***
Через приоткрытую дверь в квартиру просачивался едкий запах краски из недавно отремонтированного подъезда. Лёгкий сквозняк был только кстати — воздух в гостиной уже сгустился от десятков дыханий, винных паров и жары. Вот только затянувшаяся сцена прощания начала Радзинского раздражать. Серёга Воронцов, с которым когда-то учились вместе в аспирантуре, а теперь работали в одном институте (правда, в разных секторах) всё топтался на пороге, в десятый раз спрашивая свою очаровательную невесту: — Ты, правда, не обижаешься на меня? Мне жаль, что приходится бросать тебя тут одну… Ты, правда, хочешь остаться? — Правда-правда, — не выдержал уже сам Радзинский и обнял девушку за плечи. — Иди уже, а? Дверь наконец-то захлопнулась. Оля, краснея, тихо сказала: — Спасибо. Внутри сладко кольнуло. Как и в тот момент, когда Радзинский увидел, с кем Серёга пришёл к нему на день рождения. Ведь это была та самая аспиранточка, с которой он познакомился в день встречи с Авериным. Радзинскому резко захотелось курить, как только он заново разглядел воронцовскую спутницу: неровные пряди рыжих волос, слегка завиваясь, очень выгодно подчёркивали тонкий контур её лица. Они как стрелки указателей заставляли обращать внимание на высокие скулы, красивые губы, нежную шею. И фигурка такая ладная — хочется как скульптуру огладить руками, чтобы почувствовать все изгибы её тела, облитые красным струящимся платьем. — За что спасибо? — Таким интимным полушёпотом не ведут дружеские беседы. И пальцами так по плечу не проводят, подбираясь к шее, превращая дружеское полуобъятие в ласку. — За заботу. А вот этого не надо было делать — тоже отвечать шёпотом. И так беспомощно краснеть. Эх, девушки! Что же вас мамы-то ничему не учат? — Только спасибо? Поцелуй оказался со вкусом вина. Красного сухого. Благородно-терпкого. С каплей горячего солнца, которым наливались, краснея, гроздья сладкого винограда. И этот пылающий румянец — рябиново-красный, и огненные пряди — такие полновесно-осенние, как спелое яблоко, как тягучий золотой мёд и как дрожащая на солнце паутинка, если их растрепать — пряными нотами вливаются в неповторимый винный букет. И если весь вечер приходилось только облизывать недоступное лакомство голодным взглядом, то теперь можно одним глотком выпить. Выпустить наружу инстинкты. Присвоить пульсирующее под ладонями горячее податливое тело. Пропасть, раствориться в первобытном вакхическом ритме. Поймать экстатическую вибрацию, слиться с ней на мгновение. И ощутить, как внутри разливается сонное тепло, умиротворение и благодарность. В горле пересохло, взгляд не фокусируется, разом ставшее непослушным тело отяжелело. Глупо теперь вести девушку в спальню. Хотя очень хочется оказаться сейчас именно в постели, где можно было бы сладко уснуть. — Ванная по коридору направо. — Радзинский сам себе удивился — никогда так по-свински он себя с девушками не вёл. Раньше каждая для него была — богиня, королева, а теперь… — даже голос не дрогнул. — Мне нужно вернуться к гостям, пока они не начали думать про нас лишнего. М-м-м? Оленька на поцелуй не ответила. Обиделась? Любая бы оскорбилась. Слегка пошатываясь, Радзинский вернулся в гостиную. Никто не обратил на него внимания. Утолить жажду пришлось полувыдохшимся шампанским. Едва он опустил пустой бокал на скатерть, хлопнула входная дверь. Ушла? Правильно сделала. — Радзинский, ты совсем дебил? — возмущённо шепчет Покровский. — Серёга твой друг! — Ну и что? Я же не с ним переспал. Похоже, у Покровского резко истощился словарный запас. Он только открывает рот, но не может произнести ни слова. — Скажи спасибо, что я прикрыл дверь! — в сердцах бросает он. — Спасибо. И дай закурить. — Я не курю — забыл?! И потом — ты же бросил! — Какой же ты зануда, — морщится Радзинский. — Тогда давай выпьем. За любовь. — Твой цинизм переходит всякие границы! — возмущается Покровский, но послушно наполняет рюмки коньяком. Коньяк не обжигает нёбо — скользит, как масло. — Цинизм? Дурак ты, Олежек. Я раньше думал, что знаю, что такое любовь. Всех любил. А оказалось, что никого. И вот это было цинично — говорить «люблю» про всякую лабуду. Так что я первый раз поступил в такой ситуации честно. Понимаешь? Покровский молчит. Делает вид, что понимает. Но Радзинский знает, что истину нельзя объяснить — только пережить телесно. А потом сдохнуть. Потому что жить, зная о себе правду, очень нелегко.***
Полночи Радзинский ворочался в жаркой постели. Вспоминал, как тихо сидел позавчера Аверин, положив голову ему на плечо, а он не знал, куда деть измазанные мыльной пеной руки. Потому что очень хотелось аспиранта обнять, но не грязными же руками! Потом размышлял, как сложилась бы его судьба, если бы Аверина в тот знаменательный мартовский день он не встретил. Женился бы наверно на Оленьке. Потому что с ней всё было так органично, так естественно, что мозг совершенно в процессе не участвовал — какое-то гипнотическое подсознательное влечение. Решил бы, что это любовь, сделал бы ей предложение. Знакомил бы её завтра с родителями… — С днём рождения. — Вроде не засыпал, но вот же он — Аверин — в привычной голубой рубашке, облитой холодным лунным светом, стоит возле кровати, прячет что-то за спиной. — Подарок, — со смешком поясняет аспирант, заметив вопросительный взгляд Радзинского. — Так и будешь лежать? — Волосы у Николая тоже какие-то серебристые, лунные, и глаза не сталью отливают, а непривычно мягко — серебром. Радзинский спохватывается, торопливо выбирается из постели, зачем-то натягивает брюки. — Я готов. — К чему, родной? — Ко всему, — хохочет Радзинский. — Тогда держи. — Аверин глядит с нежностью — вот, честное слово! — с неподдельной нежностью. Это приятно — так греет душу, что хочется замурлыкать и потереться об аверинские колени щекой. Радзинский осторожно берёт коробочку, которую протягивает ему Николай. В темноте непонятно, чёрная она или всё-таки синяя. Внутри на белом бархате лежит дивной красоты перстень: тяжёлое золотое литьё — сразу видно, что вещь мужская — переплетенье похожих на вздутые вены элементов сложного орнамента, и синий камень — лунный свет плещется в его ночной глубине. — Это магический перстень, — поясняет Аверин. Губы его грустно кривятся. — Ты можешь отказаться. Магия связывает, не спрашивая твоего желания. — Ты и магия? — насмешливо фыркает Радзинский. — Коля, это на тебя не похоже. Ну, говори, с чем этот перстень меня свяжет? — С моим — я не знаю, как сказать — убежищем, наверное. — Хочу посмотреть, — требовательно заявляет Радзинский. — Ты там уже был, — робко улыбается Аверин. — Но это неважно. Держись за мою руку. Радзинский сразу понимает, что место ему действительно знакомо. Он узнаёт дерево, которое корнями принимает силу от земли, а ветвями — от неба. Понимает без слов, что, прислонившись к нему спиной, Аверин сливается с этим местом, растворяется в нём, врастает в дерево позвоночником. А ещё он вдруг чувствует, что ветер, который легко касается его лица и ласково перебирает волосы — это тоже Аверин. Что это его ладони гладят траву, встряхивают блестящие на солнце листья. Теперь Радзинский ясно видит, что узор на перстне составляют изгибы корней и веток, а синий камень очень сильно похож на ту голубую светящуюся сферу, которую он видел как-то в груди Аверина и которую, не усомнившись ни на секунду, назвал про себя сердцевиной аверинского существа. — Коля, это царский подарок. Я такого не стою, — с сожалением вздыхает Радзинский. — Не нравится? — как-то подозрительно ровно спрашивает Аверин. И смотрит куда-то вдаль. — С ума сошёл?! — Призрак аверинской хандры пугает Радзинского не на шутку. Он, не глядя, надевает перстень на безымянный палец. — Нравится! Я просто слов не нахожу! Не думал, что ты когда-нибудь так близко меня к себе подпустишь, — сгоряча признаётся он. И хватается за голову, — Господи, что я несу?! Спасибо. Просто — спасибо. Аверин смотрит на руку Радзинского с вежливым недоумением: — Я думал, ты на указательный палец его наденешь… Радзинский подносит руку к глазам, некоторое время пытается понять, что сделал не так, а потом начинает дико хохотать. Аверин сдержанно улыбается, потом принимается кусать губы и, в конце концов, прыскает смешком, прикрывая рот ладонью. Радзинскому ещё не приходилось просыпаться обессилевшим от смеха. Он некоторое время пытался совладать с подрагивающими губами, которые сами собой складывались в идиотскую кривую ухмылку. Потом бросил бессмысленную борьбу с собой, закрыл лицо руками и затрясся в припадке безудержного веселья. Потолок уже окрасился розовым. Стало почти светло. Радзинский сел, чувствуя знакомое состояние, которое иначе, как вдохновением, назвать было нельзя. Он давно заметил, что мысль, которую никак не получается ухватить интеллектом, часто успешно обретает плоть в стихах. И невнятное экстатическое бормотание поэзии больше способствует усвоению великих истин, чем строгая и ясная речь философии. Писалось очень легко и гладко, без мучительного перебирания подходящих для рифмы слов. Получилось то, что надо — простенько, но доходчиво. Радзинский до конца не знал, что именно хочет своими стихами сказать. И только когда дописал, понял, что сделал ответный подарок. И стихи придётся Аверину показать, иначе какой смысл в подарке, который от того, кому он предназначается, прятать?Любовь моя, как солнце — Безумное светило. Я был — меня не стало: Внутри шарахнул взрыв. Любовь моя, как солнце. Душа до точки сжалась, Сверхновой полыхнула, Сознанье поглотив. Внутри бушует сила — Реакция цепная Упрямо добавляет И света, и огня. Внутри бушует сила — На части разрывает. И каждый новый атом, Походит на меня. Любовь моя, как солнце. За тёмным горизонтом, За плотной серой тучей Пылает всё равно. Любовь моя, как солнце. Энергии кипучей Самой себя не нужно — Стучусь в твоё окно. Возьми любви немного. Возьми хотя бы каплю — Мне сразу станет легче, Я вновь смогу дышать. Возьми любви немного. В твоём хрустальном сердце Я радугой рассыплюсь, Чтоб всем, чем хочешь стать. Вот страстный цвет заката, Вот струн звенящих злато, Вот волн морских зелёных Обманчивый покой. Вот бархат неба синий, Вот космос цвета винного. Какой ты цвет не выберешь, Останусь им с тобой.