Часть 1
22 июля 2016 г., 17:48
Колено Киеши работало лучше любой метеосводки. Люди в парке гуляли без зонтов, но Ханамия точно знал, что будет дождь: он проснулся прохладным молочным утром, утопая в тумане, а Киеши сидел у раздвинутых седзи и машинально растирал колено, с лицом усталым и отрешенным. Когда он увидел, что Ханамия проснулся, тут же надел улыбку.
Что в этом было виновато: время или пресловутая синхронизация, Ханамия не знал и думать об этом не желал, но точно таким же предсказанием погоды, как боль в колене для Киеши, для него работала мигрень. Кажется, они включались одновременно. Головная боль вползла в его мозг тем белым утром, мозги стали тяжелыми, гулкими. Киеши улыбался и тер колено.
У них редко совпадали выходные. Ханамии до сих пор казалось странным, что они могут встать, позавтракать, собраться и куда-то отправиться, и куда-то прийти, чем дальше, тем больше вместе, а не просто рядом. Что он может сказать, глядя Киеши в спину и не различая идиотский узор на футболке из-за проклятой мигрени, что они поедут в парк Уэно, и они поедут в парк Уэно, хотя могли бы погулять в умирающем осеннем сквере неподалеку, среди редких старушек, скорее напоминающих человеческие остовы, чем людей. Или остаться в этом дурацком, таком похожем на Киеши доме со всеми его насквозь распахивающимися седзи, и ждать, пока придет дождь, и боль растворится в дремоте.
Но Ханамия выбрал Уэно, с его толпами туристов, с дорогой туда и обратно, с запахами сладкой ваты и жареного теста, просто потому, что ему показалось, будто Киеши недостаточно больно. Не так больно, как ему. И еще ему было интересно, всегда, всегда интересно, как Киеши поступит. Ханамия пытался собрать статистику и не мог: Киеши был непредсказуем. В этот раз он молча обулся, и они поехали в Уэно.
В машине колено Киеши начинало болеть сильнее из-за неудобной позы за рулем: он был слишком большим почти для любой машины. Для машины Ханамии так уж точно.
Парк оказался полон туристов и семейств, выбравшихся на прогулку. Пахло осенью, чисто вымытым небом. Киеши прикрыл глаза и искренне улыбнулся. Ханамию мучила головная боль и досада. Он плохо разбирался в оттенках эмоций, мог принять гнев за ненависть, а злость за раздражение. Полотно неразборчивых его эмоций тянулось сплошной поверхностью сквозь настоящее в будущее, и он, как иногда бывает во снах про покорение неба, летел над этой равниной, то и дело падая и увязая в липком болоте. В этом смысле боль казалась ему понятней и ближе: в ней важны были только градации.
Желтые ботинки на девушке у пруда были яркие, словно пронзительный крик прямо в ухо. Ханамия, оглушенный, на мгновение зажмурился и перевел взгляд на безупречно свежую рубашку Киеши: тот оделся в парк как на работу. А на работу он одевался каждый раз как на свидание. Ткань светилась крахмальной белизной и казалась холодной. Ханамия знал, какая она на самом деле теплая, согретая телом Киеши, и что пахнет от нее домом и солнцем и еще — им самим. Ханамия старался смотреть только на него: виски ныли, цвета казались слишком густыми и сочными на фоне белесого ясного неба. В отличие от них песочный оттенок куртки Киеши совсем не резал глаз. И сам он…
Вода и время сглаживают углы и камни. Ханамию годы высушили и заточили. Резче стали черты, острее — усмешки. Киеши, в отличие от него, посветлел: его волосы выцвели, кожа стала бледнее, как и глаза. Только брови остались прежними.
Ханамия подумал о том, что изменилось, и зажмурился. В темноте боль как будто сконцентрировалась и расцвела. Киеши властно взял его за плечо, усадил на скамейку, впихнул в руку что-то горячее. Запахло шоколадом. Ханамия с непривычной усталостью вспомнил, насколько Киеши его раздражает. Не в сторону эмоций, в сторону понятия «раздражение рецепторов». Словно под кожу вшита сигнализация, о которой не узнаешь, пока не сработает.
— Наверное, это и называется средний возраст, — негромко сказал Киеши, явно оберегая боль Ханамии. — Любой разговор с семпаями скатывается в физиологию.
Ханамия осторожно усмехнулся. Говорить было больно, виски дергало.
— Как будто однажды утром они проснулись и впервые обнаружили, что у них есть…
— Мозги, — пробормотал Ханамия в крышку от термоса. Он даже не подумал что-то взять с собой, увлеченный мигренью, а Киеши озаботился — и термосом, и зонтиком, который все это время тащил в левой руке.
— Печень, — Киеши сделал вид, что не услышал, — почки…
— И прочий ливер, — Ханамия не пил шоколад, а нюхал. Привычный запах успокаивал. Все равно Киеши наверняка от доброты душевной бухнул туда изрядную порцию сахара. Киеши молчал. Ханамия поднял взгляд и увидел, как он улыбается — кошмарно, целенаправленно. Ханамия почувствовал себя как образец под линзой микроскопа с тысячекратным увеличением.
С неба вдруг без малейшего предупреждения рухнула бисерная пелена дождя — дробная и легкая. Парк опустел в мгновение ока. Киеши распахнул зонт с куполом широким, как у его пляжного тезки. Холодные брызги усеяли дорожки и скамейки, взбили ровную водную гладь. У Ханамии тут же озябли руки. Боль его истончилась, стала прозрачной и стеклянистой, будто рыболовная леска. Киеши смотрел на пруд и продолжал улыбаться. Взгляд у него сделался расфокусированный и далекий. Движение, которым он подогнул ногу, вышло неуклюжим и медленным.
— Средний возраст, — рассеянно повторил Ханамия.
— Все еще чувствуешь, что у тебя есть голова? — с мягкой усмешкой в голосе спросил Киеши, словно почувствовав, что мигрень Ханамии пошла на убыль. Ханамия молчал, глядя на воды пруда, пока ему не стало казаться, что дождь растет вверх.
— Сердце, — ответил он. — Когда я гляжу на тебя, мне начинает казаться, что у меня есть сердце.
Киеши взял его за руку. Тепло протянулось словно бы до самого плеча. Ханамия закрыл глаза.
— Иногда даже два, — он не понял, сказал это или подумал.
— Поехали домой, — помолчав, попросил Теппей.
В привычном голосе слышалось небывалое тепло. Ханамия встал со скамейки и покачнулся от нахлынувшего вдруг чувства невесомости.
Наверное, именно так ощущается свобода.