ID работы: 4623393

Мадарао знает

Гет
PG-13
Завершён
11
автор
Размер:
5 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Глупости из головы уходят вместе с по̀том. Погонять себя как проклятую с три часика, десять подходов по двадцать, и на глупости сил не остается. Голова гудит, тело звенит, страдания сжимаются — до болящих на вдохе легких. Самая большая проблема — вес от груди толкнуть и не пришпилиться к доске. После этого любая проблема становится подъемной. — Ну? — взрыкивает Рене и пыхтит: двадцать девятый раз на выдох, локти под весом во все стороны выламывает. Снова вниз, плавно, чтобы ребра не переломать. — Внеплановая проверка из Центра, госпожа Эпштейн. Господин Леверье ожидает вас внизу. Один локоть все-таки подломился. Сломать бы ей левую ключицу, не подставь Мадарао так удачно руку. — Один? — С помощником. «Спокойно, Рене, ты взрослая девочка», — клацает о крючки-держалки гриф. Рене садится и зарывается лицом в махровую ткань — волосы на висках встопорщились от пота. На ежа бешеного похожа, как пить дать. Каждая мышца гудит, как колокол в воскресенье. Под диафрагмой тяжело до тошноты. И голова — белобрысая-белобрысая, пустая-пустая, дурная-дурная. — Передай, что буду через пять минут. Рене с досадой шлепает почтительно опустившего подбородок Мадарао по груди полотенцем (все-то он предусмотрел, даже любимое притащил, белое, с окаемчиком синим). Срываться на подчиненных, вообще-то, тон дурной и непозволительный — на то чужие подчиненные есть. Но Рене очень надо. И шлепнуть вонючей тряпкой позвонче надо, и плечом толкнуть — Мадарао понимает. Сторонится. Аж противно, какой проницательный. — Кстати, с каких пор ты вместо секретаря с сообщениями бегаешь? — Ваш секретарь побаивается доставлять вам такие новости, госпожа Эпштейн, — все так же почтителен. Все так же понимает. — Что-нибудь еще? — аккуратно складывает он полотенце вчетверо. В обычное время штанга помогает Рене никого не убить. Обычная ситуация — это когда в пятой лаборатории что-нибудь взорвали, в шестой кого-то случайно прирезали, а в третьей кого-нибудь призвали ненароком, так что потом с кадилом не выгонишь. Штанга приносит легкость — эйфорическую такую. Сперва чуть не родишь под ней, зато потом, как отпустишь, весь мир сразу становится дружелюбным и теплым местом. Но сейчас у Рене палец по стоуну весит, а о ногах и думать не хочется. Она даже не ходит — шаркает. И язык к нёбу прилипает. — Да, — потирает она с хрустом загривок. — У тебя тренировка в восемь? — Инструктаж. — Плевать. Отменяй. В полдевятого в моей спальне. — Как вам будет угодно, госпожа Эпштейн. На необычный случай всегда найдется необычная пилюля.

***

Вообще-то у Мадарао есть имя, вполне себе евангельское — Марк он. А «Мадарао» — это кличка-позывной, сильно отдающая китайщиной (в память об «исторической родине» проекта, чтоб им в Азии чихалось). В свое время он переучился мгновенно — и двух дней не прошло, как начал отзываться, не кочевряжился и не упирался, как остальные приятели. Была в нем черта такая — вроде бы и неплохая, но хорошая ли? Он был отличным исполнителем. И если бы его начальство приказало ему найти за три часа синего жирафа в розовую звездочку — он нашел бы. Никакого тебе «Вы сдурели?» или, там, «Кто такой жираф?». Кивнул бы так, как только Мадарао кивал (как гвоздь подбородком заколачивает), и нашел бы. За два часа пятьдесят пять минут. Убился бы сам — и своих подчиненных бы тоже об это убил. Но жираф был бы на месте — вполне себе шерстистый, осязаемый и холодностью потсдамского акцента ошарашенный, ушки прижавший. Будь Мадарао чуть менее исполнительным, хоть на одно жирафье пятнышко, Рене бы обошла его десятой дорогой, как обходила не в меру проницательного Токусу. Но Рене не сомневается, как человек не сомневается поутру, что на небе будет солнце. Она хряпает дверью о косяк (дверь опять угрожает вылететь по ту сторону косяка) — и видит Мадарао. Он сидит, уперев локти в колени — перебирает большими пальцами. Рене готова свою должность поставить, что он вот так вот, глядя на дверную ручку, все полтора часа, что шло совещание, и просидел. Рене вышагивает из лодочек, сбрасывает мундир — Мадарао как-то очень незаметно оказывается рядом и ловит его. Иногда она думает, что из него гибрид делать было необязательно — в его молчаливой расторопности на грани фантастики и без того было не слишком много человеческого. И пока Рене потягивается на постели (белье пахнет ирисами и расправлено с истинно арийской тошнотворной педантичностью) — Мадарао складывает вещи. Сперва ее — потом свои. На плечики вешает. Было бы смешно, если бы он не делал это с такой вот торжественностью: как будто не юбку расправляет, а к плащанице прикладывается. Иногда это раздражает. Иногда пугает. А иногда — вот как сейчас — заводит. Рене не любит яркий свет в спальне — у нее не мышцы, а сухие канаты, вечно напряженные и некрасивые, а еще вены выступают. Рене не любит долгую прелюдию — не так часто она зовет его в спальню, а когда зовет, то и так в нужном настроении. Рене не любит накрываться одеялом и барахтаться в нем, как новорожденный кутенок в последе. Рене царапается до крови и не извиняется за это. Рене никогда не кричит, не сопит, не ворчит, не охает, не стонет, не кряхтит и даже не матерится — только шипит едва слышно. Рене любит быть сверху и чувствовать в это время пальцы у себя на груди, чтобы пощипывали соски, чтобы слегка сжимали, но не мяли и не тискали. Рене любит, когда дышат в шею, сзади, где короткие волосы заканчиваются и выпирает первый позвонок, а еще чтобы самым кончиком языка — к лопаткам, по хребту, короткой точкой прикосновения на копчике. Рене ненавидит целоваться, особенно взасос — предпочитает, чтобы языку нашлось более полезное применение. Рене любит долго-долго, можно не по одному часу — и не любит оправданий, слабости, усталости и мольбы, как ненавидит их на работе. Все это Мадарао знает — и ни о чем ни разу не спросил, до всего дошел своим умом и языком острожных попыток. Мадарао знает даже немного больше — например, именно с ним Рене поняла, что поцелуи не так противны, если они в сгиб локтя: сухие, горячее дыхание, а не поцелуи. Мадарао никогда не ошибается и останавливается по первому требованию. Мадарао никогда не думает о себе — в том, как он касается то ее плеч, то запрокинутого подбородка, Рене слышит исключительно кончиками пальцев высказанное: «Всем ли вы довольны?» Когда Рене сжимает его бедра коленями до хруста и выгибается, кончает, прикусывая губу и надолго замирая без дыхания (когда она отвечает ему: «Да, довольна») — только тогда она чувствует, что он позволяет немного удовольствия себе: напрягается до мелкой-мелкой дрожи, замирает на вершине движения — вжимается в нее, до синяков на бедрах, тычется носом в подушку рядом с ее ухом. Не дышит. Не шевелится. Держится за удовольствие так же крепко, как она сама — за его задницу рукой. Полминуты хватает воздух ртом — переворачивается на спину. И волнуется. Волнуется все эти два года — каждый раз, как в первый. Но видит это только Рене — по сухим губам и напряженным плечам. Как будто готов в любую секунду приподняться на локтях, впрыгнуть в форму и выбежать за дверь — все в три секунды, если понадобится. Был у них прецедент — в первый и единственный раз, когда Мадарао ошибся. В самый, мать его, неподходящий момент. Когда он был сзади — кружил между ее бедрами двумя сжатыми пальцами, то надавливая, то щекоча, когда она прогибалась, прижимаясь грудью к стене, и чувствовала вторую его ладонь на своей, которой держалась за стену, лишь бы не уплыть куда-то в дурман совсем уже животного соития. Угораздило его тогда наклониться (капли холодного пота забарабанили по пояснице), носом скользнуть по шее (у нее мурашки в последний раз выступали в лаборатории в Азии, а тут — поди ж ты). И голос, у заразы такого, не хриплый — она бы поняла, если хриплый… щенячий. Чуть задохнувшийся. Восхищенный — искренне, без дураков и без притворства, не скупой лести ради. — Вы так, так прекрасны. Хотела бы Рене знать, чем он потом синяк прикрывал. Сперва затылком засадила по носу (сама чуть от боли не ослепла), а потом пощечиной накрест украсила. За дверь без трусов и погон выставила. И обратно позвала только три месяца спустя — подавленный и как будто в одиночку на Четвертого вышедший (и снова Рене видела это только по пересохшим губам, сжатым в тонкую-тонкую нить), с тех пор Мадарао заговаривать даже не пытался. Хотя Рене даже извинилась за несдержанность — списала все на проверку господина Леверье, из-за которой и так нервы ни к черту. «Прекрасно выглядите, госпожа Эпштейн», — голос у Малколма (про себя можно и «Малколмом») — баритон с хрипотцой. Язвительный слегка. От него у Рене каблуки разъезжаются, а форма начинает жать — разве что сама с тела от жара и выступающего пота не соскальзывает. Никакой штангой это из себя не вытравить. И Мадарао отлично это понимает. Поэтому пальцы у него в дни приездов особенно ловкие. Поэтому он гоняет ее по койке, как своих приятелей по плацу не гоняет: трахаться с молодым напористым любовником само по себе тяжко, аж спинка кровати надрывается, а в десятке поз по полчаса — не будь Рене в хорошей форме, свалилась бы на третьем заходе бездыханной. Поэтому Рене его и выбрала. В какое-то мгновение (через час, полчаса, три часа — умом бесполезно искать) реальность теряет всю свою тяжесть: ритм быстрее и жестче, чем на родео, пальцы-губы-язык-член на ее теле, криво остриженные волосы путаются между ее пальцев, скрип кровати, какофония прикосновений — всего этого хватает, чтобы переплавить горькую тяжесть на сердце в приятную, абсентовую: «А, пошло оно все». Мадарао знает, что в такие дни ее действительно нужно затрахать до потери сознания. Старательный парень. Ответственный. Педантичный. У них нет какого-то уговора — никто не запрещал ему оставаться в спальне после того, как Рене уснет. Мог бы и притулиться с краешку на кровати — она у Рене не очень-то широкая, покувыркаться сойдет, а вот нормально выспаться вдвоем не хватит. Разве что в обнимку, грудь к груди. Наверное, поэтому и не остался ни разу. Но просыпается Рене (она не ворочается во сне, спит камнем в одной позе) всегда укрытая одеялом. И туфли приставлены к тумбочке. И на подушке ни одного чужого волоса. Рене сбрасывает одеяло на пол и потягивается, прохаживаясь по комнате кругами: чувство такое, словно крылья у щиколоток отросли. И она догадывается, что и настроение в Управлении сегодня будет такое — расслабленное. «Дармоеды», — мурлычет она, но отчего-то не имеет ничего против. Понимающий, чтоб его.

***

— Посмотри на ухо. Вот так, умница. А теперь на нос. Хорошая девочка. Болит что-нибудь? Девочка покачивает головой — Рене другого и не ожидала. Ее подопечные все такие — не будут орать и по полу кататься, даже если конечности с корнем вырвать. И все на одной гордости и упрямстве. Словами не передать, как эта черта в ее «воронятах» восхищает. Рене записывает результаты (в норме, все в норме, даже удивительно, что процесс так безболезненно протекает), когда слышит из-за спины: — Вы плохо поступаете. Вздрагивает. Оборачивается. Глаза у Тевак стали пугающими — один зрачок, как слепое пятно. Токуса рассказывал, что единственным законным способом заработка у них был трюк «девочка-провидица и ее крыса». Крыса тягала бумажки с предсказаниями, а Тевак достаточно было сделать вот такое вот пустое лицо и посмотреть такими вот глазищами — подавали, еще как подавали. Рене и сама подала бы — только бы на нее так не пялились в упор. — Я сделала тебе больно? — косится Рене на шприц с пробой крови и побелевшие тонюсенькие пальцы. — Извини, это скоро пройдет. Я не… — Со мной все хорошо, — таким же убийственно-спокойным (это у них семейное, как пить дать) тоном произносит Тевак. — Вы ужасно поступаете с братом. Рене вскидывает брови. Она отлично знает (без рассказов — просто видит), что большой и страшный старший брат — он на поле боя большой, старший и страшный. Тевак печется о Мадарао и заботится о нем не хуже матери. И близости их только позавидовать можно. Но вот что он ей все… — Мадарао скорее откусит себе язык, — размеренный тон, не сбившееся дыхание. — Но я не слепая, — соскальзывает она с кушетки плавно, почти незаметно. — Пожалуйста, перестаньте. Запретите ему, скажите, что бес попутал, — Тевак морщится, так что становится, наконец, похожа на девчонку, а не на медиума. — Или что кардинал… — Тевак, — мягко (на психов голоса не повышают) произносит Рене. — Ты это к чему? У сестрицы Мадарао в глазах светится не ревность (это было бы ожидаемо) — отчаянье. Тоска какая-то, зеленая-зеленая, как глаза самой Тевак. Рене читает в них даже больше, чем сама хотела бы — женщины неплохо понимают друг друга, даже если одна в два раза старше другой. Рене почему-то хочется оправдываться — с подопечными у нее отличные (местами даже чересчур) отношения. И Рене хочется, чтобы Тевак знала — Мадарао может отказаться. Рене подосадует, конечно, но не настолько, чтобы ополчиться против парня. И в первый раз она ему предложила — тоже с правом отказа. И он сам… — Когда он вам надоест, — срывающимся голосом произносит девчонка (но держится, держится — вся в брата), — вы разобьете ему сердце. Я прошу вас, что угодно — только не говорите ему тогда, что он вам наскучил, — отводит Тевак глаза в пол. И выходит за дверь — смех боится услышать. Или издевку. Вот только Рене почему-то совсем не тянет смеяться. Эта капля не первая и, Рене сердцем чует, не последняя: их Третьи, какими бы разными ни выглядели, все равно остаются одним ершистым и лишь слегка обросшим дисциплиной поверх целым. Мадарао и впрямь ничего им не рассказывал — зачем? Зачем, если они и так все знают. Это «знают» Рене иногда видит в массивной такой укоризне Гоуши. В искорке, когда Токуса приоткрывает глаза, а после преувеличенно громко хохочет над чьей-то несмешной (ни капельки) шуткой. Даже Киредори иногда скосится на нее — задумчиво, тяжко. Но промолчит. А раз заговорила Тевак — то и все остальные тоже начнут. Рене даже знает, о чем они будут просить — по-разному, но одинаково заботясь о (как Тевак выразилась) сердце своего «старшого». Ирония в том, что самой Рене это сердце (целое, разбитое, из груди вырванное) — в общем-то, совершенно ни к чему. И поэтому она утыкается носом в сложенные лодочкой ладони и сосредоточенно думает: да, может, они и правы. Одна пассия на слишком долгий срок — в случае с ее статусом это почти обязательство. Перебирая пробирки с кровью и преувеличенно громко постукивая каблуками, Рене от себя самой воровато прячет не слишком лестную мыслишку: даже если она и впрямь пошлет Мадарао… грехи замаливать, в общем, то ничего от этого не изменится. И даже если в следующий приезд Малколма она не пригласит Мадарао в спальню, то пригласит во второй приезд, а может быть, в третий. Или в десятый. Не выдержит однажды, сорвется — когда нервы окончательно сдадут. Потому что если бы Мадарао был первым таким «счастливчиком» — все было бы гораздо проще. Но призрак Малколма Леверье и всех тех метаний, что он порождает, с Рене Эпштейн почти девять лет. И за все это время избавить ее от этого призрака хотя бы до следующего приезда получалось только у одного парня. Педантичного. Понимающего даже слишком много и далеко. Но даже это (Рене отдает себе отчет) не самое паршивое. А то, что Мадарао об этом знает.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.