***
Картофельная кожура тонкой лентой вилась из-под ножа и шершавой пружинкой плавно опускалась в белую эмалированную миску. Ровные, гладкие, как яйцо, картофелины одна за другой плюхались в прозрачную воду, которая, сомкнувшись над ними, ещё долго дрожала на их боках солнечной рябью. Радзинский разложил картошку и грибы по маленьким чугунным горшочкам, посыпал сверху луком и рубленой зеленью, залил сметаной. Конечно, проще было картошку пожарить, но от внимания Радзинского не ускользнул тот факт, что Аверин после обеда частенько хватается за правый бок и даже не замечает этого. Проконсультировавшись с Олегом, Радзинский решительно вычеркнул из меню всё жареное, жирное и слишком острое. А Николай, похоже, этого даже не заметил. Тем лучше. Радзинский разогнулся, захлопнул духовку и, отдуваясь, вытер со лба пот. Жар от плиты раскалил воздух, который давил со всех сторон нестерпимо. Рубашка липла к телу, а крестик на груди нагрелся так сильно, что ужалил огнём, когда коснулся обнажённой кожи. Радзинский прикинул, что у него теперь есть, по крайней мере, полчаса на то, чтобы принять душ. Он немного убавил газ и решительно направился в ванную. Он так торопился поскорее встать под прохладные струи и смыть с себя пот, что забыл прихватить с собой полотенце. Да и чистую одежду тоже. Встряхивая мокрыми кудрями, Радзинский потоптался немного на коврике возле ванны. Капли воды, которые падали с волос на плечи, разгорячённой коже казались уже холодными. Было щекотно, когда они медленно ползли вниз по спине. Стесняться, вообще-то, было некого — ребёнок в деревне с бабушкой. Радзинский — как был, голышом — пошлёпал босыми ногами в спальню. Прохладный воздух опахнул его тело, когда он — в клубах пара — вышел в коридор. Куда в это время направлялся Аверин, истории осталось неизвестно. Но они столкнулись в прихожей нос к носу. Николай скользнул рассеянным взглядом по фигуре Радзинского и… покраснел — так густо, что даже лоб его заметно порозовел. А щёки, вообще, запылали огнём, как два алых мака. Радзинский счёл нужным пояснить: — Я полотенце забыл. — И хмыкнул, — Чего ты, как барышня? Или ты у нас, в самом деле — барышня? — Он хотел пошутить, когда ловко прижал аспиранта к стене. И когда выдохнул это «барышня» обольстительным баритоном в его покрасневшее от смущения ухо. Поэтому он никак не ожидал увидеть слёзы в аверинских глазах. И что его оттолкнут с такой силой, что он больно ударится плечом о выступ стены. А потом он успел замёрзнуть так, что руки и ноги стали холодными, как ледышки. И день больше не казался ему жарким. Обмотав вокруг бёдер первое попавшееся полотенце, он, не до конца веря в происходящее, тупо наблюдал, как по комнате летают тапки и книги, как бьются вазы. Он и не предполагал, что Аверин знает такие нехорошие слова. И что он, несмотря на истерику, может так чётко и ясно — холодно и зло — высказать всё, что накипело. Припечатать так, что потом не отмоешься. Оказалось, что все его — Радзинского — интересы расположены, мягко говоря, в районе двух нижних чакр. Что все его слова о духовности, остаются только словами, что он никуда не идёт, ни к чему не стремится, и что идти с ним куда-то, всё равно, что волочить за собой стопудовую гирю. Далее следовали высказывания о его — Радзинского — раздутом самомнении, которое всё сомнительное, но СВОЁ, предъявляет миру, как откровение, не допуская даже мысли о несовершенстве своего сознания, которое априори не может исказить, или обмануться. Слова о своей общей испорченности, развращённости и озабоченности Радзинский выслушивал уже отстранённо — в голове сработал таймер, который напомнил, что пора выключать духовку. Иначе любовно приготовленный обед сгорит. — Так. Стой здесь, — хмуро сказал он Николаю, развернулся и ушёл на кухню. Выключил газ. Присел на табуретку. Бесстрастно отметил, что у него дрожат руки. Выпил воды — прямо из чайника. Облился, конечно, обтёр ладонью мокрый подбородок. Вдохнул поглубже и пошёл утрясать ситуацию. — Коль, — позвал он, войдя в комнату. И поманил к себе аспиранта. Тот, конечно, не сдвинулся с места. Он, вообще, так растерялся, когда Радзинский его прервал, что до сих пор стоял и оглядывался, постепенно возвращаясь в реальность. Пришлось подойти самому, осторожно обходя те осколки, которые можно было заметить. Обнять аспиранта, отключив предварительно все свои сколько-нибудь чувственные вибрации. Радзинский непроизвольно вздрогнул, когда Аверин всхлипнул, уткнувшись ему в плечо. Сбивчивые «прости», «извини» и «забудь» выслушал благосклонно. И очень удивился, когда прошелестело жалобное: — Так что там тебе приснилось?***
«Я заигрался», — повторял про себя Радзинский. Внутри было пусто и холодно — как всегда, когда наступает отрезвление и хмельная радость утекает из мира, оставляя без прикрас его неприглядную серость. Аверин выслушал пересказ сна молча, уткнувшись лбом Радзинскому в грудь, и поглаживая кончиками пальцев начавший проявляться на его плече синяк. Потом потерянно предложил: «Давай, сядем?». И тогда Радзинский напоролся-таки на стекло. А Николай заплакал. Он поливал слезами холодную от долгого стояния на голом полу ступню и не рыдал, а именно горько плакал, и слёзы лились из его глаз ручьём. При этом он ловко обрабатывал рану, и можно было подумать, что его ласковые и умелые руки живут отдельной от хозяина жизнью. Теперь Аверин ушёл умываться, оставив Радзинского совершенно раздавленным морально. Сил не было даже на то, чтобы одеться. А разговор ещё только предстоял. Сердце колотилось противной мелкой заячьей дрожью, и было так тошно, хоть вешайся. — Мне тоже снятся кармические сны, — бесцветно произнёс Аверин, опускаясь рядом с Радзинским на кровать. Он безразлично прошёлся прямо по хрустящим осколкам, не обращая внимания на то, что они царапают паркет. — Но это ничего не значит. В глобальном смысле. Неважно, кто ты. Важно, что ты должен сделать. Понимаешь? — А что ты должен сделать? — ломким от внутреннего волнения голосом спросил Радзинский. Аверин покосился на него удивлённо — видимо, не понял, с чего Радзинского так корёжит. И ведь не скажешь про аспиранта, что он бесчувственный. Просто нездешний какой-то. — МЫ, — с нажимом произнёс он. — Мы должны сделать. И ты прекрасно знаешь, что именно. — Он вопросительно заглянул Радзинскому в глаза. — Ты ведь это понимаешь? Правда? — Наверное, — попытался улыбнуться Радзинский. — Кеш, ты чего? — изумился Аверин. — Ты чего так раскис? Радзинский почему-то зацепился взглядом за его губы. Сердце сразу подскочило — тук! — внутри снова стало горячо. Родные чувства, мысли, слова вдруг потекли обратно в него — откуда непонятно — и снова наполнили его жизнью. Уголок губ дёрнулся бесконтрольно, глаза наполнились влажным блеском. — Ке-е-еша!.. — Аверина, похоже, всё-таки проняло. Он встал на колени на мягкой, проваливающейся под ним кровати, притянул голову Радзинского к своей груди и принялся горячо целовать его всё ещё влажные волосы. — Кеша, забудь всё, что я тут наговорил, — пылко приговаривал он. — Ты не такой. Ты правильный. Вот прямо от макушки до пяток. Это я ненормальный. Это у меня проблемы. Ты тут ни при чём. А ты всегда всё чувствуешь правильно. И видишь. И делаешь. И говоришь. Это я должен у тебя прощения просить. За то, что с больной головы на здоровую… Радзинский краешком сознания отмечал, что Аверин лепечет что-то несуразное и обвиняет себя напрасно, но он обмяк в его крепких объятиях и остановить этот сеанс самобичевания был уже не в состоянии. Уткнувшись носом в вырез аверинской рубашки, он вдыхал тонкий запах его тела и страстно жалел о том, что он не собака, и не учуял этот родной запах раньше. — Эх, Коля-Коля, — прошептал он, задевая губами хрупкие аверинские ключицы — так плотно Николай прижимал его к себе. — Если тебе скажут, ты всё бросишь. И меня бросишь. Дело ведь важнее… — Ты серьёзно? Ты серьёзно так думаешь? — Аверин сверкает глазами. Без его объятий прохладно и неуютно. Впрочем, привыкать к одиночеству следует заранее, поэтому Радзинский смотрит покорно, смиренно сложив руки на коленях. Аверин вдруг начинает смеяться: — Плохо же ты освоил теоретическую часть, Викентий. Тебя Эльгиз разве не научил? Или ты считаешь, что суфийское знание — само по себе, а я со своим еретическим христианством — тоже сам по себе? Я, значит, про умерщвление плоти, они, значит, про всепоглощающую Любовь… Так что ли? Ты полагаешь, что в христианстве что-то другое — главное? Аскеза, наверное? Или жертва? А ты не думал, что Жертва обретает значение, только если её порождает Любовь? Что нельзя жертвовать другими — только собой? Что если ты во имя абстрактного пожертвовал живым человеческим чувством, ты ничего не достигнешь? Ты не понимаешь, что Любовь не может быть абстрактной? Что она непременно должна проявляться в реальных поступках, в жизни? Иначе она останется только красивым правильным словом и не изменит ни тебя, ни другого, ни весь этот мир… Аверин торопливо сполз с кровати, нашарил на полу наощупь свои тапочки, выпрямился, положил Радзинскому руку на плечо, и торжественно, звонким голосом провозгласил: — Викентий Радзинский! Слушай и запоминай! Отныне и навсегда. В любой ситуации. Я выбираю тебя. Я выбираю — тебя. С полки с грохотом свалилась толстенная старая книга. Они оба вздрогнули. Радзинский потянулся, с трудом отскрёб от пола тяжёлый том, стряхнул с него пыль. «Закон Божий» золотыми буквами было выбито на обложке. Аверинского дедушки книга. Дореволюционная. С ятями. — Ну? Что я говорил? — прыснул со смеху Аверин. — Вот и подтверждение. Так что там с обедом? Я жутко проголодался! Легкомысленное существо…