ID работы: 4638977

Токийский зимородок

Слэш
R
Завершён
72
автор
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
72 Нравится 7 Отзывы 29 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Сехун не из тех людей, которые так просто пропускают свои поезда. Он уверяет себя, что ему, в отличие от Чанёля, незачем задерживаться на станции в присутствии суетящейся толпы, которая нагоняет на него меланхолию и вязкую тоску. И как следствие этой задержки не о чем думать. В его расписании после работы и незапланированных встреч – метро в свете моргающего электричества и усталые вагоны, мигающие пожелтевшими янтарными лампочками.       Чанёль дымит сигаретой и ослабляет удушающий галстук, повествуя другу что-то об оперении птиц, что Сехуну только остаётся прижимать к себе портфель с распечатками из литературных архивов в ожидании поезда, который, кажется, потерялся где-то в простуженной влаге дождя и не может найти дорогу до станции – броситься бы самому на его поиски.       Сехун слеповато щурится поверх стеклянных очков в круглой оправе голубой дымке, вползающей в подземку, а после вместе с ним плавно перетекающей в один из вагонов метро вместе с бусинками фонарей в отражении стеклянных линз и Чанёлем. У того всегда один и тот же маршрут в склоненной голове на широком плече Сехуна в конце каждого рабочего дня – кажется, их жизни чаще переплетаются в качающемся вагоне метро засыпающего города, чем в местах где людям доставляет удовольствие снимать воздушную пенку с кофе, а Чанёлю так тепло и приятно, когда от Сехуна пахнет библиотечной пылью и хорошим парфюмом, пока они вместе едут в скрученной в спираль подземке.       Сехун сточен из острых углов равнодушного характера, соткан из детальных идеальностей и утоплен в университетских аудиториях и стойких стопках неизменно толстых книг японской литературы. Чанёль же каждый день задыхается в небольшой конторке с кипой бумаг в белой выглаженной рубашке, на которой к вечеру обязательно расцветают пятна из всех оттенков кофе, что выдает местный автомат. В его руках – серый портфель и смертельная усталость в опущенных плечах, дома кроме цветка в горшке не ждёт никто.       Наступает тягостная тишина в моргающем свете электричества метро – в пошатнувшемся вагоне пустеет, Сехуну, кажется, совсем неудобно – ещё чуть-чуть и из губ спящего Пака потечёт тонкая блестящая струйка слюны на его пиджак - противно. О резко дёргает плечом с невозмутимым выражением лица. Чанёль ныряет взглядом в открытую книгу в руках друга. – «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон, - так же невозмутимо и холодно отвечает Сехун, взглядом проверяя плечо пиджака на стерильную чистоту. А у Чанёля в сером портфельчике только блокнот и расписание на неделю: занести документы президенту, полить засыхающую герберу на подоконнике, купить новый костюм, хвастаться особо и нечем.       Сехун носит чистые перчатки и всё так же с недоверием относится к поручням в метро, хотя мизофобией переболел ещё в студенческие годы, а вот своих в прошлом стёртых до мозолей уродливых рук до сих пор стесняется.       Чанёль так рад встречи и хочет взять друга за руку с голубоватыми прожилками кистей и снять перчатки, исцеловать каждый палец с коротко подстриженными ногтями прямо на их конечной станции, что в горле начинает подсыхать, но у Сехуна искусно тонкие брови и невозмутимо острые очертания лица с издёвкой такой во взгляде, не настоящей совсем – неужели не противно?       Сехун уже представляет завтрашнее утро: намазывает на тоненький кусочек хлеба ровным слоем свежее масло и отправляется в университет читать лекцию о классической японской литературе, только Чанёль в такие моменты живёт настоящим моментом – рука в руке, только в сердце становится холодно – ах, может, мешает перчатка? – Позвольте снять? – Не позволю.       Для Чанёля зима она такая – с включенным обогревателем и скучающей на подоконнике гербере, с мыслями о цветущем по весне миндале и голубом оперении птиц со странным названием, которых хочется видеть не прыгнувшими в голубой туман над прохладной утренней водой, а видеть за окном собственной квартиры так легко и просто. Но эти птицы так высоко не заберутся. Чанёль засыпает невольно на полу, укутавшись в пуховое одеяло и поставив рядом горшок с цветком – всю ночь говорили о звёздах и птицах, которые, наверное, не замечают такой красоты – смотрят ли они вообще на небо? А его красота в чужих руках – пошарканных, совсем некрасивых, которые так хочется целовать.       Бекхён заваривает в кабинете друга крепкий, горький кофе, отламывает маленькие кусочки от крошащейся плитки шоколада и жалуется на парочку своих студентов, а из окна за стенами университета виднеется высокая фигура и шарф крупной вязки глупого мандаринного цвета. – Выйдешь к нему? – вполне серьезно, зная ответ наперед, но Сехун предпочитает держаться подальше от окна, прячась за тщательно выстроенной стеной из книг, которую задеть ногой Бекхён пока не решается – мечется где-то между океаном и звёздами и заполняет промежуток предчувствием наступающих холодов - эта зима не пройдет бесследно для них всех. - Да не гоняйся ты за ним, - в который раз уверяет Чанёля Бекхён, когда Сехун отказывается выходить навстречу машущему ему в приветствие кончику мандаринового шарфа, а Бён приглашает его выпить чего-нибудь горячего после работы – хочется греться где-то вдали от дома. – Прекрати тратить на него время. К нему студент какой-то захаживает, смуглый такой, красивый такой, - с каким-то упоением тянет Бекхён, но не договаривает зачем – сказал глупость – у друга другие предпочтения.       Он сам сыт по горло грушевым шербетом и любовью, которая душит его каждый раз, когда он хочет быть свободным: «муж» доктор, который за собой оставляет только недопитый кофе и пиджак на спинке стула, что сейчас снять пенку с кофе и побыть подальше от любовных историй – его единственное желание.       Бекхён уже был влюблён однажды и всю любовь оставил на кусочке черничного пирога. - Ты опоздал, - Бекхён недовольно бормочет в свою чашку при виде мокрого Чондэ, который незамедлительно присаживается на пододвинутый ногой Чанёлем к столу стул, одобряюще кивая другу.       Чондэ всегда опаздывает и всегда приходит.       Они заказывают спагетти, подошедший – дымящийся кофе с корицей – принять с улыбкой чашку из рук официантки и отблагодарить за пару предложенных полотенец в такую мерзкую погоду, но взять только одно и снова улыбнуться, провожая семенящим взглядом женскую фигурку. Чанёль скучающе подпирает ладонью подбородок, Бекхён не выныривает взглядом из тарелки – неужели ему так всё равно?       Друзья обсуждают работу, дом, погоду и всё, что могут обсуждать трое взрослых мужчин за ужином в непогоду. Но в какой-то момент разговор перестаёт клеиться, когда владелец мокрого зонтика вливается в их компанию и с бесстрастным выражением лица заказывает мокко. Только Чондэ всё улыбается и торопится соприкоснуться краем своей чашки с чашкой Сехуна, но тот во время убирает её в сторону – не брезгливо совсем, а как-то с не охоткой. – Мы уже купили конфетти и серпантин, - радостно сообщает Чондэ и закидывает руку на спинку стула сидящего с искривленными губами Бекхёна – Бекхён и не готовится к празднику, только надеется подсознательно, что он состоится вообще.       Бён толкает локтём застывшего Чанёля, спрашивая глазами оттенка крашеной в ализариновый цвет герберы: «Придешь?», а Пак обводит острый профиль напротив сидящего лица и хватает доли секунды, чтобы понять – у Сехуна свои планы.       И ужин заканчивается как-то нелепо уходом двоих: счастливого Чондэ и ворчащего Бекхёна – спорят о цвете серпантинных лент и громкости хлопушек.       Чанёль остаётся сидеть с размокшей сигаретой во рту, смотря на ощущение пустоты в знакомых глазах напротив. Обычно, так смотрит февраль на укутанную пеленой тумана воду, извиняясь за всех погибших птиц не успевших добраться до юга. Так смотрит О Сехун, которому плевать на искренние чувства. Он предоставляет миру право любоваться, но не любить. – Пойдем, не то опоздаем на электричку.       Бекхёну действительно тяжело в этом, мать его, Токио. Возможно, даже тяжелее Чанёля с восторженно щенячьими глазами, обращенными к четвертому из их дружеской компании. У него десятки лекций по истории и приближающаяся экспедиция с группой на археологические раскопки, которые, кажется, поднадоели Чондэ – так чего ты молчишь? Ему хочется под видом обиженной женушки бросить всё и уехать к маме лишь потому, что его «муж» - слишком понимающий и терпеливый. – Насколько в этот раз? – Три недели, - отсчитывает Бекхён в календаре, вглядывается в лицо мужчины с болезненным скорее не удивлением и отмечает, насколько ему очерствел понимающий взгляд и одобрительные складки в уголку рта. Уйди, уйди, не трогай. А все слова шуршат где-то в пёстрой россыпи конфетти, объятия обвивают серпантинной лентой, а на кухне пахнет только что испеченным тортом с воздушной верхушкой из клубничного крема. Но на праздничном столе, на самом деле, не достаёт только кусочка черничного пирога. – Меня вызывают на дежурство, - голосом сладким, как сахарная вата и взглядом, виноватым, как тягучий сироп, которым Бекхён с упорством пропитывал коржи для праздничной сладости и шоколадные кексы. – Прости, Бекхён, - целует заботливо в макушку – раз, два, три – хватит!       Старший только радостно хохочет и снисходительно качает головой, давно предугадывая такой ход событий ещё тогда, когда Чондэ приволок в дом новогодние игрушки и шуршащую в своём блестящем многоцветии мишуру – фальшивый глянец семейного счастья с сухоцветом где-то посередине. Хлопушка взрывается лишь единожды россыпью безвкусных и ярких конфетти с блестками в уходящую спину. «С праздником, Ким Чондэ» «С праздником, мой нелюбимый Ким Чондэ» Мерзко. Обидно. Свободно.       Глянец торжества отражается в плоской тарелке, полной блесток, конфетти и печений с предсказаниями. На Чанёле зеленый свитер Marc O’Polo, который страшно колется и домашние тапочки. От ещё не успевшего начаться праздника остаётся утопленная в шипящих пузырьках шампанского сигарета, поникший цветок герберы на поддоннике и остатки чужих фейерверков, прилипших яркими огнями к прозрачной поверхности стекла. В квартире неуловимо пахнет сосной, хотя кадомацу в этом году не нашлось места, только красному телефонному проводу вокруг шеи и списку людей из трех человек. Один смотрит старые сериалы под хорошее вино и жует чёрный лакричник, потому что соседский кот слизал клубничный крем с верхушки торта, а друг не занес черничный кусок пирога ещё с лета. Другой сдувает конфетти с больничной стойки в психосоматическом отделении клиники с больными детьми, а третий, наверное, ловит отблески глянца и мишуры в глазах своей какой-нибудь спутницы в дорогом ресторане сквозь высокие бокалы с искристым шампанским. – Кручу старый американский сериал. Попробуй отгадать какой. – «Твин Пикс»? – «Она написала убийство». Помнишь, куда бы ни приезжала мисс Флетчер — везде кого-то убивают? - Не то тот сериал, который стоит смотреть в праздничную ночь, но Бекхён сейчас чуть-чуть счастливее, слыша в трубке голос человека, которому был подарен тот самый кусок черничного пирога. – Не ходи к нему, - жалкой просьбой, мишурой вокруг шеи вперёд от гнетущего молчания. Слышу, слышу, слышу. Не могу, не могу, не могу. – Пойдем вместе смотреть салюты? - голосом, похожим на бесшумный перезвон ветра в тяжело дышащую трубку мобильного, поглаживая пальцами стебель герберы - ему в подарок, а на той стороне – переливчатый женский шепот подобный дорогому шелку и скрежет столовых приборов по поверхности обернутой в фольгу ночи. Нет, нет, нет.       На горизонте мелькает кончик вязанного мандаринового шарфа. Он укачивается волнами ветра – погода тёплая и нисколько не вредит празднику, но у Чанёля руки по-особенному ледяные, к самому сердце корочкой и звонкой пощечиной под мокрым снегом. За витражным стеклом Сехун: выглаженная рубашка, красивая укладка и бесстрастный взгляд, на его руках – чистые перчатки, в его руках – сердце новой спутницы – ещё не смятое, пока не похожее на блестящий фантик. – Гербера, - тихо прошептал Чанёль, - так ты всё знала.       Новую красивую подругу Сехуна зовут Сон Цянь, но себя она называет Виктория. Больше напоминает не мотылька в ночном тумане, скорее гордую и изящную китайскую птицу на хрупкой ветке вербены. В её ушах блестят рубиновые украшения, и волосы чёрным серпантином касаются филигранной спины, а губы – сочный, спелый гранат, которого так просто не тронешься, но молодому любовнику, которого она старше на шесть лет, дозволено. Собственно, ничего нового. Смотреть салюты идём следующей зимой. – Дерек Хартфильд «Полтора витка вокруг радуги», - все тем же тоном в сонные глаза друга в конце рабочего дня в тесном метро после праздников, широко раскрывая книгу пальцами в перчатках – слышен хруст жёсткой корочки. Сехун немного лжёт на счет книги, даже не прикрывая названия – он не заглянет, и Чанёль действительно заглядывает не в неё. Он близко губами к щеке Хуна – тяжелый, сбитый вздох, сорванный с самых глубин океана. А вот, сколько ему нужно сделать витков вокруг этого человека, по причине которого сейчас он так сильно сжимает ручку портфеля и отстукивает ногой бешеный ритм желания – коснуться холода его щеки, скулы которой разукрашены восковой бледностью, впечатать всю нежность грифельными очертаниями в кожу и убедить, что пропускать поезда – значит, есть шанс подумать. Подумать дважды. – Сколько у тебя было женщин? – спрашивает Чанёль, когда вдвоем они бредут от станции, оставляя за спинами утопающее в свете собственных лампочек поезд метро, вспоминая ту безликую красавицу из праздничного ресторана всю в камнях и фальшивом свете сапфиров. – Не так много, чтобы полюбить кого-то по-настоящему. Но и не так мало, чтобы помнить каждую в лицо, - отчего-то Сехун сейчас неподдельно искренен со звёздами, когда сжимает тонкий фильтр сигареты голыми пальцами – курит он редко, но затягивается всегда глубоко, что кажется внутри – снежные сопки, только из пепла, только из ломанных и непонятных чувств. – А у тебя? – с передышкой и новой затяжкой, передавая привет созвездию и смотря серьезно в каре-мятные глаза своими с неподдельной усмешкой. - А у тебя, Пак Чанёль, как получается любить мужчину? Надсмехается. Издевается. Кашляет.       Сехун трёт длинными пальцами переносицу, как великий мыслитель, философ, а Чанёлю кажется очаровательной эта привычка, очаровательными и уродливые пальцы – как часто он мыл руки во время болезни, от чего отмывался так отчаянно до мозолей? И в жилке пульса на виске бьётся: любить мужчину – грязно? Сехун торопиться укутать руки в неприступно белое. – Позвольте надеть? – Не позволю.       Тогда впервые в разговоре всплывает упоминание о заснеженных сопках и приближающимся феврале с мятными леденцами и запахом хвои, которым не придаётся значение. Сехун и без лишних вопросов знает – уедет своим поездом и вернётся им же. – Горький кофе, - морщится Бекхён, сминая в руках кружевную салфетку, - и отвратительные студенты, - взглядом в скользящего глазами сквозь витрины своих круглых очков в книгу коллегу. – Антон Чехов «Палата №6», - отвечает резко, наперед чувствуя взгляд, скользящий по корочке книги, но, не зная – прочитать Бён пытался вовсе не её название. – Я не люблю его, - Бекхён комкает в пальцах салфетку, комкает, а на журавлей-оригами так совсем не похоже. Издали напоминает скомканную, смятую жизнь – выправить её, а линии не расправятся. Бёна тошнит по утрам, мучает головная боль, звонки матери становятся более частыми. – Думаешь, когда вернётся Чанёль? Мужчина медленно поднимает голову, отлепляя взгляд от книги. – Нельзя мешать человеку сходить с ума.       Рассвет Бекхён встречает в своей квартире вместе с плотно задернутыми занавесками – солнце не светит давно, только за окном догорают остатки ночи в бледных красках нового дня. Ночь еще греется в тёплой материи запахом мужских тел. Чондэ садится на пол у кровати и ведёт губами по канальцам выступивших вен – рука у Бекхёна тёплая, только вот сердце требует чего-то другого: какой-то эмоции, яркой вспышки, жестокой встряски, но в их доме излишне тепло и пахнет свежими зернами кофе – такая нежная забота, такая трепетная любовь. Бежать, бежать, бежать. – Планы изменились, - громко вещает Бекхён, чтобы Чондэ наверняка услышал. Джем ложится на тоненький кусок хлеба кроваво-тёмным пятном, и после жадного укуса остается на губах Бёна какой-то запретной сладостью. – Я уезжаю в воскресенье утром. Завтра. Немедленно. – Буду ждать, - в раздражённое лицо, к горько искривленным губам, целуя в потрепанную макушку с запахом фруктового мыла. Чондэ излишне терпеливый. Чондэ слишком понимающий. – Я устал от тебя, - уверенно, во весь голос, твёрдо. – Я буду ждать, - вновь, чтобы проигнорировать повтор последних слов – «не люблю», чтобы заварить зеленый чай и прижимать к себе крепко за плечи, чтобы вглядываться в уставшее лицо любимого мужчины и избежать очередной ссоры, в которой Бекхён выворачивается наизнанку стенаниями и после подолгу курит в открытую форточку, и в которой Чондэ излишне терпеливый и слишком понимающий.       Чондэ затапливает, топит своей нежностью через края, пока Бекхён неуверенно стоит на ногах и поливает чанёлевскую герберу, не замечая, как приятно и почти не правильно вдыхать запах его колючих свитеров и собирать крошки от пирога со стола неубранной перед отъездом кухни.       Бекхён разваливается на чужой кровати, зашторивает не свои окна и долго курит, спуская руку с кровати к полу, чтобы стряхнуть обгоревшие обломки в пепельницу, а вторую руку с болезненной приятностью держит под резинкой свободных штанов с пылающими щеками – стыдно, больно, мокро. Плачь, мой мальчик с избитыми коленями, плачь.       В детстве Бекхён близоруко привязывается к Чанёлю, который отделяет с торта шоколадный крем от сливочного и улыбается, улыбается, улыбается – мальчик-солнце с затерявшимся в кудрях летом. Там была и деревенская девочка, но Бекхён слишком собственник, слишком сжимает руку младшего и обещает защищать – Чанёль ростом выше его на целое лето. Черничный пирог мамы Чанёля – вкусный, сладкий, с чуть подгоревшими краями – она бежала по заливистой лужайке и совсем позабыла о выпечке. Последний кусочек Бекхён отдает Чанёлю, двигает тарелку к любопытному носу – «на, бери, мне не жалко», но в проеме распахнутых дверей чья-то улыбка зовёт играть в солнечное лето – «пирог съем потом».       А потом они внезапно выросли, разъехались и встретились вновь. Чанёль уживается в тесной конторке клерком с кипой бумаг, Бекхён читает студентам лекции по истории и выезжает на археологические раскопки махать кисточкой. Он знакомит друга с Сехуном – с молодым преподавателем литературы, с которым его связывали студенческие годы, имеющие обрывистые, редкие воспоминания: растянутые свитера, заточенные карандаши, потрепанные блокноты, шерстяные ткани девчачьих юбок и совместные ночные посиделки под лампой за книгами. Тогда Сехун был на первом курсе, Бекхён на четвёртом, а где-то посередине находится четвёртый.       Бён следит, как двое - его друг и его друг сближаются - им в одну сторону до дома на спящем поезде метрополитена, что Бекхён заточкой карандаша в самую кожу – будто сок японской рябины по бледной ладони на ещё не успевший растаять снег и внезапная тошнота, головокружение не столь от выпивки, сколько при виде губ, близко шепчущих друг другу что-то в вагоне. – С вами всё в порядке? – выловить незнакомое лицо из толпы на станции и ухватиться за плечо, за распахнутое пальто и в немом приступе закивать головой. – Молодой человек, я доктор, вам помочь? – Помогите, - слишком отчаянно влажными губами в горячую шею, чтобы потянуться навстречу и поймать звонкую пощечину от обиды, от оскорбления, но Бён сталкивается с горькими от табака губами и таким же непосильным покладистым одиночеством в складках чужой постели, за которой следует череда вкусных блинчиков со сгущенным молоком по утрам и тёплых объятий под одеялом – это наш мир, давай, мы отсюда никогда не выберемся из этого вороха подушек-исполин и нежности.       Бекхён приходит чаще, греет руки и тело о нового знакомого и в какой-то момент, сам того не понимая, селит в ванной в бокал свою зубную щётку. – А меня, кстати, Ким Чондэ зовут! «Приятно познакомиться, Ким Чондэ»       Виктория лежит на постели в шелковом сиреневом белье и, слеповато щурясь сквозь стёкла очков, читает с увлечением увесистую книгу. Кисть у неё тонкая, пальцы длинные с блестящей прозрачностью ногтей. Сехун целует центр её ладони и поднимает томный взгляд, всматриваясь в лицо женщины – неброская стареющая красота в каркасе сломанных улыбкой, в загадке её черных смоляных глаз и невидимой плёнки седины за краской. Виктория замужем за влиятельным политиком с блеклой залысиной, она любит горький шоколад и Достоевского в толстых обложках на китайском языке. – Прекрасна, - шепчет Сехун, ласково сгребая её тонкие ноги в охапку и касаясь губами нежной кожи над маленькой коленкой. – Прекрасная, Вик, прекрасная.       Она касается его угольных волос кончиками пальцев, пока тот жмётся к её хрупким коленям – маленький мальчик, но на самом деле – взрослый мужчина, у которого дрожат руки и в груди рядом с ней разрастается что-то горячее, что не даёт так просто дышать и постоянно напоминает о чем-то важном. Обвить посильней руки вокруг её тонких, белоснежных ног и в запале расцеловать колени с полузадушенным, сказанным когда-то другой женщине «не уходи», а Виктория слепа и много не замечает за стеклами своих очков – и вряд ли заметит.       Сехуну её жалко: у её мужа отвратительная, долгая отдышка, а сама она часто говорит о смерти, когда выкуривает тоненькую сигаретку из своего кожаного клатча, при этом выглядя очень хрупкой и в то же время излишне сильной. Маленькая девочка, красивая девушка, несчастливая женщина. – Харуки Мураками «Охота на овец», - говорит Сехун сквозь облако кофейного пара в ночном кафе, когда впервые интересуется, зачем Чанёль каждое начало февраля уезжает на Хоккайдо – оказывается, по его словам, ловить овцу. То ли в действительности, то ли к девчонке в соломенной шляпе с сочными, как рябина губами, алый сок которых приходится так по душе журавлям цуру – не понятно, но возвращается всегда раньше запланированного срока.       Февраль начинается с тающих снегов, мятных леденцов под языком и обветренных губ Чанёля – кого ты ласково целовал на Хоккайдо? Февраль начитается, но проходит как-то мимо Сехуна, которого выбило из колеи обилия событий, а Чанёль не знает, как жить этим февралем, но сумрачно дышит им, выращивает в себе морозный иней и впервые приносит с Хоккайдо под сердцем маленькую птицу в ладонях в голубом оперении – отогреть бы. Дыши, птичка, дыши. – Зимородок, – обветренные губы Чанёля выдают вердикт, запах заснеженного Саппоро, смешанный с ненавистным им горьким кофе, заставляет Сехуна вздрогнуть. – Зимородков нет в Токио. От них только носы синкансэнов. – Один, всего лишь один зимородок в Токио есть. – Бред, - дымя сигаретой звёздам, не понимая, что под видом этой птицы хочет сказать Чанёль; кривясь в усмешке и упрямо разглаживая купленные богатой подругой перчатки. – Позвольте помочь? – Не позволю.       Для Чанёля зима лучше, когда в ней присутствует аромат топленого молока и согласившийся остаться на ночь Сехун – прежнее время, когда грань их дружбы не была пересечена резким поворотом угловатых чувств и острой не взаимностью. Вспоминается их старый мирок, где они дурачатся и ждут, пока в кастрюле остынет горячий глинтвейн.       Они, как и прежде, лежат на прохудившемся ковре совсем близко – рука к руке, грудная клетка медленно поднимается, зависает и так же медленно опускается – у каждого в груди своё дыхание, а вот дым от сигарет – один и пепельница тоже одна. – Хун, скажи, - Чанёль поддается вперед, обвивая младшего за тонкое запястье, - любить мужчину – грязно? – Запрещено, - отрезает Сехун и пытается заставить друга разжать ладонь, а у того в глазах отблеск ночной лампы, у него же - неприязнь к своему сокращенному имени. Отвратительно, но это он, конечно, не решается озвучить. – Il est interdit d’interdire, - выдает Чанёль, откидываясь на расшитую подушку с неподдельным удовольствием от выкуренной сигареты и своими скудными знаниями по истории. – Лозунг студенческого мятежа 1968 г. во Франции – «Запрещать запрещено». – Мы слишком стары, - тихо шепчет Сехун, будто боясь распугать всех птиц, собравшихся за окном. – Мы слишком стары, чтобы разжигать революцию, - а им даже нет и тридцати.       Сехун забирается на кровать и кутается в сон – он спит крепко, но этот сон скорее можно назвать глубоким, чем просто крепким. Чанёль моет кружки, пепельницу и наливает свежее молоко, оставляя чашку на прикроватной тумбочке, а сам ложится рядом. Взять его руку и долго рассматривать пальцы с ранками и отпечатками старых мозолей, касаться губами острых костяшек – заточенный карандаш и понимать – целовать спящего человека так негуманно.       Задремав от аромата топленого молока Чанёлю видятся (вспоминаются) пологие заснеженные сопки Саппоро и выражение лица, спрятанное в мимолетном движении взволнованного дыхания, в поджатых сочных, как японская рябина губах и во взгляде ореховых глаз. В её доме нет тепла и нет сухих дров. Она разжигает камин спичкой и толстыми корочками от книг, которые перечитала на несколько раз и поэтому рада новым историям.       Шерстяные носки приходятся кстати – у Чанёля замерзают ноги, а она, кутаясь в шаль, ставит кипятиться медный чайник – «у меня вместо сахара мёд», а от города так далеко. Она читает ему на французском что-то из истории про революцию, почти не вздрагивая плечами – может, потому что сидит у камина, может, потому что не боится холодов. В блеске серебряной чешуи за окном отражается вечер, она представляется Чжинри´ и ложиться на живот ловить губами смесь паров дыма из губ Чанёля. Он неловко пытается её обнять, но она не из тех девушек, которые легко отдаются, что остаётся целовать её тоненькую кисть руки с коротко подстриженными в полумесяцы ногтями – дай мне немного согреться.       Наутро Чжинри приносит в дом с мороза в ладонях замершую птицу и подолгу плачет, прижимая её к своей худой груди, а ещё вчера улыбалась как июльское солнце, будто звала играть в лето. – Птицу нужно отогреть, - наивно, упрямо потирая худыми пальчиками хрустящие в инеи перья - не сломай, не сломай. Перехватить её озябшие ладони и попытаться согреть сухим дыханием, отговорить от этой затеи, переубедить – птичку нельзя вернуть, чтобы не питать ложных надежд и лучше попытаться согреться самой. Но Чжинри не холодно, холодно зимородку, который боится леденящей стужи и февраля. – Отогрей, отогрей, отогрей.       Чанёль не рассказывает эту историю никому, так же как и Сехун молчит о своей прекрасной Виктории с закрашенными нитями седины - ей лишь немного за тридцать. Ему будто хочется скрыть эту женщину ото всех, потому что в ней чувствуется что-то глубокое и вместе с тем непостижимо горькое – Чанёль ощущает это на расстоянии, когда она танцует на балконе, делая взмахи широкими расшитыми восточными узорами рукавами платья цвета чернослива. И её хочется назвать настоящим именем, но Виктория смеётся, замечая двоих мужчин под окнами дома своего молодого любовника, и почти переваливается через балкон, выкуривая тоненькую сигарету. Чондэ снимает шляпу и приветливо улыбается окончившемуся выступлению, а Чанёль разглядывает на вишневых губах Сон Цянь подобие улыбки и то, как она облетает лепестками жасмина в прохладной дымке ночи и вовсе исчезает – странное чувство. – Чему улыбаешься? – Чондэ вышагивает по влажному тротуару за вперед идущим другом, который молчит о представленном теле китаянки на рыхлом снегу и тёмно-бардовом соке спелых ягод граната, упавших с балкона, но в ту же минуту корит себя за выдуманное представление. – Если бы здесь был Бекхён, февраль пережить было бы легче.       Но Бекхён возвращается с миндалём, который цветёт по весне в ранее-ранее утро, когда чашка остылого кофе привычно стоит на столе и пиджак трепетно обнимает спинку любимого стула – так Чондэ обнимает Бекхёна в грязной одежде, от которого пахнет пылью, завалявшимися вещами и долгой экспедицией – такая трепетная забота, такая нежная любовь.       Губы Чондэ не верят, касаясь его плеч, его губ, шеи и снова плеч, а Бекхён, беспомощная ненависть, не протестует – поддаётся сам в покачивающие и поскрипывающие волны молочных простыней. Ворваться пальцами в пыльные волосы и исцеловать всё лицо, искусать мягко губы и плыть вместе синхронно по течению до прилипших к вискам волос – Бекхён хочет, требует, желает, но Бекхён ничего не чувствует – такая привычная нежность, такой понимающий Чондэ.       Он перевешивает через локоть пиджак и целует влажную макушку любимого мужчины с просьбой плотно позавтракать. – Вернусь сегодня пораньше, - с блаженной улыбкой и счастьем в уголках губ.       Но Чондэ не успевает закрыть входную дверь, как открыв её, счастье приходится отпускать вновь в порыв теплой весны месяца мая - Бекхён осознаёт всё слишком рано. Бекхён торопиться в Осаку.       Весна распускается в сердце Токио, но не в сердце Чанёля, который мнёт билет на свой поезд до Хоккайдо – побудь ещё немного без меня. Сехун приходит проводить его, но Паку хватает и этих секунд, чтобы не прикоснуться, просто разглядеть уродливые (прекрасные) ладони с длинными пальцами – весна, а значит, Сехун иногда не носит перчатки. – Позвольте поцеловать руку? – Не позволю.       Сехун по-прежнему не чувствует одиночества, скорее – желанную свободу, когда читает книги в переполненном метро после работы со свободным и чистым плечом. Десятки спокойных лиц и оповещение об остановке – выйти, крепко сжав ручку портфеля, дойти до дома острых каркасов своего мирка и резко остановиться.       Раскидистые ветви клёна шумят над блестяще-огненной кроной – хочется так постоять немного и раствориться в пьяной тишине и запахе, прикрыть выгоревшие на солнце ресницы и начать придумывать новую историю, где - Вик хорошая, Вик меня не бросит, потому что у неё седина и, она всегда читает правильные сказки. – Почитай мне, - однажды просит Сехун, протягивая книгу в гладкой обложке и укладывая голову на колени Виктории, касаясь пальцами тёплой кожи. – Сюсако Эндо «Скандал».       Мужчина прикрывает глаза, он готов слушать – рядом с ней отчего-то он разучивается читать и даже разрешает ей смотреть сквозь стекла своих очков, но прекрасная Сон Цянь впервые откладывает книгу – ей хочется говорить, говорить, говорить. – Если бы у меня была дочь, я бы одевала её как куклу в пёстрые платья и заплетала бы волосы воздушными бантами цвета сахарной ваты, - признаётся Вик и выглядит очень уставшей этой весной: грустные глаза, горькие губы и легкий дрогнувший вздох. – Девочки прекрасны, - мечтательный выдох тонкой струи дыма в мужские губы, её слова - глубокий укол в обиженное сердце. – Почитай мне, - серьезно, напористо с оскорблением в повлажневших глазах - обиженный мальчишка, чей мир сломался розово-воздушными мечтами. – Девочки прекрасны, - громко смеётся не менее прекрасная Сон Цянь, не лишившаяся очаровательной бахромы и наглого очарования. Смех лезет из неё хлопьями, вытянутыми в горький дым к потолку придуманной вселенной. Вик всегда говорила, что ей по душе дети - взрослые мальчики с маком в волосах и осколками в сердце, а своих иметь она не хочет – боится ошибиться. В этот вечер Сехун впервые просит её уйти.

– ты вспомни все, что тебе вспоминать тяжело от того, что в груди сидит старая боль. когда я узнал, что уйдешь от меня, я умирал постепенно... день ото дня...

– Моя мать, она… - Сехун тихо шипит, принимая из рук Чондэ большую чашку с топленым молоком и последнюю сигарету из пачки. В его доме тихо и горит тусклая лампа – при свете так тяжело быть откровенным, сам он выглядит измученным, уставшим, с потяжелевшими веками – сколько ты не спал, о чем ты думал?       Чондэ присаживается напротив друга, опираясь рукой о письменный стол. – Нашёл свои студенческие тетради. Когда-то я сильно увлекался химией и даже выводил формулы. Извини, продолжай, - просит тихим голосом, чтобы не спугнуть вдруг взявшегося человека с застрявшим осколком февраля в сердце в последнем месяце весны. – Почему ты не ездишь домой на день матери?       Сехун никогда не приходил раньше к Чондэ домой так внезапно, а каждый год на день матери они оставались в Токио одни – Бекхён в Осаке, Чанёль в Саппоро, только родители Чондэ жили в другом районе, и он уже поздравил мать свежим букетом солнечных нитей форзиции. – Моя мать сошла с ума после моего рождения, а быть может и до, - нервным стуком ногтей по поверхности кружки, в устало-внимательные глаза за стеклами тонких очков – поймет ли? – Она безумно хотела дочь, хрупкую и нежную девочку, маленькую куклу. Она была так счастлива и воодушевлена, что заранее сшила своей дочери платья из розовых оттенков и расшила их цветами, а родился я – угловатый, бледный, худощавый мальчишка. – И что было потом? – Она не смирилась, но сошла с ума. Она называла меня Хунни – наша Хунни, - горький смешок. - Помню, как втайне от отца мать наряжала меня в платья, вешала свои жемчужные бусы и заставляла меня танцевать, а сама беззаботно смеялась и прихлопывала этому сумасшедшему, мать твою, представлению! – обжигая молоком губы, закуривая дрожащими руками сигарету, откидываясь спиной на кресло с забитым взглядом – «слушай мою историю, слушай до конца». – Как грязно, отвратительно и мерзко. Девочки прекрасны, девочки любят мальчиков, девочки носят цветы на голове! Меня рано вытащили из её больных фантазий, но не спасли. После смерти отца мать вышла замуж во второй раз, а этот мужчина принёс с собой… - перед глазами два маленьких сиреневых свёртка на руках матери с нежно-розовыми бантами и румяные щёки на персиковых лицах, что пахнут молоком, а Сехун совсем маленький, ничего не понимает – «знакомься, это твои сестрёнки». – На меня никто не обращал внимания в доме. Я ненавидел мать, но тем временем отчаянно пытался привлечь её внимание – «мам смотри, я надел твои бусы, ты же так хотела», чтобы потом слышать - «какой плохой ребёнок», а затем – «мама, я влюблен в мальчика», чтобы налететь на звонкую пощечину – «это отвратительно!». Она читала мне неправильные сказки.       Сехун остановился - необходимо перевести дыхание и успокоиться, но почему-то рядом с Чондэ не возникало ощущения тревоги и чувства той омерзительной грязи, которая покрывает его при голом откровении с кем-то. Чондэ слишком понимающий. – Я даже не знаю, как выглядит сейчас моя мать, жива ли она вообще. Сейчас электричка до пригорода ходит каждый день, а я уже несколько лет не могу сесть и доехать до дома, - руки Сехуна дрогнули и привлекли его внимание – обкусанные ногти, старые мозоли, тихий смешок. – Мне всегда хотелось отмыться от этой грязи. Помню, как я запирался в ванной комнате и подолгу мыл руки. Мыл, мыл, мыл… Мне всегда было трудно обменяться рукопожатием: я не хотел измараться, измарать и у меня были уродливые руки. Да и сейчас…будто не изменились.       Несмелая улыбка трогает губы Сехуна и бестолково замирает на вдруг похолодевшем лице. Чондэ хочется знать больше, но дальше – табу, эту историю из четверых знают только двое. Он ждёт, пока друг сам позовёт его и разрешит прижать к себе, успокоить и сказать, что такая история больше не повторится, но младший всё так же непоколебим и столько же благодарен.       Когда Сехун допивал своё подстывшее молоко и докуривал последнюю сигарету, он еще не знал, что с Чондэ он был так откровенен в первый и последний раз.       В тот вечер он лишь тихо накрыл своей ладонью руку друга. bury me in your trembling hands my corpse will warm you to the March       О его смерти стало известно спустя неделю. Тишина топила квартиру, пустота разрывала напополам, в кухне со скрипом качалась голая лампочка – холодный потусторонний свет подбитого мира, другого выхода, как покурить не оставалось. – Наглотался таблеток, - Чанёль затягивается туго и скользит пальцами в угольно-чёрных волосах с покрасневшими от слёз глазами – такая глупая смерть, такое бездушное расставание.       Снотворное – «сколько же ты не спал, что захотел уснуть навсегда?», а все думали, виновата химическая формула счастья – амфетамин называется, которую Чондэ оставил после себя в студенческой тетради на столе – ненормальная смерть, опустошённое расставание.       Бекхён забил крест и подписал две даты через черту. Теперь крепко сопит за соседней стенкой, а ведь стелил одеяло на холодной земле и боялся оставить его одного. Он почти не плакал, просто ещё не осознал, не осмыслил и не понял. Бекхён заходит на кухню, где холодная истома поглотила двух молчащих мужчин, и, еле стоя на ногах, садится напротив за стол – стопка, терпкое сакэ, пустой и надменный взгляд в ни разу не дрогнувшее лицо Сехуна – а-ля какой мерзавец, а так хреново в жизни бывало лишь однажды. – У тебя друг умер, а ты смеешь сидеть здесь с таким лицом, - Бекхён отмирает, постепенно отмирают его онемевшие губы и руки, подливающие ещё сакэ. – Он был красивым, нежным, заботливым, понимающим, терпеливым… И он умер! – громкий вскрик и безмолвные глаза, ещё одна стопка. - Ким Чондэ-э, хоть раз… хоть один единственный раз он мог бы сказал мне: «Да пусть тебя в твоей экспедиции, мать твою, придавит каким-нибудь обломком», но он никогда такого не говорил, никогда.       Чанёль тихо вздрагивает, трёт воспалённые глаза и курит, курит, курит – невозможно не надышаться смолью дыма. Сехун всё время молчит и смотрит упрямо глазами с бравадой, от чего Бён дышит учащенно и царапает ногтями стекло – бутылка в его руках, он – бесполезная ненависть. Ударом по голове закончить весь этот спектакль и надеть на лицо друга маску Пьеро. – Подлец! – Бекхён срывается, тянется через стол и размахивается – на губах Сехуна кровь, которую он вытирает пальцами, размазывая по подбородку. Бекхён тяжело дышит, Бекхён сгорает изнутри. – Не плачешь, скотина! Ты плевать на всех хотел! – оттаявшими криками в равнодушное, каменное и холодное лицо.       Сцена становится слишком драматичной, когда бьётся первая бутылка - Чанёль вмешивается, Сехун так просто уходит – его хватают за руку, взгляд назад – блестящие горечью глаза, не уходи без меня. Но плащ так сильно обнимает плечи, об спину разбивается ещё один озлобленный взгляд – не могу, отпусти. – Не ходи за ним! Хотя бы сейчас не ходи! – удушливыми всхлипами в широкую спину друга, капризом, приказом – неважно, просто Бекхён – беспомощная ненависть, у которой на краю сознания полное отрицание реальности – сейчас выйдет Чондэ, как и прежде улыбнется и обернет ссору в ночные дружеские посиделки с выпивкой и хорошими шутками. На краю сознания их всё ещё четверо, а осознание так и не приходит – слишком быстро, слишком больно. Для всех.       Хлопнуть дверью что есть силы, прижаться к ней спиной и зарыдать во весь голос – ломая горло, ломая себя. Осесть на пол и сжать черный уголь мокрых волос – на улице сильней ливень, приглушенный свет фар – смотри по сторонам, придурок. Вспомнить тот взгляд и прижатые пальцы к губам – он словил сбитое дыхание, а по щекам с новой силой начинают катиться слёзы. Почему так больно и так тоскливо? Сехун начинает царапать плащ пальцами – внутри что-то жжёт. Отчим говорил, мальчики не плачут – Сехун не плакал, слезами обливался только Бекхён; мама говорила, девочки ждут принцев – Сехун не хотел быть девочкой. А принца?       Он утыкается лбом в колени, раскачивается, словно маятник и проваливается куда-то глубоко, откуда так просто не выплыть.       Вот он таскает мамины коралловые бусы, у мамы нет лица, вот он впервые влюбляется, как она и говорила – его бьют – отвратительно! Вот он отмывает грязные руки, плывет в гудящем поезде метро, хоронит заснувшего друга в руках со снотворным, вот крепко Чанёль держит его за руку – ему не противно, он промокает под ливнем и рыдает в колени – мальчики не плачут – знаю. Калейдоскоп людей и голосов, становится впервые так страшно. В голове – прими эту реальность, верь маме, мама желает тебе только добра, в сердце – позвольте снять перчатку и поцеловать руку. Не позволю. Это отвратительно.       В кабинете от Бекхёна остаётся только чашка с остатками зеленого чая и пара книг по истории о войне, он уехал в новую экспедицию на раскопки чьих-то останков – переживет ли ещё одно захоронение? Осознание реальности пришло, вместе с ней открыла двери и пустота под руку с одиночеством – так долго стучались в тёплую квартиру, откуда выветрился запах кофе и испеченных блинчиков, а Бекхён слишком поздно осознал, что любит, по-настоящему любит Чондэ.       Чанёль взял отпуск на работе и вернулся на время домой на Хоккайдо не в силах пережить потерю двух друзей. Только изредка присылает открытки с видом на заснеженный Саппоро зимой, пологие яркие сопки - летом. Жить, казалось, ещё можно пока есть за кого держаться, но у Виктории в конце весны случается задержка, от которой она плачет при виде чистой ткани кружевного белья. – Ты же всегда мечтала о дочери, - совсем тихо, чтобы не спугнуть. Сехун перебирает её волосы, Вик выглядит ужасно – перестала краситься и танцевать, а он целует её в корень седины на макушке и облегченно улыбается – ребёнок не его, но тогда что станет с нами, скажи – молчит. Молчит и облетает лепестками жасмина, а после и вовсе решает исчезнуть на руках с нежным свертком, перевязанным воздушным бантом – странное чувство при котором хочется выдавить из себя полузадушенное «не уходи», но какая несчастливая женщина может устоять перед воздушными бантами на голове маленькой девочки? Чему улыбаешься? Где-то это я уже видел. – Как теперь жить?       Остаётся, как и раньше вставать по утрам, замазывая одиночество свежим маслом на кусочке тонкого хлеба, добираться до университета и отчитать, как положено очередную лекцию в лица прилежных и мечтательных студентов, выпить кофе с коллегой, с которым никогда не общался, а Бекхён ещё долго не вернётся из научной экспедиции. После вернуться домой с пакетом продуктов (хлеб, сыр, вино, курица, молоко) и начать думать о чем-то важном.       На это уходит слишком много времени, чтобы взвесить все за и против.       Куклы выросли, а их кожа по-прежнему цвета персиков – Сехун привозит с собой сладкие плоды для них, девочки (уже девушки) качаются на ветках вишни в сиреневых легких платьях - розовый цвет вишни закрывает небо, а позже бегут с искрящимися глазами по летнему полю – братик, ты приехал! С виду ничего не изменилось – маленький дом под палящим солнцем родной деревушки, терраса с который в детстве были видны созвездия – несбыточная мечта стать астрофизиком. Всё так же только кожа в глубоких морщинах и голова вся седая – здравствуй, мама. – Хунни, наш Хун вернулся, - он пытается поймать женщину, когда та камнем летит коленями вниз – не вымолишь прощения, не вымолишь. Сестры бестолково замирают в стороне и не знают, что делать, только смотрят кукольными глазами на тихо плачущую мать – матушка помнила братика. Она просит объятий – нет – просто нужно время, чтобы привыкнуть, так просто не простить. – Ей нельзя волноваться, так доктор сказал, - на низком столике чашка со сладкими персиками. Сехун сидит, чинно сложив руки на коленях, не притрагиваясь к чашке с зелёным чаем. Боится оглядеться по сторонам, только глядит в сторону книжного шкафа, замечая, что запах ничуть не изменился, лишь немного пахнет по-другому – духами юных красавиц, что окружают своего братика и вытирают персиковый сок с губ.       Сестры тихо смеются на коленях мужчины и тихо завидуют – братик такой красивый.       К нему пытаются прикоснуться – вздрагивает, руки тёплые – сестры очень тёплые, тёплый фарфор девичьих ладоней, а он вспоминает чужие касания и разговоры в тесном метро, почему-то разговоры о голубом оперении и названия десятки сказанных ему и не запомнившихся им книг.       Этим утром Сехун рассыпает рябину, когда сёстры тянут его к реке - вода чистая, прозрачная сквозь пальцы. Из подола девичьих платьев сыплются зелёные яблоки, и тишина кроется в затаившемся молчании и складках легких платьев любопытных сестёр. – В Токио холодно, там не встретишь таких птиц, - раскачивается на тонкой ветке вишни, длинным клювом клюёт рассыпанную терпкую рябину и готовится нырнуть в воду – без брызг, тише, чем пуля. – На братика похожа, - с улыбкой, не придавая значения – мы видим одну и ту же птицу, но разное оперения. Останешься жить с нами?       Устало шуршат бумажные сёдзи, Сехун укладывается на пыльный футон и долго не может уснуть – всё как в детстве: долго рассматривает витиеватый рисунок птиц на картонных дверях, только мать не идет рассказывать историю о девочке (мальчике), которая ждёт принца – неправильные сказки ломают детей. Сехун бесшумно раздвигает двери - в холе какофония веселых голосов забавляющихся кривлянием маленького мальчишки в бусах, только мать совсем не пьяна, лишь чуть-чуть больна на голову. Он бессмысленно таращится и пытается уловить обрывки себя, того маленького мальчишки, сбегающего в неправильные сказки – сёдзи резко закрываются – прочь от воспоминаний, пора тушить рисовый фонарик в детство навсегда. – У меня много работы, - выдает излишне сухо. – Я ведь в университете лекции читаю студентам, - и вовсе не сказки.       Мать плачет в свои грубые постаревшие ладони, дочери гладят её по седым волосам – ведь не уедешь, не уедешь? От нее пахнет горькими лилиями и дешевым мылом после мытья – жалко и обидно, но за своё она уже поплатилась – дочерей ломать не станет. А страх бьётся за пазухой, когда девочки чистят груши для матери и подставляют тазик – она пытается есть, а следом вытирают горькую желчь с её губ. – Что происходит? – и он остаётся на некоторое время ухаживать за матерью, пока каждый день приходит доктор, приносит в аптечке лекарства и умалчивает, что она больше не поправится, ни этим летом, ни следующим. Сестры учатся читать правильные книги и красиво писать под руководством любимого братика, а ночью Хун выходит на террасу туго затягиваться сигаретой и отмечать яркость здешних звёзд, прилипших к нёбу неба.       Раньше для себя он придумывал новую историю жизни, всё потому что родился чуть-чуть печальным и слегка одиноким, а сейчас хочется придумать красивый конец для своей реальности – какая трогательная история слезами в уродливые ладони. Хватит выдумывать сказки – никакой принц не захочет любить замёрзшую птицу. – Братик по кому-то скучает? – носиками тыкаются в плечи, руки тёплые-тёплые сжимают с обеих сторон. – У братика просто не остаётся выбора. Новый февраль начинается с холодов, простуженного метро и озябших рук в старых перчатках.       Сехун не из тех людей, которые так просто пропускают свои поезда, но сейчас ему есть о чём подумать – садится в не свой поезд и по привычке хрустит корочкой книги. Гудящий вагон нагоняет меланхолию в свете мигающего электричества и толкает в дырявую колею событий, в которой отсутствует что-то важное. Возвращаясь поздними поездами после университета домой каждый вечер Сехун впервые ощущает такую горькую тоску, такое тихое и настоящее одиночество. Когда-то он улыбался одиноким поездкам до дома, сейчас от свободного места рядом хочется плакать и подставить кому-нибудь своё плечо – спите, я будить не буду.       Остановка, новый прилив людей, толчок – Сехуна мягко пихают, какой-то высокий мужчина хватается за поручень и почти нависает над ним. Книга хрустит в руках, ломаются её картонные рёбра. – Мисима Юкио «Исповедь маски», - зачем-то в пустоту, кому-то неизвестному, с горькой улыбкой и надеждой, но тяжесть на плече – всего лишь чья-то упавшая шляпа, а следом сыплются нелепые извинения – в который раз обознался.       Бесконечное путешествие по скрученной в спираль подземке, за спиной клубится станция, под ногами шуршит щербатый асфальт влажной россыпью снега – мокрые люди, счастливые люди. Это бесконечно-долгое выматывающее путешествие – в Токио снег тает, не успевая коснуться земли, а руки озябли, небо отваливается кусками, за ними выпадают гвоздики-звёзды, выпадает его несбыточная мечта – не проблема, прибьём новые, ведь они нужны маленькому мальчику на террасе – мальчику нужна мечта, мальчику нужен принц.       Остался один в перевале разбитых звёзд, поджимает подбитые крылья – голубое оперение и выпускает белесую струйку в солёный шифер неба темно-синего цвета - курящий зимородок. Росчерк слёз по восковым скулам, дома в кресле одиночество плетёт с потугой увесистый кокон из оборванных телефонных проводов, обнажает гнилую нить улыбки – проходи, не стесняйся.       На кухне варится глинтвейн, остывая, заедается сыром. К горлу подступает горькая желчь - Сехун долго блюёт в ванной после первой рюмки, беспомощно перекинувшись через бортик ванны – остаётся так лежать с разбитыми звёздами в уголках глаз, забывая дышать и периодически двигаться – беспомощное одиночество.       Его моют под тёплым душем, вертят в руках, одевают в чистую одежду и вытирают полотенцем мокрые волосы на полу в ванной, а он смотрит в каре-мятные глаза с горечью, ненастоящей совсем – его склеивают, его спасают. Не смотри на меня так! Не надо!       Сехун щурится, пытаясь понять, не обознался ли, видя в облачке не испарившегося от горячей воды пара мелькающее перед глазами знакомое лицо. Поначалу отвечает на прикосновения его рук лёгкими кивками, а после вовсе перестаёт реагировать на щелчки перед носом – замыкается в своих мыслях, закрывается в своём феврале, который переливается пеплом и пахнет горячим молоком с мёдом – мёд на самом донышке, что больно жжёт горло, а фигура растворяется у дверей, оставляя в коридоре вязаный шарф глупого мандаринового цвета.       Мальчик с мокрой головой отправляется гулять, надев шарф, но, не надев перчаток, обступая солнечных зайчиков от света фонарного столба на ступенях и ловя в ладони призрачные обрывки созвездий. – Я же сказал, что вернусь, только за продуктами схожу. - Чанёль находит его сидящим на корточках у дома с волосами покрытыми корочкой инея – иней хрустит и ломается, задетый мужскими пальцами. – Ты простудишься, иди домой.       Младший топорщит свои замёрзшие перья побитых крыльев, прячет лицо в мандариновый шарф и отказывается возвращаться в оберегаемое спокойствие один, пахнущее глинтвейном и лекарствами. Там нужно всматриваться в изменчивые силуэты теней на окнах прелыми ночами со сгущающимся воздухом и что-то решать с молчащими проводами – это медленно сводит с ума. Останься, а если не остаешься, разреши стать твоим плечом. Неказистый мирок с видом на разбившиеся у террасы звёзды начинает топить прикосновения – Чанёль робко берёт его холодные руки в свои широкие, горячие ладони – его бледные в его потемневших. У младшего пошарканная кожа с остатками старых мозолей – совсем уродливые (красивые) руки пылают в жарких и жадных поцелуях – перчатки больше не нужны. Не противно? Нисколько. – Почитай мне, - Сехун протягивает книгу и ложиться к нему на живот, тряся мокрыми волосами с остатками инея и впервые ощущая насколько тёплый и согревающий этот человек, который вернулся с холодного Саппоро и принёс с собой запах мяты и ванильного дыма. Чанёль тихо шуршит страницами. « – Эх ты, бедолага. Поди и не знаешь, что такое настоящие кожаные перчатки. Вот, гляди. – И он внезапно потер своей мокрой от снега перчаткой по моей щеке. Я отшатнулся. Щека вспыхнула нестерпимым чувственным пламенем, словно помеченная огненным тавром, Я почувствовал, как прозрачен и ясен взгляд моих глаз, устремленных на Оми. Именно в тот миг я в него и влюбился».       Чанёль перебирает угольно-чёрные волосы на его висках и в комнате для него становится два Сехуна: один Сехун - мятное солнце, пробивающееся сквозь мандариновые заросли или персиковый джем на тоненьком кусочке хлеба – мягкий, нежный, совсем ребёнок; и второй Сехун - с голубым оперением и заледеневшим сухоцветом в маленьком сердце. И какой из них для Чанёля? Наверное, у которого погасало несчитанное количество звёзд над головой в свете малиновых гроздей фонарей.       Сехун лежит рядом и сгорает всерьез смущением по бледным скулам и, ощущая прикосновения слишком горячих губ – в такой ситуации необходимо дать сопротивление, но поцелуи остаются догорать на кончиках волос - трогательная истории оттаявшего токийского зимородка. – Чанёль, как у тебя получается любить мужчину? – в горькие от табака губы. – Я просто не нахожу это отвратительным, – медленно проводит рукой вниз по рёбрам, надавливает на бедренные косточки, выдавив тихое дыхание из приоткрытых губ. – Почему ты такой красивый? – пальцами за острый подбородок, губами в переплетенные узловатые пальцы - только не отворачивайся. – Не буду, - как-то покладисто и облегченно, выгибаясь с новой силой в его тёплых руках, рассыпаясь бусинками пота и цепляясь за каркасы влажных ключиц под оранжевым пятном света помутневшей лампочки.       Сехун тихо сгорает изнутри – болезненная приятность, смешанная со светом рисового фонаря жжёт в груди и откликается в голове осуждающим отвратительно, пока от его губ тянется блестящая ниточка слюны и следом сворачивается в горько-приятный поцелуй. Чанёль ощущает его сердцем, осознает мозгами, остаётся выхватить затуманенный взгляд из калейдоскопа чувств – почему ты дрожишь? Не думай об этом. Пробежаться пальцами по карамельной спине, оставить влажный поцелуй на горящей скуле – мазок персикового джема – робко слизать. Сгрести все запутавшиеся в волосах муссоны и вместе уйти на поддёрнутое сладкой негой дно, раскачиваясь вместе маятниками, а после забывать периодически дышать и приходить в себя – такая приятная нежность, такая не отвратительная любовь. – Странный ты, О Сехун.       Действительно, странный – ставит поломанный каркас длинной лестницы и прибивает новые гвоздики-звёзды с мыслями о несбыточном и не вернувшимся. Он размешивает прилипший ко дну кружки с молоком мёд у окна, а друг крепко сопит в постели в объятиях телефонного провода – они ждали звонка весь остаток ночи, но третий так и не объявился, прибьём ему целое созвездие – пусть найдет дорогу домой.       За стеклами круглых очков проступающая линия холодного золота рассвета, на подоконнике маленькая книга ловит первые лучи восходящего солнца – только не всполохни, не сгори. – Харуки Мураками «К югу от границы, на запад от солнца», - тихим переливом шёпота, заглядывающему в слегка помятые страницы сонному Чанёлю – сколько раз ты перечитывал эту историю?       Мужчина сзади обвивает в кольцо рук стройное тело Сехуна, оставляет гореть краткий поцелуй за ухом и трепетно, нежно называет его своим зимородком – греет горячими руками птицу в голубом оперении, что боится холодов. Зимородок – бесполезное одиночество, укутанное в перевале разбитых звёзд на высоте токийских многоэтажек – мы сами плели этот кокон из сломанных каркасов улыбок и потухнувших созвездий над головой, когда нужно было верить, держаться и дорожить. И все они были на этом месте. Чанёль и Сехун. Бекхён и Чондэ.       Чанёль выхватывает руку мужчины из кармана пальто и прижимает к тёплым губам к его ладони в утренней тесноте метро – они оба опаздывают на работу, никто не заметит их кратких прикосновений, и так по-настоящему хочется жить в этой суете: пересекаться в засыпающих вагонах метро и расставаться там же, вновь варить по вечерам в кастрюле глинтвейн, не забывать приносить цветки герберы к забитому кресту и вдвоем упрямо дожидаться единственного звонка бестолково сидя у телефона. – Так что там насчет книги? – спрашивает Чанёль при выходе из переполненного метро. – Надеюсь, что у этой истории может быть хороший конец, - тихим голосом с горечью в горле, крепче сжимая руку мужчины в тёплом кармане пальто, грустным взглядом в витражные окна тесной кофейни, за которыми их всё еще четверо: счастливый Чондэ громко смеётся и обнимает ворчащего на него Бекхёна в ушах которого серпантин и конфетти, там Сехун не выпускает из рук очередную историю в толстом переплете, а Чанёль мечтает взять его за руку и выдумать ему новую сказку. Там, за большими витражными стёклами они абсолютно счастливы. И все они побывают на этом месте ещё не раз. Чанёль и Сехун. Бекхён и Чондэ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.