***
Все эти мысли: о детских воспоминаниях, о первой фарфоровой любви и её трагическом конце — пронеслись в голове Тилля меньше, чем за минуту. Во время концерта он всегда думал о чём-то подобном, точнее, не думал ни о чём, позволяя любым мыслям и воспоминаниям праздно затекать в голову и, не задерживаясь, вытекать из неё. Но пастушка наотрез отказывалась уходить. Было не место и не время для свидания с ней: когда из памяти донеслись хруст с ударом, Тилль заметно поморщился и еле успел вовремя прорычать: «Das Gesicht interessiert mich nicht!» Но рычание вышло неубедительным, больше похожим на вздох, в лучшем случае — стон. Тут же ему представилось неглупое личико пастушки, смотревшее на него с явным упрёком. Наверное, то есть, наверняка, он вспомнил о ней не просто так. Ах да, Флаке. Флаке стоит перед ним на четвереньках, такой белый и тонкий, такой хрупкий. Фарфоровый. Интересно, о чём он сейчас думает? О чём вообще думают во время концерта другие люди? Так же, как и он, — ни о чём и обо всём сразу? Может, перебирает в голове латинские названия каких-нибудь болезней? Может, повторяет стихи? Или вообще таблицу умножения? А вдруг… вдруг он думает о том, что здесь и сейчас? Эта простая догадка неприятно поразила Тилля, ведь сам он настолько отвык во время концерта думать о концерте, что был уверен: все отвыкли. Вдруг Флаке сейчас проклинает его за то, что он чересчур резко дёрнул поводок, сделал слишком больно? Вдруг он обреченно считает секунды до того, как его сзади грубо толкнёт резиновый член?.. Игра света на сцене, соединённая с игрой воображения, — и Тилль ясно увидел чёрную трещину на белой шее, чуть выше выпирающего позвонка. С ужасом он понял: ещё одно прикосновение, и всё кончено. Хрупкий фарфор не выдержит. Флаке разобьётся, разобьётся даже не надвое — вдребезги. А Тилль слишком хорошо помнит хруст и глухой удар. Нет, он ни за что не коснётся его больше, не разрушит, не нарушит, не осквернит. Только не сегодня. А всё пастушка, будь она неладна! Он просто помашет этим чёртовым членом вокруг, не касаясь фарфора, — никто и не заметит. Почти никто.***
— О чём ты сейчас думаешь, Флаке? Запоздалый и неуместный вопрос, но так часто бывает: пока не задашь его, не успокоишься. — Я? — Рассеянно оборачивается, смотрит между двух пар очков (чёрные концертные на лбу, свои по привычке спустил на нос). Уже успел снять бронированный верх костюма, обнимает себя за голые костлявые плечи. Запыхавшийся после катания в надувной лодке. — Мечтаю о шоколадном мороженом. — Правда? Отрицательно качает соломенными волосами, опускает светлые ресницы. Неправда, конечно. — Тилль, что случилось? Вопрос более, чем общий, но Тилль сразу понимает, о чём речь. — Я испугался, что ты разобьёшься. Так глупо, так по-детски. Сейчас Флаке решит, что он шутит, засмеётся, и Тиллю придётся смеяться вместе с ним. Но Флаке не смеётся. Хмурится, взволнованно поправляет очки, внимательно смотрит Тиллю в лицо, будто пытаясь отыскать на нём наиболее уместный ответ. — Я же не хрустальный, — произносит он наконец. Эти слова можно сказать насмешливо, ехидно, иронично, но Флаке говорит серьёзно, тихо и неуверенно, почти спрашивает. — Нет. — Его, конечно, шатает ветром, но на просвет пока, слава Богу, не видно. Хотя до хрусталя уже недалеко. — Ты фарфоровый. Флаке улыбается. Совсем не насмешливо, понимающе. Тиллю кажется, что он знает всё, о чём думает Тилль, всё, о чём он думал тогда, на сцене, и всё, о чём он вообще может подумать. Он всё-всё про всех знает, этот фарфоровый доктор Лоренц, а вопросы задаёт только так, для виду. Флаке смеётся. Совсем не насмешливо, нежно. Тилль закрывает глаза. Пятилетний мальчик закрывает глаза. Благоговейно касается гладкого личика с остро торчащим носом, проводит пальцем по выпуклым щекам, по едва выступающему ротику. Тилль осторожно, боясь разбить, почти не дотрагиваясь, находит кончик носа, впалые щеки, скулы-лезвия, тонкую полоску сжатых губ. Пухлые короткие пальцы гладят глянцевую шею (толщиной с талию), узкие плечики, чересчур длинные и тонкие руки, спину с выемкой посередине, непропорционально полную, спокойную, бездыханную грудь. Его можно использовать как лабораторный скелет. Одни кости, обтянутые сухой матовой кожей. Нет, он не фарфоровый: фарфор не матовый и, к тому же, не тёплый. Все позвонки (трещина над самым острым всё же почудилась), все рёбра, узлы локтей, решётка груди и снова рёбра, рёбра, рёбра. Нет, он не фарфоровый: из фарфора такое не отольёшь, тут нужен мрамор. А что это так мерно и гулко стучит в глубине, под рёбрами? Нет, он точно не фарфоровый: под обширным бюстом пастушки ничего не билось. Тилль открывает глаза. Его рука замерла на груди Флаке, откуда слышатся частые громкие удары, и тот по-прежнему улыбается, теперь уже смущённо. Щёки порозовели. Нет, фарфор не краснеет. — Люди не бьются, как фарфор, Тилль, — делает особый акцент на слове «люди», как бы ожидая вопроса: «А что тогда бьётся?» Тилль мысленно задаёт этот вопрос. В ответ невесомая длиннопалая ладонь ложится на его руку. Тук-тук — из груди в руку. Тук-тук — из руки в руку. Тилль оценил игру слов. Но главное тоже понял, ему ли не понять. Он опускает глаза: — За него можешь быть спокоен. Флаке снова поправляет очки, облизывает губы. Лицо вдруг делается очень серьёзным, сосредоточенным. — Видишь, я не фарфоровый. Минута напряжённого молчания. — Флаке, я тебя… — слова почему-то застревают в горле, —…с удовольствием угостил бы шоколадным мороженым, — заканчивает Тилль быстро и отводит взгляд. — Я тебя тоже. Они снова смотрят друг на друга и долго, долго смеются.