Знаешь… моя роза… я за неё в ответе. А она такая слабая! И такая простодушная. У неё только и есть, что четыре жалких шипа, больше ей нечем защищаться от мира…
Всё здесь было ненастоящее, искусственное и совершенно искажённое. Арима осторожно втягивает воздух, и в нос моментальной волной ударяет тошнотворно-пряный запах цветов, явно генетически усовершенствованный. Как и всё, что тут есть. От мало до велика: от чрезмерно мягкой и пушистой травы, до пробегающих мимо него детей, словно вырезанных из картона, под копирку, по трафарету — фанерные, блеклые и серые. И он был таким же — отвратительно-искажённым, точно не человеком, но и не тем существом, ради убийства которых их тут выращивали, как свиней на убой. Неестественный оттенок тёмно-синего покрывал его макушку, синие локоны спадали на стеклянные глаза, выкованные изо льда, что бездушно из-под отросшей чёлки следили за этими детскими улыбками — тоже мастерски выведенными кем-то дорогой кистью, слишком яркие, бьющие по плохо видящим глазам. Арима Кишо пока не знал ничего, кроме того, что тут он находится с самого своего рождения. Он не понимает значение слова «родители», ибо таковых тут ни у кого не было и в помине. Он не знает, сколько ему на самом деле лет, ведь годы здесь пролетали чересчур быстро, как сломанные часы, потерявшие свой правильный ход. Время тут измерялось в нарастающей силе, с которой многие из них не могли совладать. Арима Кишо не помнил их имён — имён затоптанных цветов, таких страшно и нереально красивых, слишком красивых, чтобы жить. И некоторые испытуемые ломались. И это могла быть прекрасная метафора, но она ею, к сожалению, не оказалась. Маленькие хрупкие тельца сгибались в три погибели от той силы, текущих в их жилах, раздирающей их, своим неестественно горячим и опаляющим жаром. Жар проходил сквозь вены, выступая узорчатыми цепочками алых нитей по белоснежной и обескровленной коже. Ариме, может быть, нужно было отвернуться от того зверского зрелища, почти постоянно, как по расписанию происходившему на его глазах. Каждый раз будто бы ужасный взрыв поражал его слух, и он оглядывался на скорчившееся неподалёку от него хиленькое тело неизвестного ему ребёнка. Ещё мгновение, секунду назад тот беспечно бежал за своими собратьями, играя в салки, окунал свои белые пяточки в жилистую и сочную траву, и смех — радостный, весёлый, полный цветущей внутри него жизни, приятно пробирал от пальцев ног до затылка, и все тоже повторяли за ним, пока внезапная боль от нахлынувшей и оживившейся силы не покорила, не подчинила и не взяла под свой контроль его существо. Кишо всегда держался позади от остальных, вёлся волком-одиночкой, нелюдимым и необщительным мальчиком, но с таким пронзительно стреляющим взглядом, как заострённая стрела, поднимал свои глаза на тех, кто нечасто обращался к нему, желая вовлечь его в игры. И он сидел среди поля удушливо пахучих бутонов, странно покачивающих своими пёстрыми головками, и следил за тем, как ребёнка немедленно утаскивают подбежавшие люди в белых халатах, а другие дети с застывшем ужасом в глазах и побледневшими личиками убегают подальше от места события, прячутся, как испуганные хищником кролики. Сожаление, грусть, сострадание уже тогда, в чреве, онемели в эмбрионе, вымерзли, не пережили затяжной и зверской зимы, высыпались потресканным мрамором в гнилую гарь. И Арима Кишо, сразу же подавший надежды учёным, которые затрубили об успехе эксперимента, пропускал всё сквозь себя, фильтровал, как губка: впитывал, пытался ощутить, отобрать что-то важное, не находил и отпускал. Ничто не задерживалось в нём надолго, он сам не мог что-то в себе удержать и всё время отпускал, отпускал, тем больше нанося невидимые шрамы. Арима был глиной для пожухлых рук, желающих сотворить из него нечто совершенное, невозможное, потрясающее, нечто превосходящее человеческие способности и саму сущность, сам замысел человеческой особи. Арима был податливой массой, камешками, из которых можно сложить целое дно океана, для тех, кто грезил о том, чтоб слепить из него шедевр. Но ни одна система не идеальна; в любой системе имеются изъяны. Потому даже в блистательно сотворённом Ариме Кишо были эти изъяны. Они не выражались в, к примеру, несовершенной коже или слабости; нет, они стальным стержнем неизменно выпрямляли его, ускоряя взросление и отключая функцию что-либо чувствовать. От него долго скрывали эту тайну, секрет его происхождения, а когда раскрыли, то он и не подал ни единого признака своего удивления — лишь появились лишние поводы себя на дух не переносить. Арима Кишо жил в головокружительном мирке, построенном на болезненных иллюзиях. Сам он казался себе уродливой ошибкой природы, не заслуживающей и право на жизнь. Все вокруг него считали иначе, нарекая ему знаменательное будущее вечно сверкающей звезды. Арима пропускал восхищённые песнопения детей и даже взрослых, завидующих ему. Арима знал, чуял, как по написанному, будто где-то видел себя в списке тех, кто прямиком отправится в ад, что ни пленительного славой будущего, ни его имени в ряду звёзд солнечной системы не предвидится. Ведь какое будущее может быть у заранее обречённых на смерть? Стерильные стены вокруг как будто сужаются, становясь все меньше и теснее, придавливают сверху, неторопливо пересчитывая каждый худой позвонок, каменными отростками выпирающий на спине. Несуществующее солнце на высоком потолке светило всегда тепло. Но эта теплота была такой же искажённой, вымученной, ведь солнца тут никогда не было, и никто о нём даже не подозревал, не надеясь когда-нибудь выйти в настоящий свет. Ариме Кишо с рождения был дан билет парадоксального счастливчика — успешный продукт, что в скором времени будет отправлен в место, для которого он был создан, селекционно выведен и выращен. Рождённый, чтобы убивать, как запрограммированная машина для уничтожения. Никаких чувств, лишь холодный и точный ум. Скоро, как думали и мечтали учёные и сотрудники ССG, узнавшие о новом «шедевре», представляли его совершенно мыслящей машиной, какую когда-либо видел мир. Воплощение выстраданных грехов человечества. Рождённый, чтобы умереть. Арима Кишо — неравномерная палитра из человеческих надежд и гульей жестокости. Арима Кишо — маленький принц ССG, чья судьба имела смысл в убийстве, почему-то приносившем людям благо. Арима Кишо с самого рождения себя ненавидел. *** Ихей была преданней кого-либо в мире. Она хвостиком таскалась за ним, пока черта позволения не преграждала ей путь. И нередко с её губ чуть ли порывисто не срывалось такое счастливо-удивлённое «братик». Хаиру всегда расплывалась для него в лучистой улыбке; её изумлённые и воодушевлённые при созерцании его глаза сверкали, переливаясь разноцветными красками. Хаиру Ихей тоже была «солнечной» — девочка-подделка, с розовыми, как лепестки сакуры, патлами, смешно лезущими ей в нос и рот. Девочка-конфетка, милая, крохотная, абсолютно неопасная. Так же? За обманывающей обёрткой скрывалось зарождающееся чудовище, с садистской ухмылкой и маниакальным блеском в глазах. Но пока что маленькая Ихей не переставала мило улыбаться, словно её робеющая перед ним улыбка была аккуратненько вырезана серебряными ножничками из блестящей праздничной мишуры, прочно наклеена на бледное, как у всех них, личико, и она не могла от неё отделаться и отодрать. Такую улыбку — ещё не знающую весь вкус от вида крови — она дарила лишь, неожиданно, ему. Стеклянному мальчику с синими, как ненастное небо, волосами. И стеклянный мальчик своей улыбкой-трещиной мог осчастливить её как никто другой. *** Ариме Кишо где-то шестнадцать, судя по тому, что он был отправлен на задание по поимке гуля по прозвищу «Фонарь» в местную школу, где тот, возможно, находился. Волосы отросли и касались белого воротничка. Глаза, ранее ясно видевшие цель, теперь нуждались в очках, ибо зрение как будто портилось с каждым вздохом, с каждым морганием. Ариме нравилась тривиальная жизнь, в которой он хоть и вынужден скрывать своё истинное лицо за маской простого ученика, но так он чувствует что-то иное, отличное от тех ощущений, пережитых им в «Саду». Словно дуновение свежего и прохладного ветра, обдающего лицо живительной свежестью. И Арима откидывал голову слегка назад, прикрывая в удовольствии глаза, и ему в один короткий, но памятный миг слышно всё и везде: и режущий звук мотора мотоциклов, несущихся по залитому огоньками Токио; и шёпот вечернего ветра; и щебет птиц, взлетающих в небо; и перебивающие друг друга голоса людей, вечно куда-то спешащих; людей, которых ему суждено защищать, а те, скорее всего, никогда о нём и не узнают вообще; и перешёптывания цикад и кузнечиков, стрекочущих в траве — такой пряной, настоящей, совсем не генетически модифицированной. Ариме смутно казалось, что он глотнул настоящей жизни. Но всё это тоже только его фантазии — фантазии юного принца CCG. Он не отгонял эти мысли, как назойливых мух, он принимал их в себе. Как должное. Как что-то по закону, по воле высших вынуждающее раз за разом стремглав нестись, точно выстрелившая пуля, прямо к врагу и без всякого сожаления дробить, кромсать и резать на мельчайшие полоски, как нашинкованное мясо. Арима слабо улыбнулся (и такое проявление эмоций ему самому почудилось немыслимой несуразицей), благодаря Фуру за эти незабываемые для него минуты — вдалеке от стерильно чистых стен "Сада", даже от громадных комнат ССG. Фура не вник, отчего одноклассник, оказавшийся следователем по гулям, так радовался этой скучной жизни, ведь у него по ту сторону битв с этими монстрами и творилась реальная жизнь, какая она есть. Арима промолчал и продолжил мелко улыбаться, зная — вряд ли такое когда-нибудь повторится. Вряд ли он когда-нибудь будет жить. Ариме Кишо где-то около шестнадцати, и он уже сбился со счёта отобранных им жизнейЯ ведь не хотел, чтобы тебе было больно. Ты сам пожелал, чтобы я тебя приручил.
Вся Кокурия кричала только одним его голосом. Арима слышал его, находясь даже совсем далеко оттуда, на задании или в ССG. Дан был приказ сделать из номера 240 опытного следователя. Арима лишь стандартно поклонился и удалился, не пустив и малейшей мысли о том, чтоб высказать что-либо против. Приказы, подобно той силе, заставляющей его жизненные процессы ускоряться в несколько раз быстрее, подобно неумолимой шестерёнке, запускающей работу машины для убийств и полного уничтожения, были его святыней. Хотя в бога Арима Кишо не верил. В бога верят люди — нуждающиеся, бедные, желающие восполнить и удовлетворить свои потребности. Ариме же ничего не было нужно. Арима толком ничего не мог долго у себя удержать — вся жизнь, как на чёрно-белой киноленте, проходила перед ним, но сам он только наблюдал за ней на последнем ряду кинозала. Заключённый 240 походил на раненого зверя, отделившегося от своей стаи, которую в пух и прах расстреляли охотники. Он скулил и выл в дверь, тарабанил сбитыми в кровь костяшками, ломал пальцы, и окровавленные лепестки ногтей беззвучно падали на промёрзлый пол. Царапал остатками пальцев по железобетонной поверхности двери, оставляя на ней пылающие алым большие отметины. Заключённый 240 всё время кого-то звал. Его крики будто раздирали собой пространство, он терял голос, но всё равно продолжал на издыхании, до потери сознания и пульса бесчисленное множество раз повторять, сипеть, хрипеть, бездумно шептать имена. Каждое имя он повторял словно молитву, единственную молитву, способную его излечить. Повторял, пока голос не испарялся, лёгкие не ржавели и голова — теперь целая — не лопалась снова. Имена шипели на его обкусанных, тоже чёрных, губах и языке. Имена убивали его и давали причину ещё поднимать ослабленную руку, чтоб снова долбить в дверь и проситься на волю. Заключённый 240 рвал скрюченными пальцами (вновь отросшими) глаза, раздирал глазницы, запуская их гноиться, выскабливал, словно острой наждачкой, глазные яблоки и копал обрубленными пальцами дальше, будто бы желая так добраться до омертвелых извилин мозга. И кричал, снова и опять кричал, повторяя эти убийственные имена, и Кишо чудилось, что они складывались в безумное и непонятное никому стихотворение, песню или балладу. Звал, пока Белый Жнец не склонился над ним и не прошептал железно-металлическим голосом: — Я убил их всех. И Арима Кишо, разглядывая это жалкое зрелище под собой, и не задумывался о том, как ему предстоит превратить обезумевшего гуля в послушного следователя. Ведь ему же всё под силу; он — всемогущ; он — Бог смерти ССG, Белый жнец. Потому Ариме всегда доставалась та работа, которую никогда не смог выполнить кто-нибудь другой и за сотни веков. Арима был богом, и божественная натура его в противовес поверьям о бессмертии делала из него ещё большего смертника, чем кого-либо ещё. Он видел в нём выброшенную игрушку, чей срок годности подошёл к концу; высматривал ненужную куклу, ту, которой кукловод никогда не воспользуется, больно она уродлива и страшна, больно сломана, уже никак не починишь и ничего не исправишь. Кто-то достаточно наигрался им, кому-то он стал настолько скучен, что единственное его призвание — быть брошенным под промозглый дождь в сточную канаву; быть разодранным на невидимые составляющие; быть стёртым, как ластиком, стёртым из-за того, что его существование являлось о-шиб-кой. У Аримы Кишо никогда не было своих игрушек. Он сам был актёром того безумного театра, пешкой и тряпичной куклой на стальных завязочках в умелых руках тех людей, что бережно и ласково лепили, скрывая подлую ухмылку, из невзрачной глины произведение искусства. И отчего-то он чувствовал где-то на затворах своего сознания, чувствовал что-то такое, кажущееся ему чем-то сближающим его с этим поломанным и брошенным на произвол судьбы заключённым 240. Арима Кишо подобрал его. Сначала взял совсем без каких-то задних чувств, холодно, равнодушно изучая все дыры на его теле, которые ему придётся зашить. И он зашивал их — ставил целебные заплаты, новыми нитями прошивал вокруг всех ран, прикладывал дорогую и красивую ткань. Но он не замечал того, как незаметно иголка проделывает петли вокруг запястья заключённого 240 и его самого, как тонкий клинок прорезает плоть, крепко, неотрывно и прочно сшивая их кожу так, что верилось — если выдрать их, то точно погибнешь сам и второго заберёшь в могилу. Арима Кишо, прежде видевшийся заключённому 240 безжалостным охотником и его личным мучителем, постепенно перестал вызывать у того внезапные вспышки истерии, агонии и беспамятства. Он тихонько и неспешно приближался к этой протянутой ему руке, сильной и твёрдой, внушавшей ему крохотные песчинки доверия сначала и нежно обнимающие со всех сторон пески позже. Нелепо и немного боязливо касался, как собака мокрым носом, вынюхивая ранее пропитанный смертью запах. Охотно брал из бледных ладоней своими отросшими и кривыми пальцами книги, заполнившие скоро одноцветную камеру тюрьмы. Порой следователь особого класса случайно подолгу засиживался, внимательно слушая, как тот читал вслух длинные монологи, трепетно выводил ещё хрипящим голосом каждые связки иероглифов, превращавшиеся в живую картину, переливающуюся на его губах. И эти губы, что были то бескровно-белыми, то кроваво-алыми, принимали медленно тонкий оттенок розового. Арима не мог оторваться от наблюдения за их изящным танцем, неторопливым, мерным, растекающимся по талой корке той бывшей гнетущей атмосферы, которая совсем недавно царила здесь, отвратным смрадом вызывая у Кишо жжение в капиллярах серых глаз. Заключённый 240 уже не разрывал глаза, и необходимость постоянно накладывать ему свежие перевязки и бинты исчезла. Он больше не кричал, а чаще сохранял молчание, сосредоточенно вглядываясь в шелестящие под его сухими ладонями страницы. Он пока не решался свободно разговаривать со своим гостем, что еженедельно навещал его и приносил книги. Но и не боялся до смерти, пряча от него глаза. Он, как и животное, которое собрались приручить, тоже изучал хозяина, привыкал к нему, запоминал всякую чёрточку и ямочку на лице, движения и тяжёлый взгляд. Когда тот впервые произносит вместо привычных стихов и других произведений японских и мировых классиков имя своего посетителя, в глазах высокой фигуры будто исчезает и пропадает ледяная тяжесть, тонувшая в глубинах зрачков, и брови невозмутимого бога слегка приподнимаются, и он, не оборачиваясь, выходит и до конца дня вспоминает звучание собственного имени в короткой прелюдии его губ. Тогда Арима Кишо даёт ему имя. Точнее — они выбирают его вместе, и Белый Жнец не мог упустить того, с каким энтузиазмом и тёплым блеском в глазах за ним следил седовласый