет лица. Наконец, любезно кивая, он отступил и переглянулся со своим серым братом:       ― Что ж… мы будем ждать с нетерпением, герр Моцарт. С огромнейшим. К нам сюда редко заезжают… гении.        Возможно, они ожидали от меня скромных, приличествующих по этикету разуверений в последнем доводе. Но я промолчал и только улыбнулся. В конце концов… это не я назвал себя таким словом.       Вы не получите здесь места, никогда.       Это тут же отразилось на двух почти одинаковых лицах.       Я знал, что Дюпор-старший направится к кайзеру прямо сейчас ― для него, в отличие от меня, двери открыты всегда. И эта тень, похожая на облезлую мышь, нашепчет что-то ему на ухо о своем первом впечатлении об «австрийском выскочке», а также напомнит, что Жану-Луи, только недавно прибывшему из охваченного лихорадкой революции Парижа, тоже нужно достойное место. Что ж… пусть шепчет. Мне не привыкать.       Лишь одно не давало мне покоя.       Я слишком хорошо помнил, с какой бережностью при первой встрече Сальери, точно так же не знавший меня и точно так же понимавший, что я приехал пробиться при его дворе, пожал мне руку. Почти двадцать лет назад. Нас ничего тогда не связывало, даже самая поверхностная дружба. И… у него была удивительно теплая рука. Которая тоже умела сдавливать чужие пальцы до боли, но к моим она лишь приветливо прикоснулась.       А в Потсдаме, на улицу которого я наконец вырвался, даже солнце было странно ледяным.                     ***       «Вольфганг, прусская публика удивительно некапризна. Они не так избалованы хорошей и разнообразной музыкой, как венцы, впрочем, это касается многого в их жизни и быте, даже пищи. Музыкальный вкус их, как и прочие вкусы, более прост и слегка грубоват. Но вместе с тем они тоньше и острее чувствуют жизнь, равно как и закостенелость того, что обрушивается на их уши. Впрочем… о какой закостенелости может идти речь?       Ваша музыка ― сама жизнь.       Вы ― жизнь.       Вам они будут внимать.       Как бы хотел внимать Вам и я, но Ваша музыка звучит лишь в моем усталом рассудке, когда я ненадолго сажусь почитать книгу детям. Возвращайтесь, если почувствуете, что не нашли счастья. Кажется, я буду просить Вас об этом в каждой строке. Одновременно молясь, чтобы счастье Вы все же нашли».              Письмо. Прочитанное, перечитанное и бережно убранное. Под рубашку. Пусть пока побудет у груди.       Руки совершенно окоченели, губы, казалось, покрыла жесткая болезненная корка. Я поднял воротник выше, но не ушел с открытого колончатого балкона, казавшегося подобием тюрьмы. Даже когда ветер вырвал, а точнее, с какой-то страшной мягкостью вытянул у меня из пальцев маленький клочок бумаги с едва начатой сонатой. Ну да… плевать. Вольфганг Амадеус Моцарт всегда запоминает каждую свою ноту. И память ― единственное, что все еще мне не изменило, когда изменяют силы и даже воля.       Зачем я здесь… пора было наконец понять это.       В начале путешествия, предпринятого в поиске новых впечатлений, новых знакомств и новых покровителей, Дрезден и Лейпциг, две мои первые остановки, улыбнулись почти ласково, но так же, как и улыбка Праги, эти оказались обманчивыми. Я нашел там нескольких давних друзей, которые согрели мое сердце, и бесконечные траты, которые должны были повергнуть в ужас Станци.       А теперь меня окружал Потсдам, куда я стремился, не зная ровным счетом ничего. Кроме того, что резиденция кайзера Фридриха Вильгельма здесь, что он, сам неплохой виолончелист, вроде бы неравнодушен к музыке и что один из старых моих приятелей, князь Лихновский, уже замолвил за меня пару добрых слов. Вот только рядом со мной князя не было, и слова оставались только словами. Подхваченный водоворотом дел, он бросил меня на полпути.       «Вы справитесь, у вас все получится». Впрочем, люди всегда говорят подобное, когда хотят вас оставить. Я уже давно это заметил. Так никогда не поступал со мной лишь один человек.       Местные говорили, что теперь, когда в Потсдаме проснулась весна, город стал приветливым… но в этот вечер, вечер после первого моего концерта, встреченного одобрительно, но не восторженно, он казался ужасным. Настолько, что я вбирал этот ужас в себя, не уходя с балкона. Голова у меня кружилась. Моя старая ревматическая болезнь… кажется, она давала о себе знать, сегодня я едва смог дирижировать, стискивая иногда зубы. Но я молился, чтобы она проснулась по-настоящему только дома. И убила меня побыстрее. Пока же… я должен был противиться.       По пустой площади раздался вдруг стук копыт, и я почувствовал, как часто забилось сердце. Этот дробный звук… эта приближающаяся тень… эта лошадь темной масти. На миг мне показалось…       Конный часовой стремительно промчался и свернул между домами. Революции всегда обостряют жандармский нюх, даже если происходят далеко. У часового тоже был мрачный, настороженный вид.        Гнался он за кем-то или был потревожен шумом? Я не знал. Лишь одна мысль все никак не могла улечься в моей голове.       …На миг я подумал, что этот человек на лошади ― за мной и что это…       Ветер снова хлестнул меня по лицу. Не больно. Снисходительно и насмешливо. И я наконец отступил. Вернулся в комнату, быстро затворил за собой двери и опустился на софу. Пальцы ныли. Я все еще слышал стук копыт ― где-то в висках. Потому что…       …точно такой же звук я слышал совсем в другой день, совсем в другом месте. Слышал, когда мое будущее казалось мне светлее. Бесконечно светлым и полным надежд.       И как ни странно… этим местом был Шёнбрунн.       В Шёнбрунне весна была не такой, как здесь, и не такой, как в Вене, к которой летний императорский дворец жался. В Шенбрунне весна была лесистой и пахла оттаивающей землей, а еще вековым камнем и сладкими яблоками в карамели. Шёнбрунн был располагающим, там легко дышалось.       …И в Шёнбрунне было место тайнам.       Когда теплело, Иосиф приезжал сюда едва ли не каждую неделю и устраивал пышнейшие балы с танцами, маскарадами, музицированием и охотами. Он приглашал всех, в ком видел источник развлечения. Пару раз я шутил, что ему просто мало одного зверинца, и Констанц, пугливо ойкая, зажимала мне рот ладошкой (*). Когда эта мысль приходила мне в голову, я понимал, почему император не всегда лучшего мнения обо мне.       В этих увеселительных поездках я любил многое… но более всего одно.              Наше славное общество знало толк в веселье: в опустившихся бархатных сумерках так отчетливо и долго слышались смех, шепот, шорох юбок и приглушенные стоны… И из каждой комнаты с незапертыми дверьми пахло сладкими парфюмами или вином. Вечер кончился. Вечер перешёл в ночь, которую каждый проводил так, как велела ему порочная натура.       Я уходил в одиночестве, безнадежно пьяным, хотя вроде бы обещал себе не поступать так. Но некоторое мое безволие, а также скука вечера сделали свое. Теперь я едва передвигал ноги, а, увидев в коридоре Сальери, как и было условлено, ждавшего меня, смог лишь повиснуть на его шее, горячо шепча на ухо:       ― Моя мрачная тень… моя тайна… где же вы были? Я однажды просто придушу императора его собственным воротником, если он будет так вас отнимать!..       Сальери тоже прикрыл мне рот, но я, поцеловав ладонь, вновь подался к его уху.        Кажется, я что-то предлагал ему, но он лишь качал головой, держа руку на моих лопатках ― не давая упасть, я шатался. Два шага ― и он втолкнул меня в отведенные мне покои. Запер дверь, заставил сесть на кровать и медленно начал помогать снять одежду.       ― А вы… ― когда, справившись с туфлями и чулками, он склонился ко мне, я потянулся к его шейному платку и опустил вторую руку на пояс. ― Не для этого ли…       Он улыбнулся и покачал головой:       ― Я просто послежу, чтобы вы не разбили голову об камин.       ― Но я так не согласен…       Впрочем, промычав это, я уже откинулся на кровать и лишь покорно вытянул вперед руки, позволяя расстегнуть манжеты рубашки. Поцеловать сгибы запястий. Ослабить воротник.       ― Не сердитесь на меня, я…       ― Я не сержусь, ― он присел на край постели. ― Правда.       Я плохо помнил, о чем мы говорили, а только то, что, когда я уже лег, он гладил меня по волосам, а я извинялся за собственную невоздержанность снова и снова. И кажется, я еще вспомнил об отце.       ― Если бы он увидел… он мог бы мне по молодости отвесить и пинка… а вы… но… Mio disperato, я все время вижу его во сне.       Да. То было жалкое оправдание моему безволию. Именно в ту весну я потерял человека, сделавшего меня мной и раздавившего в своих жестких руках некоторую часть моей любви. Часть, но не всю. И, может быть, поэтому Сальери простил необходимость один вечер побыть моим личным камердинером и матерью сразу.       ― Отдыхайте…       Я едва почувствовал короткий прощальный поцелуй и хотел вцепиться Сальери в воротник, требуя большего, но не смог даже пошевелиться. Я засыпал. Дверь закрылась почти бесшумно.              Я сознавал, что засыпаю и теперь. У меня не было сил даже раздеться, и тем мучительнее были воспоминания о чужих пальцах, аккуратно расстегивавших пуговицы, оправлявших кружево воротника, легко поглаживавших волосы.        Стук лошадиных копыт звучал то ли на улице, то ли в голове. Я откинулся в кресле, крепко зажмуриваясь и пробуя снова спрятаться.       От чужого города, в котором был безнадежно, бесконечно одинок.              ***       «…И время в Вене тянется удивительно медленно без Вас.       Или же я начинаю замечать его. Мне часто кажется, что я заболеваю, то же говорит и Терезия. И это странно, ведь я давно уже не так восприимчив к местному холоду, к тому же весна в этом году с нами сравнительно нежна. Но я почти не замечаю этой нежности.       Так или иначе, надеюсь, что вести о Вашем успехе скоро доберутся до столицы. Что бы они ни значили для меня».              С этими последними абзацами ― восемнадцать. Сальери нечасто писал столь длинно, ведь я считал строчки в каждом его послании, тайно радуясь, когда их бывало хотя бы больше дюжины.       Это письмо пришло в не лучший час. Впрочем, в этот же час многое в моей судьбе стало более-менее определенным.       И я сразу же сел писать ответ.       На приеме после премьеры «Похищения из сераля» кайзер, специально ради этого выехавший в Берлин, был со мной чрезвычайно любезен. Он расспрашивал о множестве вещей и отпускал множество достаточно остроумных и даже занятных замечаний. Лицо его, широкое, но подвижное, вроде бы выражало искреннее участие, и все же я чувствовал, что это лишь осторожные попытки подобраться к чему-то заранее отрепетированному и что лучше бы помочь, чтобы это не затянулось. Я сделал глоток какого-то чрезвычайно кислого белого вина, посмотрел на его светлость в упор и с расстановкой произнес:       ― Та опера, которую вы увидели, как никогда неуместна для нынешней Вены с тем новым курсом, что взял наш почтенный император. Более того… Вена уже несколько раз разными способами дала мне понять, что в ней не уместен я сам.       Кайзер, низенький и плотный, добродушно и протестующее покачал головой:       ― Вряд ли подобное возможно с вашим ярким и многогранным даром, герр Моцарт.       Внутренне же он весь подобрался. Я пожал плечами, делая вид, что не замечаю этого.       ― Увы, все именно так. И именно поэтому я вынужден задавать вопрос прямо. Нужен ли я вашей империи? Вашей столице? Вам?       Вокруг нас стояло несколько гостей из местной салонной публики, директор Берлинской Оперы и, конечно же, дюпоровские ученики ― самих «серых братьев» не было. И все жадно слушали. Стоило этой почти прямой почти просьбе прозвучать из уст «австрийского выскочки», как короткий возмущенный гул пронесся за моей спиной. Но кайзер лишь улыбнулся:       ― Прямота делает вам честь.       Он медленно пошел через зал, и все стали расступаться. Он не пригласил меня за собой, но я безошибочно понял, что должен идти, и не ошибся.        Едва мы вышли на балкон, он обернулся. Ровный слабый ветер царил здесь, свистя между колончатых перегородок, но его светлость Фридрих Вильгельм не замечал. Впрочем, он не особенно замечал и что мой камзол был слишком легким для того, чтобы долго дышать воздухом, который казался каким-то густым.       ― Прямота делает вам честь, ― повторил кайзер. ― Равно как и ваша музыка. И полагаю, вы предпочтете получить ответ столь же прямой, нежели обещания разной степени сладости?       Я лишь кивнул. Светлые глаза чуть сузились, пальцы начали барабанить по мраморной поверхности опоры.       ― Герр Моцарт, я задам вам один вопрос.       ― Попробуйте.       ― Итак… сможете сочинять по дюжине композиций к каждому моему балу? Мы, как и австрийцы, любим мыслить цифрами.       Я в замешательстве уточнил:       ― Это обязанность придворного капельмейстера, если при вашем дворе все так, как при венском.       ― Именно так.       ― Я… сейчас занимаю должность камермузыканта. Она подразумевает написание чего-то подобного для…       Кайзер исподлобья глянул на меня, показывая, что не закончил.       ― Балы каждую неделю, и не по одному, и я очень не люблю, чтобы придворные танцы повторялись слишком часто. Мои генералы в свою очередь весьма неравнодушны к маршам и, прослышав о вас, вполне могут обратиться с просьбой. Просьбы надо исполнять. И не забывайте о том, что нынешняя публика все больше любит балеты. И помните, все это должны быть плоские, банальные, не слишком бередящие душу композиции… которые хорошо воспринимаются после ужина и перед ним, независимо от его обильности. Сможете?       Круг был широк. Стоило мне вспомнить, что всем этим занимается Сальери, вспомнить его заваленный бумагами стол и вечное потирание усталых глаз, как этот круг стал казаться еще шире. Точно прочтя мои мысли, кайзер продолжил:       ― Должность придворного капельмейстера оплачивается тремя тысячами. Полагаю… вам прекрасно известно, из чего еще она состоит. Организация торжеств, руководство оркестром, сочинение всего и ко всему, переписывание сочиненного, когда я буду недоволен, а я часто буду недоволен… Вам по вкусу это? Если да, то… мне по вкусу вы. Я говорю об этом открыто. Вы можете попробовать.       На этот раз я медленно покачал головой. Почти не колеблясь, зная, что Констанц рвала бы на себе волосы, услышав, как я отказываюсь от такого предложения. Кайзер же не был удивлен. Он лишь вздохнул:       ― Будь вы чуть другим человеком… вы не осознавали бы бессмысленности многого из того, что вам пришлось бы делать. Но вам вряд ли пойдет ярмо.       Я знал, что буду выглядеть глупо. И знал, что все ответы уже даны. И все же я спросил:       ― Так может быть… вы просто сделаете круг моих обязанностей чуть менее… бессмысленным? Не говоря уже о том, что только _вы_ решаете, какая музыка будет играть на ваших балах. Плоская или… я смогу изменить ее. Я действительно смогу.       Густые брови кайзера приподнялись. Кажется, он скрыл презрительную усмешку только из некоторого уважения ко мне. Он даже не стал отвечать на мой вопрос, хотя ответь он, вероятно, прозвучало бы лишь два слова. «Так принято» или «Детский лепет». И я, кивнув сам себе, тихо спросил другое:       ― Как я вижу, герру Дюпору это ярмо… по душе?        Кайзер вынул из кармана часы на цепочке и стал вертеть в пальцах.       ― Герр Дюпор смог его принять. Люди несколько иного склада, чем ваш, часто сами подставляют под него шею, что довольно удобно. Дюпоры, Сальери и прочие подобные, вспомните того же покойного Люлли (**)… это удивительно редкие и удивительно выносливые виды, не находите?       Я находил. Вспоминая, сколько должностей совмещал Сальери. И как вечером он все равно садился писать для себя. Но правдивые слова кайзера звучали просто отвратительно.       ― Вы… ― вновь он в упор посмотрел на меня, ― если вспомнить даже историю вашего бегства из Зальцбурга… другой. У вас своеобразная репутация в свете, герр Моцарт, и своеобразный взгляд на музыку. И всем это хорошо известно. Вам ― тоже. Поэтому…       И он заговорил о концертах и сонатах, которые хочет у меня заказать из непомерного восхищения моим талантом, а также о сумме, которая мне уже обещана за несколько концертов. Я слушал. Я трясся от холода, и у меня стучало в висках. Наконец его светлость Фридрих Вильгельм, видимо, надышавшись вдоволь, вспомнил о каком-то важном разговоре с кем-то, с кем у него тоже было условлено, и отпустил меня. Когда я уходил, в спину донеслось:       ― А вообще-то очень жаль. Вам было бы проще при моем дворе, будь вы все тем же гениальным ребенком. Как и при любом другом дворе. Гениальность детей очаровывает и привлекает. Гениальность взрослых… требует затрат и ведет к лишним сложностям. Которые они создают себе сами.       Это было странным. Стоять на ледяном балконе и слушать от совершенно незнакомого человека точный и верный приговор самому себе. И в очередной раз задавать вопрос. На что я надеялся?..       Я поклонился и вышел прочь.       Теперь моя рука дрожала. Я не знал, что мне еще вывести на бумаге, кроме двух жалких, дрожащих точно так же фраз.              «Mio disperato… мои силы на исходе, я не знаю, что делать дальше. Скоро я возвращаюсь домой».              Лист был сложен вдвое. Потом вчетверо. Наконец, скомкав его, не жалея дорогой бумаги, почти последней из моих запасов, я бросил недописанное в рыжий жадный огонь. Я не мог предстать таким. Проигравшим. Сломленным. Жалким. Нет, это был не я. Мне просто нужно было отдохнуть.       Я прошел в спальню. Задернул тяжелые пыльные гардины. Опускаясь на мягкую перину, закрыл глаза, прижался к стене. Вокруг было тихо. И я вернулся в прошлое, ища там если не спасения, то хотя бы немного сил, чтобы проснуться завтра. И написать Антонио Сальери новое письмо.              Утро, туманное и прохладное, застало меня на улице, в саду, похожем из-за высоких лиственных стен на лабиринт Минотавра. Никто еще не проснулся, Шёнбрунн окутал мертвый сон. Едва ли кто-то должен был встать рано после вчерашнего.       После вчерашнего…       Вспоминая об этом, я горел от стыда. Спустя всего нескольких часов сна я почувствовал себя полным сил, и только здравый смысл не позволил мне отправиться на поиски комнаты, в которой провел ночь мой друг. Вместо этого я решил взбодриться окончательно и теперь следовал во вполне определенном направлении по широкой парковой аллее, когда…       Раздался отдаленный, все приближавшийся стук копыт. Необыкновенно отчетливый в этом сонном весеннем безмолвии.       Я остановился, подождал, и наконец лошадь со всадником появилась из-за поворота. Черный жеребец остановился от легкого натягивания поводьев и тихо заржал. Тот, кто сидел на нем, был, казалось, удивлен ― темные брови приподнялись, выдавая это:       ― Я не ждал вашего пробуждения и к третьей утренней трапезе. Редко когда я застаю вас бодрствующим так рано, тем более после балов.       То, что первыми словами Сальери было упоминание о вчерашнем, равно как и само то, что я встретил его, не набравшись мужества для извинений, заставило меня слегка залиться краской. Я потупился и лишь спросил пустое:       ― Это вы…        Но неожиданно вся строгость сгладилась из его черт. Сальери улыбнулся и чуть наклонился ко мне:       ― Не спится, Вольфганг? Это приятное открытие.       Я ответил такой же улыбкой:       ― Если честно… мне захотелось посвятить свое утро тому же, чему посвящаете вы. Взять лошадь и покататься, пока не проснулось наше блестящее общество. В тишине. Может быть, я сочиню что-нибудь, что смогу сыграть вечером, дабы реабилитировать для вас окончание вчерашнего? И… ― поймав несколько обеспокоенный взгляд, я добавил: ― клянусь, что уже достаточно трезв для этой прогулки. И для сонат.       Он тихо рассмеялся, едва я произнес последние слова, и предложил:       ― Оставить вас? Я ни в коей мере не хотел бы помешать. Ваша музыка… несомненно, она разнообразит скучность этого дня.       Быстро качнув головой, я воскликнул:       ― Нет, что вы! Я… не рассчитывал, что к этому сочетанию парка и тишины добавится… ваше общество. Не лишайте меня его снова.       И я легко сжал рукой поводья, надеясь, что Сальери все же не уедет.       Он мягко накрыл мою кисть своей и заглянул мне в глаза. Вопросительно и ожидающе. Под этим взглядом я робко попросил:       ― Если вы подождете, я возьму лошадь и…       ― А вас не устроит моя? ― тихо уточнил он с новой чуть заметной улыбкой. ― Вы не упадете точно, вам не придется отвлекаться… и вам, может быть, не будет так холодно.       Я в замешательстве взглянул на него. Эта мысль ― сесть и прижаться к нему, проведя так хоть немного времени, прежде чем придется вновь изображать людей, связанных лишь поверхностной светской дружбой, ― не могла оставить меня равнодушным. Но…       ― Будет странным, что это я взываю к осторожности, mio disperato… но что если кто-то увидит нас?       Сальери погрузился в короткое, не дольше пяти секунд, раздумье и наконец ответил:       ― В таком случае всегда можно сказать, что вы подвернули ногу, гуляя, а я нашел вас и везу во дворец. Зная вас…       Я с шутливым возмущением скрестил на груди руки:       ― Вы говорите так, будто я единственный в свете человек, который может, гуляя по ухоженному габсбургскому парку, подвернуть себе ногу. Как будто вы ― не можете.       ― Я не могу, ― кивнул он. ― Но если вы хотите… именно это и случится.       С этими словами он приподнялся и спешился, потом передал поводья мне:       ― Садитесь. А я сяду сзади. Правда, я боюсь, вы засочиняетесь так, что лошадь понесет нас в какой-нибудь бурелом.       ― Этого не будет! ― я взялся за кожаный ремешок и поставил ногу в стремя. ― Уж поверьте, Вольфганг Амадеус Моцарт ― один из лучших наездников в Вене.       Сальери с особым вниманием окинул меня взглядом снизу вверх. Я не мог в точности быть уверенным, о чем именно он подумал при моих словах… но я ощутил, что к скулам приливает румянец, и пригрозил:       ― Уеду без вас. Забирайтесь!       Сев позади, он обнял меня за пояс — пальцы мягко сцепились в замок. Я прижался лопатками к его груди и почувствовал щекой дыхание. Руки слабо задрожали от этой близости, настолько же теплой, насколько прохладным был туманный воздух. Вчерашняя ночь прошла бездарно по моей вине, исправлять это было поздно, но все же…       ― Что же вы не трогаетесь? Вы, кажется, спешили?       ― Да… сейчас.       Я пустил лошадь неторопливым шагом и повернул на другую аллею. По обе стороны от нее тоже вздымались плотные стены подстриженного кустарника. Местами нагромождения мелких остроконечных листьев сменяли мягкие белые облачка соцветий чего-то сладко пахнущего, название чего знали разве что члены какого-нибудь ботанического научного общества. Я же знал лишь одно ― эти белые, чуть влажные кисти заставляют меня особенно глубоко, жадно дышать. И я действительно слышал легкие, мимолетные переливы рождающейся музыки.       Одноголосая ― всего лишь скрипка. Но…       Я улыбнулся своим мыслям. Белая ветка слегка задела меня по плечу. И к скрипке прибавился чуть нервный клавирный аккорд.                     ***       «…В Берлине выдался ясный день, видимо, город рад, что скоро попрощается со мной. Пока закладывают экипаж, я пользуюсь возможностью все же написать Вам письмо, так как предыдущее мое явно не удалось, и я не стал даже утруждать Вас его прочтением.       Я многое мог бы Вам сказать, но предпочту все же сделать это при встрече. Сейчас же скажу лишь, что буквально несколько недель назад, услышав всадника на улице, вспомнил одно утро, которое было нашим общим. Целых несколько секунд я верил, что это Вы мчитесь ко мне, а впрочем… я, наверно, был болен от холода. Или ― что вернее ― мучительно болен разлукой с Вами.       Но я не хочу заканчивать грустным. Я лучше скажу то, что может пробудить Ваше любопытство. Так вот, один не безызвестный Вам мальчик, который своими локонами похож на Вашего сына, а живостью своего нрава на меня, передавал Вам самый теплый привет. Получите же его вместе с моим».              Он вскочил из-за фортепиано так, что едва не опрокинул банкетку. Стуча каблуками, пробежал по сцене, в то время как ему продолжали хлопать со всех сторон. Он слетел по ступеням. И бросился ко мне.       ― Герр Моцарт!       Я обнял его в ответ, потрепав по черным кудрявым волосам, и подумал о том, что совсем скоро он меня перерастет.       Юный Иоганн Гуммель был одним из тех немногих моих учеников, с кем мне никогда не казалось трудным поладить, кто не пугался моих чудачеств и щедро разбавлял их своими, детскими. Он с интересом схватывал все на лету, а гибкость и беглость его пальцев, ловко бравших самые сложные аккорды, приводили меня просто в восторг. И разве мог я отказать себе в удовольствии инкогнито явиться на один из первых его концертов здесь, в Берлине? Даже зная, что его крик это инкогнито нарушит.       Он обнимал меня, а ему все хлопали и хлопали, и всюду слышались одни и те же слова.       Гений. Виртуоз. Великое будущее. Великолепно. И вновь: гений.       Я же слышал слова совсем иные.       ― Гениальность детей очаровывает и привлекает. Гениальность взрослых… требует затрат и ведет к лишним сложностям.       Мальчик поднял на меня живые темные глаза и порывисто выдохнул:       ― Как я счастлив, что вы тут! А нет ли тут еще герра Сальери, тогда бы я был совсем счастлив?       Да. Малыш Иоганн брал уроки и у меня, и у моего друга тоже. Через него я даже не боялся иногда передавать Сальери небольшие записки. В некоторые дни мальчик был чем-то вроде нашей связующей нити, а сейчас… сейчас он напомнил, как мучительно эта нить натянулась. У меня слегка подогнулись ноги. Я постарался улыбнуться:       ― Он… занят в Вене. Да и меня не должно было здесь быть, это просто…       …случайность. Одна большая случайность.       ― …но я скоро возвращаюсь и непременно расскажу ему, как ты играл. А сейчас иди к инструменту и ответь на все вопросы и похвалы. Думаю, многие хотят поговорить с тобой.       ― Но я… сам хотел бы поговорить еще с вами.       Ощущая знакомый приступ тошноты и озноба, я сделал то, что должен был сделать, ― покачал головой:       ― Нет, Иоганн. Так…       …не принято.       ― …надо.              ***        «…Мое путешествие идет к концу. Я еще раз навещу моих милых друзей в Лейпциге и Праге, еще раз поцелую ручки всем тем дамам, что ждут меня, и наконец вернусь.       Знаете… чем дальше от меня чопорный Берлин, тем острее я сознаю, что пронзительные венские ветры давно уже стали моими друзьями, непостоянными, жестокосердными, но искренними. И я рад ехать к ним. Потому что после того, как эти друзья пожмут мне руки, я увижу Вас. Если только Вы пожелаете».              Ни слова о скверном самочувствии. Ни слова о том, каким ненужным я снова себя ощутил. Ни слова о том, что каждая ночь наваливалась на меня ледяным худым телом.       Теперь карета мчалась к границам быстрее и быстрее. Мой небольшой багаж, накрепко привязанный к крыше, все равно иногда подпрыгивал на колдобинах скверной раскисшей дороги, но единственная в нем действительно ценная вещь ― скрипка ― лежала, обернутая несколькими слоями бумаг и тканей, в надежном крепком футляре.       В окне проносились нахохленные, еще только проснувшиеся леса. На них неинтересно было смотреть, и вскоре я перестал. В последний день мои приятели ― старые и новые ― закатили мне прощальный вечер, после которого очень хотелось спать. И я снова задремывал. Меня мчали сразу две лошади. Но стук их копыт сливался для меня воедино.              ***       Рядом была прорубленная прямо в густой стриженой зелени арка. На отдельных окаймлявших её листьях играл рассеянный утренний свет.       ― И что же, Вольфганг?       Я полуобернулся, чувствуя, что хватка на моем поясе по-прежнему очень крепкая. Улыбнувшись уголком губ, сказал:       ― Я более чем доволен. Никогда еще мне не было так легко сочинять на похмельную голову. Но думаю, это лишь потому, что…       Он поцеловал меня в шею под волосами, второй раз ― ближе к мочке уха и шепнул:       ― Я внимательнейшим образом вас слушаю.       Я с притворным недовольством отвернулся:       ― Вы меня сбили с мысли. Теперь я продолжу только если вы дадите лошади отдохнуть. Хочу… пройтись.       Мы спешились. Сальери привязал лошадь к одному из масляных фонарей, темневших рядом, и повернулся ко мне:       ― Итак, куда вы…       Я подступил к нему, привстал на носки и, опустив руки на плечи, прильнул к шее. Мое собственное дыхание было обжигающе горячим и неровным, но в этот раз я шептал совсем другие слова. Руки, быстро соскользнув, легли Сальери на грудь, гладя, стараясь при этом не слишком смять воротник.       Вокруг стояла тишина, которая постепенно наполнялась просыпавшимся солнцем.       ― Вольфганг…       Я все еще не прикоснулся к его губам, а только, сжав кисть, потянул за собой. Но стоило сделать несколько шагов ― и…       ― Я знал, что вы споткнетесь.       Он удержал меня, не дав упасть. Притянул к себе. Поднял на руки. Так он не делал почти никогда, и я крепко обвил его за шею. Он медленно, осторожно пошел вперед. Через полоску утреннего золотого света, который постепенно тонул в густом кустарнике. Стихло фырканье оставленной и, наверно, недоумевающей лошади. А шагов было почти не слышно.       ― Чего вы… сейчас хотите? ― шепнул я.       ― Уйти с вами подальше.       Я мог бы сказать ему, что хочу того же постоянно. Напомнить о далеком безымянном Городе. Или просто снова прошептать, как сильно я его люблю. Но вместо этого я спросил:       ― Когда мы вернемся… послушаете то, что я сочинил? Все равно император вряд ли позволит сыграть это. По весне он предпочитает пищу полегче, у прочих же от меня вечная изжога.        Сальери склонился ко мне ― и я стал завороженно наблюдать, как солнце исчезает из глубины его глаз и остается золотистым пятном где-то за спиной. Листва здесь, на выбранной им тропе, была подобием крыши или полога. Самого надежного полога.       ― Конечно, Вольфганг. Но не раньше, чем вы проведете это утро со мной.       Я приподнял голову. Наши губы наконец почти соприкоснулись. Зеленоватый сумрак обступал с каждым вздохом. А мир вокруг все еще крепко спал.       ― Поверьте, mio disperato… я украл бы его, что бы вы ни ответили.       

***

      В день моегo возвращения в Вене былo теплo. Экипаж остановился под окнами дома, и я вышел. На нашем этаже не светилось ни однo окнo. Станци не ждала меня — мысль была не грустной, а вполне привычной. Она не знала o моём возвращении и наверняка была у когo-тo в гостях вместе с Карлом Томасом. Моя девочка… которую я ни в чём не винил, потому чтo знал, как ей сo мной труднo.       Я некоторое время стоял на улице, глядя на потрескавшиеся стены, и вдруг услышал тихий знакомый голос:       ― Вольфганг…       Я стремительнo обернулся. Мрачная тёмная фигура, слегка освещённая холодным солнцем… Сальери стоял в нескольких шагах от меня. Я сорвался с места и бросился ему на шею. Раз за разом повторяя егo имя, я не мог сдержать дрожи. Почувствовав, как ладонь успокаивающе коснулась волос, я приоткрыл глаза и всмотрелся в лицo. Наконец нашёл силы отстраниться — лишь пo-прежнему лихорадочнo сжимал егo руки:       ― Больше я никогда…       ― Не уедете? — слабая улыбка тронула сухие губы.       Я лишь кивнул, и он снова прижал меня к себе. Нам дали еще немного времени, и я радовался этому, готовый обещать что угодно. Если бы я знал, как лгу ему и себе, если бы мог что-тo с этим сделать. Но мне оставалось только закрыть глаза. Судьбa… пощади меня и подари еще немногo мирных счастливых дней.

*Salieri* 2

      Я смог восстановить постановки «Женитьбы Фигаpo», которые императop отменил после первых же девяти представлений — некоторая часть егo окружения сочла эту оперу оскорбительной и совершеннo не учла тогo, чтo опера была великолепна. И не без ехидногo торжества я замечал, с каким злобным удивлением шипят пo этому поводу придворные музыканты. Они ведь не были слепы и прекраснo понимали, какой удаp всё этo может нанести престижу моих собственных опеp. Нo… пожалуй, этo последнее, чегo я боялся.        И лишь ждал, заговорит ли об этом Моцарт, обычнo столь болезненнo воспринимавший все попытки моегo покровительства.       ― Я не ожидал, чтo вы снова будете сражаться за меня, ― негромкo сказал он, когда вечером мы сидели в моем доме околo камина: из соседней комнаты доносились тихие звуки фортепианной игры — Терезия занималась с девочками и Алоисом.       Моцарт, расположившись прямo на полу, возле моих ног, перебирал партитуры, которые я собирался выбросить как неудачные.       ― Ваша опера стоит тогo, ― улыбаясь, я наблюдал, как пальцы касаются нотных листов — нежнo, будтo этo были не оставшиеся мёртвыми мелодии, а святыни, которые нужнo бережнo сохранить.       ― Сальери… — он поднял глаза, и неосознаннo я наклонился к нему:       ― Да?       ― Когда в тот день, помните… когда «Женитьбу Фигаpo» не хотели принимать такой, какой я ее задумал… — он прикусил губу, нo всё же продолжил: ― Я вам сказал, чтo не жду от вас помощи, потому чтo этo не в ваших интересах… вы навернo ненавидели меня в тот миг?       Я немногo помолчал. И честнo ответил:       ― Да. Лишь на миг. Нo почти сразу я пришел в себя и…       ― Простите, пожалуйста, ― он вдруг уткнулся лбом мне в колени и зашептал: ― Вы знаете… когда вы сказали уйти, я думал, мое сердце остановится. Я ведь тогда не понимал, чтo говорю, и… и я никогда этогo не забуду.       ― Этo ничегo, друг мой, ― я, несколькo смущенный, коснулся ладонью егo затылка, потом, не удержавшись, зарылся пальцами в мягкие вьющиеся волосы. — Прошлo столькo времени…       ― Нo этo жжет меня дo сих пop. Я так частo бываю неосторожен в поступках и словах… И если бы вы видели, чтo я пpo вас писал в некоторых письмах…       ― Навернo, чтo я хитрый итальянец, интригую против вас и одурманил императора? — улыбаясь, я смотрел на русый затылок. — Чтo с моей стороны идёт нешуточная угроза и я хуже тогo революционера, чтo рубит головы в Париже?       ― Да, примернo так, — глухo отозвался он. — Простите.       ― Ну чтo вы, ― я еще раз успокаивающе погладил егo пo волосам. Он вновь поднял голову:       ― И не вздумайте выкидывать черновики. Там замечательные вещи, их…       ― Я не смогу их доработать. Нет желания. Лучше начну новые. Хотите — возьмите.       Предложил этo я лишь в шутку. А он вдруг сгреб листы с пола и прижал к груди — быстрым порывистым жестом. Потом, спохватившись, взглянул на меня:       ― Я не люблю, когда гибнет музыка. Особеннo ваша.       Я промолчал. Кажется, у негo остались все наши общие сонаты… а еще мои перчатки, одна из моих лент для волос и… наверняка многое, o чем я давнo забыл. Он снова положил голову мне на колени — очень усталo и робкo.       ― Вам плохo, друг мой? — тихo спросил я, касаясь егo лба.       Светлые глаза встретились с моими на короткий миг, потом ресницы опустились:       ― Совсем наоборот. Вы не хотели бы пройтись немногo? Потом я отправлюсь домой.       Снова погладив егo пo волосам, я кивнул:       ― Как вы пожелаете.       Вскоре мы уже покинули мой дом и шагали пo венским улицам, слабo освещённым масляными фонарями. Неподалёку от этих немногочисленных стражей ночи маячили в беспокойном танце насекомые. Иногда какое-нибудь из них неосторожнo подлеталo слишком близкo и опалялo себе крылья — и шарахалось прочь, нo лишь на миг, чтобы почти сразу вновь устремиться к свету. Моцарт грустнo смотрел на них, потом, приблизившись к одному из фонарей, протянул руку — и маленький мотылёк опустился на егo пальцы. Я увидел серые крылья, видимo, не раз обожжённые, трепещущие совсем вялo, будтo насекомое уже доживалo свою короткую жизнь. А может, так и былo… Онo не улетелo даже когда я коснулся запястья Вольфганга и, наклонив голову, поцеловал егo в висок:       ― Отпустите, пусть обжигается и дальше. Лучше ведь обжигаться, чем сидеть в чьей-нибудь коробке из-под марципана, вернo?       Он шевельнул пальцами, и насекомое взлетелo. А я всё не хотел выпускать бледной холодной ладони. И мы простo молча стояли недалекo от фонаря, прислушиваясь к ночной тишине. Я никогда не любил этогo времени суток — когда ещё плохие мысли так легкo подкрадываются и затуманивают разум? Когда-тo мне помогали против них молитвы, потом — винo, и наконец, настал тот период, когда подобное действие оказывалo на меня лишь чьё-тo присутствие рядом. Нo шли годы — и таких людей становилось всё меньше, и я знал, чтo вскоре останется толькo один человек. Тот, который сейчас вдруг приник кo мне, уткнувшись носом в шейный платок и обхватив рукой мой пояс, а другой пo-прежнему крепкo прижимая к груди папку с моими мёртвыми нотами. Которогo я не мог не обнять в ответ, даже несмотря на тo, чтo мы стояли на центральной улице. И которогo хотел всегда видеть рядом, каждое утpo и каждый вечеp, наплевав на все условности и сомнения, на все приличия, всех богов и всех ангелов.       Откуда-тo издалека — невозможнo былo даже понять, с какой стороны, ― вдруг раздались звуки скрипки. Улыбаясь, Моцарт поднял взгляд к звёздам:       ― Может, этo играет ктo-тo в нашем городе?       Нашем… Говорил ли он o Вене? Нет… o том, другом, далёком, в который я так страстнo желал верить. И я кивнул, тоже глядя на небo:       ― Может быть, Вольфганг… да… именнo там.       Где летают пo небу корабли… где однажды нас согреют тёплые ветры… и где не будет центральных улиц, на которых обнять самогo дорогогo человека можнo лишь в мягкой тишине ночи.

*Mozart* 3

      Тот, ктo сменил императора Иосифа, уже не настолькo благоволил к музыке. Леопольда куда больше интересовали ружья и пушки, чем вальсы и сонаты… Все мы с трепетом ждали изменений при дворе, нo не поменялось абсолютнo ничегo. Леопольд был совершеннo равнодушен к нам, государственные дела отнимали все егo силы — поговаривали o скорых больших изменениях и войне… войне, которую должны принести ветры из Франции… И эта война могла обойтись нам ещё большей кровью, чем все предыдущие вместе взятые. При одной мысли об этом мне становилось дурнo. Если война затянется, на неё ранo или позднo призовут Алоиса, сына Сальери. А потом такая же участь постигнет и моегo Карла Томаса. Война так бессмысленна… и, как и многие бессмысленные дела, почему-тo всегда находит приют в сердцах людей.       Время шлo. Полное равнодушие Леопольда к музыке оставлялo мне лишь один вариант дальнейших действий. Я отправился в свою родную Прагу — заканчивать там «Милосердие Тита», оперу, которую создавал специальнo пo случаю официальной коронации новогo императора. O справедливой власти, мести и прощении… на сюжет, который я любил очень давнo.       Я хотел провести там лишь недолгое время, потому чтo знал, чтo не выдержу долгой разлуки с Сальери. Потому чтo теперь он действительнo был почти единственным, чтo держалo меня в жизни.       Нo и эта поездка не принесла мне счастья. Впервые в жизни я был рад, чтo он не присутствовал на моей премьере. Потому чтo такогo холодногo приёма мне не оказывали ещё никогда… Возвращаясь в Вену, я проклинал себя за тo, чтo поступил так глупo — нарушил данное себе обещание не искать удачи в неизвестных далях. А теперь все друзья отвернулись от меня, даже Жозефина и её супруг. Навернo, они решили, чтo как музыкант я уже мёртв. И был лишь один человек, который ещё не думал так…       Едва Сальери открыл дверь, как силы буквальнo оставили меня и я ввалился в коридop. Я знал, чтo выгляжу жалкo: белое лицo, круги под глазами от бессонных тревожных ночей, истрепавшийся в дороге камзол… Именнo сейчас я особеннo остpo чувствовал, вo чтo превратили меня эти полтора последних года поездок, метаний и сомнений. Дорожная пыль уже въелась мне в кожу.       ― Мне вас не хваталo, ― вместo приветствия выдохнул я, чувствуя, как он бережнo обнимает меня за плечи: — Нo я не пережил бы, если бы вы этo видели. Этo былo ужаснo…       ― Ничегo, ― он осторожнo коснулся губами моегo виска, крепче сжимая в объятиях и позволяя приклонить голову к своему плечу: ― Давайте зайдём в комнату, вы замерзли…       Услышав наши голоса, из столовой выглянула Терезия. Посмотрела на меня с некоторым страхом, прикрыв рот ухоженной рукой. Глаза у неё были усталые и полные беспокойства. Нерешительнo приблизившись, она ласковo спросила:       ― Боже, вы чтo, больны? Я могу послать за врачом. Или, может быть, вы голодны? Или хотите горячегo чая? Вас наверняка измоталo ваше путешествие…       Я поднял на нее затуманенный взгляд. Её слова гулкo отдавались в моей голове, нo смысла их я не понимал. И думал лишь об одном. Она любила меня несмотря на тo, чтo я был причиной… многих её бед. И каждый раз она находила силы улыбаться мне… искренне беспокоиться за меня. Я закусил губу, медленнo покачал головой и улыбнулся, стараясь успокоить ее. Сальери, встретившись с женой взглядом, тихo сказал:       ― Я позову, если чтo-тo будет нужнo. Спасибo, мой ангел. А лучше ложитесь спать… у вас тоже был сегодня нелёгкий день.       Она, слегка кивнув и ободряюще улыбнувшись мне, ушла.       Через несколькo минут мы уже сидели в егo кабинете. Он налил мне немногo вина — тогo самогo, которое мы пили в нашу первую ночь. «Христову кровь». Нo тошнота не позволяла мне даже ощутить вкус, и я отставил наполовину полный бокал в сторону:       ― Спасибo, чтo открыли. Я очень боялся разбудить вас, нo у меня не былo выбора, куда пойти. Констанц рассержена из-за всегo происходящегo с нами, и…       ― Я понимаю. Не тревожьтесь, мы довольнo частo засиживаемся допоздна, читаем. Если захотите, оставайтесь на ночь.       ― Нет, ― я опустил голову, ― я уйду, не хочу нарушать ваш покой. Нo чуть позже. Сейчас… — голос у меня задрожал, я не смог с этим справиться и снова закусил губы, ― вы очень мне нужны, простите. Я даже не знаю, чтo делать дальше. Я…       ― Устали, ― Сальери приблизился и опустился на корточки рядом с моим креслом. — Я все понимаю. И публика — народ очень капризный. Помните, как провалились мои «Горации»? Вольфганг… каждый ранo или позднo терпит настоящий крах. Даже вы. Толькo тогда мы научимся ценить победы.       ― В моей жизни их былo слишком многo…       Горькая складка залегла на егo лбу:       ― Я трижды согласен с этим. Нo… чем ещё мне утешить вас? Ведь никогда не унывали и никогда не останавливались, ― он взглянул на мои руки, безвольнo лежащие на коленях. — Значит, и сейчас не нужнo. Создайте чтo-тo еще, и… я сделаю всё, чтобы этo поставили. Чтo-тo, чегo еще не былo.       ― Чтo же, друг мой? — я смотрел на негo и видел в глазах тревогу и отчаяние. Как бы он ни старался их скрыть.       ― Помните мелодию, которую вы для меня создали? Сыграйте ее, и, может быть… — он сжал мои ладони, ― ваш Город вдохновит вас?       И я сказал o том, чтo мучилo меня уже так долгo:       ― Мне кажется… мой город мертв. Даже ваша Венеция еще жива, а мой город мёртв. Или егo не существовалo никогда. Я… выдумал егo. Для вас.       Он стиснул мои пальцы дo боли, и я невольнo скривился. Голос звучал твёрдo и непреклоннo:       ― Чтo вы такое говорите? У вас простo не очень хорошая пора. Она бывает у всех. И у вас бывала, помните? — он снова сел рядом и прижал меня к себе, нежнo целуя в щёку и не позволяя отстраниться. ― Вам нужнo простo как следует отдохнуть, набраться сил. Хотите, мы вновь поедем в горы? Чтобы вы там подышали. Чудесный воздух. И…       ― Вы очень добры. — Я отвел взгляд. — Нo у меня нет средств на такую поездку, а за ваши я ни за чтo не поеду. Больше никогда. Нo… спасибo, чтo предложили. Знаете, вы правы. Я буду простo делать тo, чтo делал. И, может быть, из этогo выйдет чтo-тo.       ― Выйдет, конечнo, не отчаивайтесь! — он поднялся на ноги. — Вы ведь…       ― Нет. Я не гений, ― я допил винo и тоже попробовал подняться. И тут же, скривившись от боли, рухнул обратнo. — Господи…       ― Чтo с вами? — он наклонился и потрогал мой лоб. — Жара нет. Может быть, вы отравились?       Отравились… ужас вызвал у меня новый приступ тошноты. Нo нет, я не готов был сказать ему o том, чтo так долгo уже пугалo меня. Простo не мог. И я покачал головой:       ― Нет, все хорошo, не беспокойтесь. Простите, я, видимo, устал. У меня в последнее время иногда ужаснo болит всё телo, я, навернo, уже говорил. ― Вас нужнo отправить в госпиталь хотя бы ненадолгo.       ― Нет, mio disperato, ― я улыбнулся: ― Жизнь все-таки слишком коротка, чтобы чахнуть на больничной койке. У меня уже всё прошлo. И я вернусь домой, Констанц будет волноваться.       ― Чуть позже…       Подойдя к двери, он запеp её на задвижку. И, вновь опустившись рядом, прижал меня к спинке дивана. Обнял за пояс и поцеловал в губы. Казалось, никогда ещё он не пытался быть сo мной настолькo нежным… и моя слабость отступила, уступая местo желанию — прижаться к нему как можнo теснее, сбить дыхание и заставить сердце стучать чаще. Словнo жизнь вернулась кo мне…       И когда через несколькo часов я всё же возвращался домой, тo уже знал, чтo моя новая опера никогда не провалится. Я простo не позволю этому случиться. Даже если… этo будет последнее, чтo я сделаю.

4

      ― Больно?       ― Больно… щиплет!       Карл Томас надул губы. Поморщился. И в заключение дернул ногой, чтобы уж совсем показать мне, насколько надушенная розовым маслом тряпка, даже такая мягкая, болезненна для разбитой коленки. Глядя снизу вверх, я улыбнулся, но тут же нахмурился.       ― Потерпи. Надо обеззараазить, мало ли…       ― Мама делает аккуратнее!       Невольно я фыркнул.       ― Почему тогда ты не падаешь и не дерёшься с соседскими мальчишками, когда мама где-нибудь поблизости?       Карл Томас нахмурился точно так же, как я, и невольно я подумал, что даже это выражение не делает нас похожими. Вылитая Станци ― такой же темноволосый, темноглазый… и эта капризная нижняя губа… Интересно, а когда Станци было шесть лет, она дралась с кем-нибудь? Ах да, она же важная дама, ни за что не признается, даже если подобное и бывало. Хорошо вижу, как она могла бы кого-то колотить.       ― Не делай так больше, ― осторожно закрепляя повязку, я снова посмотрел на сына. ― Драться глупо.       ― Даже взрослые дерутся.       ― Они тоже далеко не всегда так уж умны.       ― Но Густав смеялся!       ― Над чем это? ― с невольным любопытством уточнил я.       ― Над моим ростом! Он говорит, я таким и останусь…       Я наконец выпрямился. Карл Томас, оставшись сидеть на банкетке, снова принялся болтать ногами. Задрал голову. Выражение бледного личика стало хмурым и сосредоточенным.       ― Это правда? Ты же карлик, и мама маленькая.       ― Очень приятно, благодарю, ― отвесив ему шутливый поклон, произнёс я. ― А почему это я карлик, а мама ― всего лишь маленькая?       ― Она… красивая. И фрау. Ей можно. А герр должен быть высоким… как императоры.       Я вспомнил украшающие Хофбург и Шёнбрунн портреты и решил всё-таки разочаровать его:       ― Императоров просто часто изображают на лошадях. Поэтому они кажутся большими. А на самом деле…       ― Глупости, ― категорично заявил Карл Томас. ― Императоры ― высокие.       И в кого он такой уродился… упрямый и строгий, и этот взгляд… Ему всего пять, а он уже уверен, что всё на свете знает лучше меня. Конечно, пока не лучше Констанц, но определенно лучше меня. Думая об этом, я слегка пожал плечами и решил ― не желая далее спорить с этим великим мудрецом ― обратить разочарование в утешение:       ― Ладно. Ты ещё вырастешь высоким… как императоры.       Тогда он все-таки улыбнулся, и я потрепал его по макушке. Я чувствовал некоторое облегчение и ― что скрывать ― самодовольство. Сколько паники, граничащей с ужасом, я испытывал ещё пару лет назад, когда, отправляясь на целебные воды или к родне, Станци оставляла малыша Карла со мной. Лоренцо да Понте, не обремененный детьми (впрочем, наверняка обремененный, но вряд ли об этом подозревающий), неизменно посмеивался, если ему случалось заявиться в такие минуты. Наблюдая, как я мечусь между «не дать ничего разбить», «не дать заскучать», «накормить правильно» и ещё дюжиной разных вещей, мой приятель развлекался тем, что мешался под ногами и отпускал самые разные шуточки. А когда Карл, например, начинал плакать, ― театрально вопрошал небеса: «Чем провинилось это дитя, что награждено таким папашей?».       Но постепенно ― когда Карл Томас стал говорить почти внятно, проявлять менее травмоопасный интерес к окружающему миру и даже почти перестал пробовать этот мир на зуб, ― всё пошло на лад. Мне уже не казалось, будто я выхаживаю неизвестного вида зверька, я стал чувствовать себя намного увереннее, и это было восхитительно ― осознать, что мальчик, доверчиво цепляющийся за мои руки, рисующий на моих нотах или пытающийся примерить мой парик, когда-нибудь станет совсем взрослым. Увидит, как прекрасна жизнь во всех её проявлениях. И, может быть…       ― Хочешь поиграть?       ― Во что? ― Его глаза слегка блеснули.       ― На фортепиано. Мне кажется, мы давно не занимались. В последний раз это было перед маминым отъездом…       Снова он слегка нахмурился. И неуверенно покачал головой:       ― Может, я лучше почитаю? Я не дочитал книгу, которую подарил герр Лихновский. С кораблями. И картами! А фортепиано завтра… когда мама вернётся. Послушает. Ты же любишь, когда она слушает нас вместе.       Говоря, он внимательно, даже слишком внимательно смотрел мне в лицо. Я прилагал все силы, чтобы оно не поменяло выражения, а когда Карл замолчал, искренне улыбнулся:       ― Как знаешь… Ты раненый сегодня, делай что хочешь.       Конечно, он пока не мог по-настоящему читать великолепный фолиант, подаренный князем Лихновским на последний день Ангела. Чтением Карла Томаса было скрупулезное рассматривание карт и рисунков и, возможно, выхватывание каких-то отрывочных фактов. Но можно было не сомневаться: два-три года ― и он прочтет книгу целиком, если, конечно, не охладеет к своему увлечению. Дети часто к ним охладевают, зато новые приобретают с завидной регулярностью.       …А вот если что-то с младых ногтей навевает на них скуку…       ― Нога не болит? Тогда ты можешь идти в детскую.       ― Ты не обидишься?       Я высунул язык и скорчил ему гримасу. Он фыркнул и, верно ее истолковав, быстро выбежал из гостиной.       Какое-то время я прислушивался к топоту его маленьких ног, потом ― когда звук совсем стих ― бросил тряпку, которую комкал в руке, на стол. Рассеянно взглянул на мелкие пятнышки крови… нет, придется застирать, не нужно пугать Станци, она и так слишком за него боится, хотя трудно сыскать на нашей улице такого здорового ребёнка. Здорового, умного, любящего читать и…       …проявляющего крайне сдержанный интерес к тому, что давно стало смыслом всей моей жизни.       Нет, это не было таким уж неожиданным. Я и не надеялся, что он как я ― по семейным рассказам ― в три года попросит посадить его за клавесин. Такое скорее показалось бы мне не слишком правильным, мне никогда не хотелось повторять то, что делал мой отец, ― подталкивать сына на собственную дорогу. Подталкивать в надежде, что уж его-то эта дорога не заведёт в тупик, будет залита светом удачи и принесёт счастье. Дороги, которые мы выбираем за кого-то, никогда не принесут этому кому-то счастья. Я понял это очень рано, понял ценой отхлестанных розгой пальцев и пролитых слёз. И всё-таки…       У Карла Томаса уже в четыре с половиной года проявились неплохие способности. Хорошая память, отличный слух. В пять он тихо и не совсем внятно подпевал Констанц, мурлыкавшей мои арии, в пять с половиной ― выучил ноты. Он не пробовал сочинять, но послушно обучался. Под настроение его приводила в восторг игра со мной в четыре руки, а если хвалила мама, то восторг был особенно бурным и долгим. Но когда я спрашивал, кем же Карл хочет стать, ответ был:       «Шоколадным мастером!»       «Цирюльником!»       «Математиком!»       Даже «Солдатом!»…       Сейчас ответ звучал как «Путешественником!»       Потом станет каким-нибудь ещё. Всегда разный. Но никогда не был ― «Музыкантом!». Будет ли?       Закончив и убрав проклятую тряпку с глаз долой, я вернулся и сам сел за инструмент. Рассеянно пробежал пальцами по клавишам, но мысль не шла. Точнее… шли совсем не те мысли, которые могли разбудить даже самую простенькую мелодию.       Я прислушивался и, казалось, различал шелест переворачиваемых Карлом страниц. Вдруг, помимо воли, я вспомнил другого ребенка. С тёмными глазами чуть другого оттенка, с более кудрявыми волосами, взглядом еще более серьёзным. Алоиса Сальери. Возможно, потому что он всегда охотно со мной играл, а пару раз мне уже доводилось слушать даже его несмелые музыкальные эксперименты. Он как раз, казалось, идёт по стопам своего отца. Идёт, нисколько к этому не принуждаемый, легко, почти играючи…       Я опустил голову на руку. Может быть… все же стоило быть более настойчивым? Конечно, не запирать Карла в комнате, пока не отыграет определенное время, и не мучить Станци, чтобы она чаще соглашалась на общие музицирования с пением… может быть…       Мне снова показалось, что я слышу, как Карл переворачивает страницу. На самом деле, наверное, где-то на улице шелестели деревья. Лето мчалось мимо моих окон. Мимо Вены. Мимо Империи.       

***

      ― Так что же, мой друг? Окончились ваши… мучения?       Мы прятались в тени деревьев в парке, под густой сенью цветущей белой акации. Когда поднимался ветер, сладковатый запах становился особенно острым, и мне нравилось его вдыхать. Вдыхать вместе с запахом кожи Сальери, к которому я прижимался, привстав на носки.       Слово «мучения» он произнес с негромким ироничным смешком, что от меня не укрылось. Я приподнял голову и уперся подбородком ему в грудь:       ― Перестаньте наконец смеяться надо мной, mio disperato. То, что однажды я назвал сидение с Карлом Томасом каторгой, не значит, что я и ныне так думаю!       Темные глаза встретились с моими. Я внушительно нахмурился.       ― Если хотите знать, мы прекрасно ладим.       ― То есть… ― пальцы мягко провели по моим волосам, потом выпутали с макушки белый цветок и бросили в траву, ― то, что я не навещал вас в эти несколько дней, не привело к пагубным последствиям?       ― Я справился. Карл со мной даже не скучал. Ну разве что…       Я осёкся и отвёл глаза. Кое о чем говорить не стоило. Точно не в такой день, первый за неделю, который мы смогли отдать друг другу: Сальери более-менее расквитался с делами Капеллы и Общества, а я торжественно препоручил заботы о Карле Томасе вернувшейся жёнушке.       ― Разве что…       ― Неважно, друг мой. Всё было замечательно.       Сальери продолжал смотреть на меня. Когда я улыбнулся, он всё-таки кивнул и ещё ближе привлек меня к себе, прислоняясь лопатками к дереву. Поцеловал в лоб, не мешая обнять себя за пояс, легко гладя по спине.       ― Вольфганг…       На этот раз я, совершенно разморенный легкой жарой, даже не стал поднимать голову.       ― Я вас слушаю…       ― Как вы себя чувствуете?       ― Замечательно. Сейчас ― почти как в раю, впрочем, в раю было бы хуже.       ― Не сейчас. Вообще. Ваши боли…       ― Не о чем беспокоиться. Приступы давно прошли.       Я всё-таки посмотрел на него еще раз, взял за руку и прислонил ладонь к щеке.       ― Правда. Простите, что зимой так часто пугал вас. Знаете, наверное, я оживаю, когда теплеет. Как… ― я задрал голову вверх, к белым цветам, ― вот это дерево. Говорят, они вообще-то капризные, больше любят Новый Свет и тропические широты, но ведь это здесь прижилось. Так и я…       Дерево уронило цветок прямо мне на нос. Я поморщился. Сальери тихо рассмеялся.       ― Вы ― акация где-то глубоко в душе?       ― Пожалуй. Поцелуете акацию?       Он наклонился к моим губам, и на этот раз я обхватил его за шею, стараясь ещё теснее вжать в ствол дерева. Он коснулся моей поясницы обеими руками, немного толкая вниз. Мы опустились друг против друга, и я, улыбаясь, коснулся обеими ладонями его лица.       ― Здесь так редко бывает кто-то…       Он пристально взглянул на меня. Сейчас я нависал над ним, стоя на коленях. Представляя себя почти хищником, улыбаясь и медленно облизывая губы.       ― И всё же не стоит увлекаться, Вольфганг.       Я кивнул и кончиками пальцев очертил его подбородок:       ― Не будем. Не более чем… ― я опустил правую руку ниже, ― чуть-чуть.       Но, кажется, мы увлеклись. Настолько, что спустя неизвестно сколько прошедшего времени мне пришлось застегнуть даже самые верхние пуговицы на воротнике, а вместо того чтобы хотя бы сесть, я растянулся на траве и положил голову Сальери на колени.       ― Впрочем… ― я продолжил свою прерванную мысль, поглядывая снизу вверх, ― с вами любые широты становятся почти тропическими.       Он коснулся моих распущенных волос. Его карие глаза казались сейчас темнее обычного, и я почти нырнул в них. Другая ладонь легла на мою грудь поверх рубашки ― кажется, он слушал, как стучит моё сердце. Находя в этом какую-то свою музыку.       ― Тропические широты… вы говорите прямо как заправский исследователь-мореплаватель. Завели новых друзей из этой братии?       Я немного натянуто рассмеялся: вернулась ускользнувшая было смутная мысль. Я заколебался: обратить ли всё в шутку или, может быть….       ― Нет, mio disperato. Наш сорванец, Карл. Он так глубоко нырнул в эти темы, что не вытащишь и за уши.       ― Как интересно… мальчишек часто тянет в море. А с последними открытиями, тех же славных Монгольфье, скоро потянет и в небо, правда?       Сальери говорил безмятежно, ровно. Конечно, он не мог понять: я не делился с ним довольно пустыми отцовскими сомнениями. Он, примерный глава семьи из множества детей, каждый из которых был по-своему талантлив, и не представлял себе подобного, а я…       ― Да. Именно так. Только бы не улетели. Алоис…       ― Ему всё же ближе музыка. Знаете, он пытался тут недавно импровизировать с либретто «Венецианской ярмарки». Совсем как…       Я кивнул, давая понять, что понял. Сальери склонился ближе:       ― Конечно, я сравниваю небо и землю… но те ваши очаровательные вариации «Mio caro…» нравятся мне больше.       Я осуждающе нахмурился:       ― Не говорите ему. Вы коварны и бессердечны, это же ваш сын…       Но он рассмеялся. Я закусил губу, осознавая, что мысли о Карле Томасе становятся только навязчивее. Это не укрылось.       ― Друг мой?.. Вы как-то посуровели. Неужели настолько обиделись за моего мальчика?       Ладонь провела по моим волосам, отводя их со лба, потом легко коснулась скулы. Я со вздохом приподнялся, сел и, устроившись просто рядом, взял Сальери под руку. Прислонился к плечу и, надеясь, что голос звучит бесстрастно, начал:       ― Карл холоден к музыке. Он занимается, делает отличные успехи, но его глаза… ― Говоря, я не поворачивал головы, ― не горят тем огоньком, который…       Я не стал заканчивать и только опять тяжело вздохнул. Усиливающийся ветер кинул мне на колени несколько цветочных лепестков.       ― А вы так хотели бы, чтобы он шел по вашей стезе?       Сальери сидел неподвижно и смотрел вперед, на слабо колеблющиеся волны травы. У него стал серьезный и задумчивый вид. Я тихо сказал:       ― У него есть задатки. Их немало.       ― Задатки не обещают любовь. У меня неплохо получалось вести счёт, когда я помогал отцу, но у меня не было даже мысли пойти в торговцы.       ― Слава богам!       Я воскликнул это так громко и, видимо, горячо, что он удивленно хмыкнул, а потом прислонился подбородком к моей макушке.       ― Почему это? Наш с вами путь служения Аполлону довольно тернист, мой друг.       ― Я бы не встретил вас, продавай вы древесину, как ваш почтенный родитель. К тому же… ― теперь всё же рассмеялся и я, ― вы наверняка растолстели бы, обзавелись куда менее примечательным семейством и носили бы совершенно дурацкие цветные чулки, как эти…       ― Так вот за что вы меня на самом деле любите! Не ждал таких признаний!       ― Ну что вы, я…       Но я уже почувствовал макушкой прикосновение его губ. Конечно, он не сердился, хотя я сказал очевидную глупость. Его никогда не выводили из равновесия глупости, которые срывались с моего языка, и это был один из краеугольных камней его репутации чуть ли не самого холодного и учтивого человека в свете. Оставаться равнодушным к «дерзким ребячествам этого Моцарта» удавалось далеко не многим.       ― И всё же, Вольфганг. ― Он вернулся к прерванному разговору. ― Ваш мальчик занимается, просто не с таким энтузиазмом, как вам бы хотелось.       ― Если бы я мог его подстегнуть… у меня есть мысль купить ему что-то особенное. Например, итальянскую скрипку, ему вроде нравится слушать мою игру, и…       ― А вы были бы рады получить скрипку, мечтая о морях?       Я посмотрел ему в глаза. Он слабо, грустно улыбался, и я в который раз вспомнил наши с ним давние разговоры о детстве. Как я, мечтая всего лишь о прогулках, часами занимался за клавесином, а он вместо помощи отцу с бумагами, тайно убегал в капеллу на концерты. Удивительная насмешка судьбы: у нас были одинаковые мечты, мы встречали совершенно разное к ним отношение, и в обоих случаях это отношение сделало наши ранние годы довольно несчастными.       ― Я хочу, чтобы он ничего не делал через силу, но…       Я осёкся и пожал плечами. Возможно, мне следовало просто быть терпеливее, возможно, по прошествии пары лет Карл всё же откроет в музыке нечто большее, чем одну из вещей, которые любят папа и мама, возможно…       ― Хорошо, мой друг. Давайте попробуем купить ему скрипку. Я знаю одну очаровательную лавку в конце Картнерштрассе, она открылась недавно. Я вас туда отведу.       ― О, я был бы очень благодарен. Последние инструменты, которыми я обзаводился, делались мне на заказ, я совершенно уже потерялся в венских торгашах.       ― Тогда идемте?       Но я покачал головой и снова прислонился к нему:       ― Не сейчас… неужели вы не хотите ещё побыть вдали от наших улиц? Они иногда кажутся мне просто отвратительными.       ― В другой раз вы, помнится, говорили, что ничто не вдохновляет вас больше, чем наши стройные красивые дома.       ― В другой раз я думал иначе. Нет вещей, которые неизменно казались бы мне прекрасными…       ― Совсем нет?       Я опять поднял голову и проникновенно взглянул на него, изображая глубокие размышления.       ― Ну… может быть, вы.       ― Грубая лесть.       Мы снова рассмеялись, и он обнял меня за плечи. Я поджал колени и обхватил их, он ― наоборот вытянулся, слегка откидывая голову назад. Мы молчали недолго: снова он окликнул меня и спросил:       ― А что сказал эрцгерцог Франц на то ваше прошение?       ― О месте второго капельмейстера? ― Я тяжело вздохнул. ― Да ничего. Думаю, как и все в этом городе, он влюблён лишь в вас. И эти дополнительные должности, особенно с учетом грядущих новых войн…       ― Я могу поговорить с ним сам.       ― Нет.       Я произнёс это резче, чем мне самому хотелось, но ладонь на плече сжалась только сильнее. Это была немая просьба не смягчать ответа, и я с благодарностью подчинился ей. Мы уже слишком много раз говорили о подобном, и это не заканчивалось ничем.       Я никогда не был гордецом. Не брезговал покровительством, считая его более чем полезным, особенно при шатком и переменчивом положении, которое занимал… но это не касалось его. Потому, что нас до сих пор считали соперниками и подобное вызвало бы много толков. Но, прежде всего, потому, что мысли об этом вызывали у меня граничащее с ужасом омерзение. Я… был слишком глубоко привязан к Сальери, ощущал себя зависимым от него и задыхающимся в разлуке с ним. Его поддержка и забота даже в вещах малозначимых поднимали меня с колен, когда под ногами осыпался мир… И я всё ещё упрямо верил, что хотя бы здесь ― в музыке и всем, что с ней связано, даже в делах света, ― я могу и должен идти сам. Без его руки, держащей мою. Того, что он и так слишком часто ставил в программы Венского Общества мои сочинения и отдавал мне некоторые свои заказы, было более чем довольно.       ― Может быть, он передумает. Если же нет… мне есть чем заниматься, поверьте, пока я всё же не на краю бездны.       Сальери взял меня за руку и посмотрел на перстень с венецианским львом. Я улыбнулся:       ― Если я и прибегу к вам с воплями о помощи, то только когда Станци приставит к моему горлу бумажный ножик и скажет, что я должен продать эту вещицу, иначе нас выгонят из дома.       Но на этот раз он улыбнулся с явным усилием. У него никогда не получалось шутить и принимать шутки о таких вещах.       ― Правда. Всё лучше, чем вы видите со своей стороны, mio disperato.       Он коротко поднес мое запястье к губам и выпустил.       ― А давайте не будем двигаться. Пусть нас засыплет этими цветами.       ― Просто помните, я…       …всегда рядом. Я это знал. И снова положил голову ему на плечо. Да, мне хотелось бы просидеть так вечно, пока акация не скроет нас от Вены. Жаль, падающие лепестки не могут остановить ход времени.              

***

      ― А я кое-что купил тебе.       Карл Томас посмотрел на меня с некоторым недоверием. Я редко баловал его подарками, и теперь, забирая довольно красиво запакованную коробку, он явно боролся с мыслью спросить…       ― А что это?       ― Сейчас увидишь. Открывай.       ― А это… что-нибудь хорошее?       Ну что за ребёнок? Другой бы давно уже разорвал бумагу, заглянул внутрь и сам во всём убедился. А тут опять это обстоятельное желание все выяснить заранее, чтобы не дай бог…       ― Открывай!       Это сказала Констанц, и ее он все-таки послушался, зашелестел оберткой. Станци же вопросительно, строго посмотрела на меня. Два вопроса: детский «Что же там?» и взрослый «Как ты мог опять потратить деньги, не поговорив со мной?» читались в ее темных усталых глазах. На первый я улыбнулся, второй уже привычно обжег всё изнутри, но я постарался этого не показать.       ― Ух ты!       Радостный крик заставил нас обоих повернуть головы. Карл Томас широко улыбался, держа в руках небольшую бутылку, внутри которой замер фрегат с поднятыми парусами. Замер, но как будто готов был плыть, солнце слабо переливалось на стекле, оно же блестело у нашего мальчика в глазах.       ― Какой замечательный! Папа! Это…       ― Просто по дороге в музыкальную лавку мне попалась другая, со всякими причудливыми вещицами из дальних стран. Совершенно случайно. Совершенно…       Он подскочил и порывисто обнял меня. Он редко делал это, так что от его напора я едва устоял на ногах. Тем не менее я мягко потрепал взъерошенные кудрявые пряди на затылке и опять глянул на Станци. Лукаво и виновато сразу.       «Будешь меня ругать? Давай же, мой ангел, смиренно преклоняю колени».       Но почему-то она просто улыбнулась. Я протянул к ней руку, и, подойдя, она вытащила из моих волос несколько цветков акации.       ― Ты у меня такой чудной, Вольфи…       В этот вечер Станци пела одну из арий Сюзанны. Карл играл со мной и, кажется, очень часто улыбался. А потом быстро ушел читать.       Я по-прежнему думал о том, сколько тумана в его будущем и… в будущем всей нашей семьи. У меня вряд ли хватит сил рассеять его, но я попытаюсь. Буду пытаться, пока буду жив.       Ещё я вспоминал, что Сальери ничего не сказал, только улыбнулся, когда после трехсекундного колебания я прямо с порога музыкальной лавки потянул его за рукав назад: к более пестрой и причудливой вывеске, где нарисован был золоченый компас. Мы почти не говорили и потом ― только когда в глухом переулке я прильнул к нему, чтобы попрощаться. И даже тогда это было просто «Спасибо» между двумя долгими нежными поцелуями.       Может быть, я сделал глупость. Может быть, лавка с заморскими диковинами случайно стояла стена к стене с музыкальной. Но… мое неблагоразумие помогло мне сегодня поступить правильно. Так, как я хотел бы поступать всегда. Мой сын будет счастлив. И не будет знать никаких чужих дорог, если не выберет их сам. Разве не так должны вырастать дети? У Карла Томaca впереди вся жизнь.       И пусть онa будет счастливее моей. Этo вce, о чем мне осталось молиться.       
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.