***
Харли нравится убивать: с размазанной с краёв улыбкой, с Джокером, с акне из красных дырок повсюду на захлебнувшихся кровью трупах — улетай, коли рай в коле, коли мир срубил тебя под корень, время уходить в гуляй-поле, дай волю (я бы мог тебя раскрепостить, но тогда собирайся расти). У Харли есть полтора фута шершавого тиса в руках (беспокойное «доброй ночи» для каждого, кто попытается громко свистеть ей вслед), пара десятков в плоть, мясо и месиво развороченных человеческих (и не очень) голов за плечами, своя голова на плечах и синие пятна на коже — там, где бил током и пальцами Джокер; Харли довольна жизнью, а папочка Джей, кажется, очень доволен ею: абсолюты и равенства, кровь с молоком, волчий Ковентри (Харли учится выть по-волчьи) и индейская шавка с отливом в грифель, — повесь меня, вздёрни до холода в глотке — на моём же обломке дерева; я ведь не Роза, чтобы цепляться за жизнь, за тебя и занозы в пальцах. Харли нарочно не носит красного, чтобы кровь оставалась на рукавах (правда, до рукавов никогда не доходит — Джокеру нравятся её предплечья, запястья и локотки), не расстаётся с серебряным кольтом в обёртке игрушки для дочки мэра, травит свинцом людям в Готэме черепные корки — и очень любит играть с оружием: шрам на затворе въедается под язык металлической солью, а на стволе — каждый раз — по отметке фрезом (Харли всегда умудряется зайти дальше, но это мало похоже на детское «мамочка, я теперь выше на четверть фута»; Джокер любит её не за это, но за это — готов положить весь квартал — тем же кольтом, гори он в аду). И Харли будет носить оружие, потому что такие, как Джокер, захотят у неё его отобрать: когда я увижу тебя на пороге, поверь, я не стану стрелять; Харли целую вечность кажется, будто она больше не улыбнётся: Харли помнит, насколько давно от ангины ей резали гланды, но вряд ли сможет сказать, что ей когда-нибудь было так больно глотать.***
Харли нравится читать Джокеру Ветхий Завет, притчу о воскресении Лазаря и двадцать второй псалом: с кучей порезов на пальцах от тонкой хрустящей бумаги, с терпким ладаном под мягким росчерком подбородка и над Большими Невольничьими ключиц, с перебоями на свистящий шёпот — о будущих бойнях и сотнях кровавых massacre — я много чего видел в этой долбаной жизни, малышка, прости, что нету рекомендаций (эти советы не в кассу, от цинизма нету лекарства). У Харли есть целая пачка ворованных с ярмарок в стиле Детройта брошюр, катехизисов и дешёвых подделок золота на переплёте каждого; Харли садится на алебастр простынь и отпускает на плечи волосы, слоновой костью счесав с них грязь, вытирает салфеткой губы и ей же сушит язык; Джокер рядом: жмётся пальцами к тёплой шее в охапке плотного пластика и семёрки букв, ведёт ногтем по позвонкам и, наверное, вот-вот клацнет зубами у уха — не даёт о себе забыть. Харли читает: «Если я пойду и долиной смертной тени, не убоюсь зла, ибо ты…»; и Харли хочет не хрипнуть на «ты со мной», но папочка Джей вряд ли даст ей заснуть сегодня — край полсотни страниц ударяется громом о мокрые доски в полу: «…ибо я злейший ублюдок в долине». Харли долго брыкается, искусав себе обе губы, но сдаётся похуже злосчастной грешницы в платье из сотни рубинов: Джокер не то чтобы делает больно, но Харли готова ещё раз сыграть ведьму вареву из диоксида титана — дай мне стать белой снова, не жги мне кожу чернилами, богом, монстрами и удачей; от бедра до бедра — некрасивое «ты счастливчик», и папочка Джей вгрызается сталью в червлёную кожу, позволяя захныкать от боли: вот твой вельвет, твоя шёлковая поэзия, рифма — хлопоты несведённых колен. Харли плачет в подушку утром, но со скул не слетает тальк, и Джокер рисует ей маркером сердце на щёчке, заставляя дышать алкоголем и хлоркой дешёвых аптек; Харли не гнёт свою линию долго, улыбаясь щелчку довоенной «Zippo» и карамельному огоньку псалтыря: Харли помнит всё то, что случалось от подшофе, но вряд ли сможет сказать, что когда-нибудь ей хотелось быть громче, чем этой зарёй.***
Джокер зовёт Харли милым маленьким ангелом, бесконечной прелюдией и потешно всё промотавшей королевой своих синяков, обожает её ревновать, убивая всех в клубах (забитых неоном и фуксией) просто так, и срывать к чертям тормоза по дороге в Аркхэм, смотря только на неё; Харли любит его украдкой, не решаясь кричать на весь бар, как певичка из допотопного радио, молчит о секретах и каждый раз умоляет, содрав себе в кровь колени: забери меня, забери с пробой золота на руках, забери с чужой кожей под каждым ногтем (смотри, как я танцую с другими), забери куда хочешь — не отпускай. И Харли боится сойти с ума дважды, боится, что Джокер за ней не придёт, повиснув (повесь меня, вздёрни до холода в глотке) на ржавых решётках у самого потолка, кажется, разучившись дышать — не от белого порошка на зубах, но от сломанных рёбер по левую сторону лёгких; Джокер приходит, — прощает ей всё — просит не ненавидеть людей, быть осторожной в клятвах и не умирать для него — забирает с собой: с нами всё будет хорошо, если мы только не разобьёмся к чёрту, я куплю тебе колу ночью, сделай её холоднее, детка. И Харли ждёт от него пощёчин, коктейлей с сотней осколков стекла, чтоб поранить ей горло (снова), рваных простынь и связок в глотке (ей-богу, я в этом хороша), но в «пойдём домой» хочется верить не меньше, чем в злобу; она понимает после, не нарочно обжегшись о газовую плиту, — Джокер сыграет в её игру: Харли в точности помнит, что было раньше, но так хорошо — никогда.