***
Если возомнить себя математиком, можно отсчитать двадцать пять июней, семь из них — без её взгляда. Быть астрономом — читать всю бессмыслицу, что пишет звёздами небо, смывая эти лжепророчества дождями. И только становясь реалистом, понимаешь — её прежней больше никогда не будет. И не будут сказаны новые слова наивными губами, не появятся морщинки в уголках глаз. В моей памяти запечатлелся, будто старая колдография, образ: ей восемнадцать, и она появляется только во снах. Та, что теперь носит оболочку её, в полотнищах изношенных одежд — невеста Смерти. С букетом чёрных георгин, она стоит в очереди на венчание. И пытаюсь себя уговорить, что есть впереди маленький отрезок дороги, ещё можно идти, отчаянно цепляясь пальцами за мёртвую надежду, за ослепшую веру, за бездыханную любовь. Жена считает меня сумасшедшим. Боится, и страх водит её на поводке, точно большую собаку. Она в панике рвется и мечется, хватается за любую возможность. Уж лучше задушила бы меня ночью. Астория полюбила Иерусалим, ведь этот древний город внемлет женским слезам, и я вынужден сопровождать её в бессмысленных этих паломничествах. Она где-то там прочитала, что земля иерусалимская творит чудеса, и возвращается сюда вновь и вновь, вознося с нее бесполезные молитвы. Я же беру горсть желтовато-бурой массы и понимаю, что она отлично сойдёт за новый компонент. Почему-то здесь, в пустыне, действительно хорошо, до боли в зубах, абсурдно. Раскаленные противни крыш, на которых впору выпекать кренделя и оргáн водосточных труб. К чему они? Местные жители дождей не помнят, и лишь бедуины могут рассказать вполне себе невероятные истории о воде в этих местах. Израиль приговорил меня к немилости. Мне его умиротворенность не помогает бороться с собственными страстями. По возвращении в Англию я упиваюсь её хмурым лицом и слезами. Жадно, как старый гриб, я впитываю дожди, ветры, первые всхлипы осени. Пожалуй, эта вода будет основой всему. Я набираю её в котел прямо из уличной лужи.***
Если считать себя астрологом, то на звёздные послания взгляд совершенно иной. «Ты должна была стать моей!» — так написано этими глупыми мерцающими точками на небосклоне, это Божий указ, но ты ослушалась, согрешила. Я пытался приблизиться к тебе, шаг за шагом преследуя тебя и твоих идиотов-дружков. И, наверное, мог бы сказать, не будь их рядом. Но отчаяние распечатывало замок моих губ только для того, чтобы оскорбить и унизить. Раз за разом. Ты терпела. И вот однажды девичий кулак на моем лице. Самая сладкая ласка в ответ на мой комплимент: «Грязнокровка!». В поиске совершенных ингредиентов я иду к памятному месту в ночи. Тысячелистник соберу на растущую луну на той поляне, где ступали твои ножки. Миллионы мерцающих зрителей в небе, и строгий траур луны, неуверенно выглядывающей из-за мантии ночи. Я рву траву руками — так надо. Крепкие, точно верёвки, стебли до крови стирают руки. И это хорошо.***
Если думать о том, что я искусный повар, — можно приготовить завтрак для жены. И пусть незатейливость смутит любого, буду трахать её, развернув лицом к кухонному столу, пока она благодарит за внимание. Я заставил её перекрасить и завивать волосы. Но пахнут они не теплом и мёдом, как у Грейнджер, а льдом и презрением — тем, из чего сделана Астория Малфой. Шеф-повар сам разыскивает ингредиенты для блюд, проходя марафонские дистанции восточных базаров, мясных и овощных рядов, мелет муку вручную. Я ищу майоран, тот, что мне подойдет, тот, что будет хорошим компонентом для моего зелья. И нахожу его в маггловском квартале Лондона, куда её мать ходит за покупками. В лавочке сморщенной и смуглой, как старый финик еврейки, миссис Грейнджер берёт специи. Она не замечает меня, не видит никого вокруг, и глаза её отражают пустоту — то, из чего состоит её горе. Тебя нет в её сердце, нет в её мире, тебя просто нет.***
В домашней коллекции множество совершенных по консистенции ингредиентов. Да и как же иначе, ведь мне часто приходится иметь дело с преступившими закон, всё ещё отчаянно пытающимися пойти против режима Тёмного Лорда. И мне, как начальнику Азкабана, нужны концентрированные, идеально приготовленные зелья. И только компонентам, выбранным собственноручно, да медному, ещё школьному, котлу я доверяю. Верю только себе. Хогвартский Запретный Лес. Небольшая лужайка, залитая лунным светом. Я знаю, что много лет назад по этой земле ступали босые ноги Грейнджер. Местечко жутковатое, лес всегда наполнен многозвучьем ночной жизни, но сегодня тишина необыкновенная, и даже легчайшее дыхание ветра не шевелит травяную прическу земли, убранную жемчужными заколками росы в густые неопрятные поборы. Присев на корточки, опускаю ладонь к земле — палочка в помощь. Тихое: «Акцио», — и сквозь плотно сжатые пальцы доносится недоуменное кваканье земляной лягушки. Теперь я готов, и за закрытыми дверями своего кабинета в Малфой-Мэноре я повторяю педантично, боясь что-то забыть для элементарного и бесценного зелья: яйца пеплозмея, тысячелистник, майоран, жабья желчь… уже бурлят в котле. Прядь волос Драко Малфоя, которую тут же нетерпеливо срезаю и добавляю в кипящую жидкость. Сердце переполняет торжество, когда жидкость в котле подернулась жемчужной пленкой. Заполняю прозрачный сосуд на тонкой ножке. Сквозь тончайшее розоватое стекло виден танец внутри. Женский и мужской силуэт сплетаются в первобытном танце страсти. Зелье необыкновенно живое, жаждущее наполнить каждую каплю крови той, которая примет его. Не тороплюсь. Убираю его на полку. Я ждал этого момента более десяти лет и смогу вытерпеть ещё немного. Ведь чем старше Амортенция, тем сильнее ее действие.***
Если представить себя судьей, то мой час пробил майским утром, и сегодня я вынесу свой вердикт. Накрахмаленная и наглаженная до хруста белая рубашка жёстко касается кожи. Черный галстук в тон костюму, тёмная оболочка маскирующая сумрак души. И всё же взволнован, как мальчишка. За завтраком в горло не лезет ни кусочка приготовленной с особой любовью отравы. Жена иногда готовит завтрак и приходит разделить его со мной. Очередная попытка сблизиться, которая приносит собой лишь дозу обычного отвращения. В таких случаях я кисло улыбаюсь, отступив на всю длину стола, и вежливо киваю, стараясь отвечать впопад на вопросы, заданные тихим голосом. Сегодня же даже попытки не предпринимаю. Молча опрокинутая двойная порция огневиски ранним утром должна сказать о моем настроении. Астория открывает рот, чтобы возразить, но она слишком боится меня, и теперь, шлёпая губами, похожа на гигантскую рыбу, выброшенную на берег волной. На этой ноте считаю мелодию утра оборвавшейся и следую вон из столовой, мимо ещё не пришедшей в себя благоверной. Ловлю холеную кисть и целую, в очередной раз подавляя в себе желание прокусить эту нежную кожу насквозь, чтобы вызвать в этой фарфоровой кукле какие-то чувства. Вслух же голос аристократа Малфоя произносит целую речь: — Моя драгоценная, позвольте пожелать Вам прекрасного дня. Вы сегодня выглядите немного бледной, значит, следует не обременять себя делами. Лучше отдохните. Займитесь тем, к чему стремится душа. Губы моей склизкой русалки трогает кривая улыбка. Она уловила в моих интонациях, что знакомо и исследовано: — Спасибо, мой любезный друг, в ответ желаю успехов в делах и плодотворного дня.***
В рабочем кабинете принимаю вторую порцию виски. До сих пор не могу привыкнуть к атмосфере, царящей здесь. Дементоры. С тоской, разливающейся на много миль вокруг, невозможно смириться. Башня, которую занимаю я — начальник тюрьмы Азкабан, стоит далеко от основного здания, но даже здесь находиться нелегко: Вечный дождь, запах сырости и подземелий. Те, кто руководил тюрьмой раньше, предпочитали располагаться за много километров от этого треклятого места. Мотив Малфоя — решетки камеры Грейнджер, которые видны из моего кабинета. Работая, я каждый час вглядываюсь в цветной витраж собственных окон. Но никогда не вижу её. Сидит, наверное, в дальнем углу своей камеры. Интересно, о чём она думает? И сохранила ли способность мыслить вообще за три года, что провела здесь. Не раз и не два я хотел вызвать её к себе, чтобы посмотреть, во что превратилась та, кем я грезил каждый проклятый момент собственной жизни, но не хватало духу. Сегодня я должен это сделать. Перед тем, как отдать распоряжение, снова тянусь к початой бутылке. В горле першит, обжигает грудь, а хмельнее и легче не становится. — Привести ко мне заключенную Гермиону Грейнджер, — наконец, выдаю директиву одному из смотрителей. Его лицо искажается недовольной гримасой, ведь никто по своей воле ни разу не спустится к камерам. Отворачиваюсь к окну. Так легче. Сначала я хотя бы услышу голос. Проходит полчаса, судя по часам, установленным на башне напротив. Я раздражён. Ну как можно так долго копаться, когда дрожит каждый натянутый нерв. Разворачиваюсь. И… Сидит в кресле посетителя, пронзая взглядом пространство и ничего не видя перед собой. Сухая, как щепка, бестелесная, косматая, безумная. Кожа жёлтая, как песок пустыни, и так же мертвы глаза. — Г-р-н-д-ж-р, — рвется потрясенно с губ, когда я ладонями ищу опору на столешнице, — как тихо ты вошла. Давно ты здесь? Тихонько звякает цепь наручников. Отмеряется Вечность молчанием, и я уже не вполне уверен, что она понимает происходящее. Кожа её больше похожа на выжженную засухой землю и волосы — мёртвые вётлы. Засуха в ней. Нет ни слезы — все давно же выплаканы. Сушь. Тихий шелест голоса: — Зачем ты меня звал? — неожиданно чётко звучит вопрос, и я недосчитываюсь нескольких зубов за покрытыми коркой губами. — У меня к тебе предложение. Снова молчит, замерев, будто каменное изваяние. Я жду, пока что-то там произойдет в ее голове. А она думает, я не сомневаюсь, ибо последнее, что потеряет эта женщина в жизни, — способность размышлять. — Что я могу предложить тебе в своей ситуации, и что ты хочешь дать мне взамен? — недоумевает голос, а в глазах всё такое же пустое равнодушие. Я опускаюсь в кресло, напротив неё, так, чтобы удобнее было смотреть в глаза. На гладкой полированной поверхности стола между нами возникает сосуд из розового стекла. — Ты должна выпить это, — решительно произношу я, хотя умом понимаю, что всё мероприятие обречено на провал. Кожей ощущаю собственную неправоту и то, что под оболочкой Грейнджер уже никого нет. Ещё минуту сидит неподвижно и, наконец, роняет взгляд на зелье: — Зачем тебе опаивать меня Амортенцией? — голос бесцветен и полностью безразличен. — Скажем так, это принесет мне моральное удовольствие, — я пытаюсь говорить, как того требует случай: высокомерно и пренебрежительно, но голос предательски дрожит, звеня на пару октав выше обычного. — Это всё? — вопрошает она и уже поворачивается, чтобы встать и уйти. — Нет, подожди, у меня есть встречное предложение. — Какое? — Уизли, — коротко роняю я. И тут уместно отметить, что с тех пор, как Волан-де-Морт пришел к власти, многое изменилось в мире, который был знаком мне и Грейнджер. Режим Тома Реддла оказался либеральным к чистокровным магам, принявшим сторону темного Лорда, и беспощаден к инакомыслящим. Чистокровные волшебники, воевавшие на стороне Поттера и отказавшиеся подчиниться новому порядку, — гнили в Азкабане наряду с магглорожденными и полукровками. Те же смешанные, кто подчинился воле нового правителя, получили милость и теперь могли служить в семьях чистокровных магов, имея прав не больше чем у эльфов-домовиков. Многие соратники Поттера в надежде на какие-то призрачные изменения перешли на Тёмную сторону. Кроме Уизли. Большая часть их семьи успела укрыться, разбрелась по всем сторонам света, но Рон Уизли не успел убраться, защищая свою Грейнджер. Нет, уже мою, ибо имя Рона Уизли действует на нее подобно заклятию подчинения. Она тянется к сосуду с Амортенцией и уверенно сжимает его в чуть вздрагивающем кулаке. — Что ты сможешь сделать для Рона? — звенит выбравшимся из-подо льда ручьём оживший голос. — Я могу добиться его освобождения. Очень просто. Сказав одно лишь слово. Поручившись за него. Ведь я же Малфой. И мой голос имеет вес в правосудии. — Какое слово? — Он чистокровный, Грейнджер, и капля его крови драгоценность, которая стоит тысяч жизней таких как ты. Со звоном падает на стол откинутая крышечка и тут же разлетается на мелкие хрустальные крошки, острые, сверкающие, как снег. Грейнджер втягивает носом белый спиралевидный пар и задумчиво произносит: «Яблоко, крепкое спиртное, горная река. Так вот чем ты пахнешь, Малфой». Она ещё секунду сомневается, поворачивая сосуд в руке, и чуть приподнимает его, будто произносит тост: — А, чтоб ты сдох. И залпом опрокидывает содержимое. В этот миг ветер, сегодня свирепо рвущий шифер с крыш, решительно ударяет в окно. Старый витраж разлетается, и осколки цветным дождём падают вниз, обнажая скелет решетки. В кабинет врывается поток холодного весеннего воздуха, неся в руках лепестки отцветающей черемухи. Саркастичное пожелание счастья. Грейнджер медленно встает из-за стола. Всё тот же порыв развевает лохмотья, в которые она одета. В застывшем мгновении они похожи на пышное серое кружево. Неужели это её свадебное платье. Она тянет ко мне костлявые пальцы, а я, с комком, вставшим в горле, не в силах отступить. Сбегаются тучи, сталкиваясь и ругаясь, точно базарные торговки. Я так ненавижу их суету перед майской грозой. Оглядываюсь, в надежде увидеть небо, и следующий адский порыв опрокидывает меня на стол. Стекло повсюду, и я глубоко режу ладони, лицо о его острые края. Моя волшебная палочка вылетает из кармана и падает к ногам Грейнджер. Растерянный, не могу пошевелиться, а лишь сползаю со стола на колени. Женщина тянется к палочке. Она направляет её мне в лицо и смотрит. Вот и всё? Такой вот бесславный конец? И я… я не смог, не сумел… и никогда в жизни я не увижу нежности в её карих глазах, никогда не услышу добрых слов? Ведь только они теперь имеют значение. — Вулнера санентур, — шепчет Грейнджер, и я чувствую тягучую боль скоро заживающей кожи. Палочка выскальзывает из тонких пальцев, и руки, закованные в наручники, безвольно повисают. Пауза. Такая необходимая, бесценная минута тишины, когда затихает даже ветер и едва слышно накрапывает дождь. — Грейнджер? Она смотрит на меня затуманенным взором, и я понимаю, что зелье подействовало. Она должна что-то сказать под воздействием столь мощного заклятия, но Грейнджер молчит, а я подхожу к ней. Впервые за все эти годы я так близко. И, несмотря на её жалкий, ужасный, болезненный внешний вид, сердце мое трепещет от любви и нежности, стоит только встать рядом. На глазах непроизвольно выступают слёзы, что я так отчаянно давил тысячелетия. А Грейнджер неуверенно улыбается. Мне. Мерлин её подери, она улыбается МНЕ! Как последний идиот, я хожу кругами, насыщаясь её натуральностью. Сухая, в синяках и цыпках, кожа хранит под своей грубостью ту девочку, которую я любил всегда. О, как же хочется приблизиться, сделать этот последний шаг и обнять её — осуществив то, о чём мечталось так давно, так страстно. Но я не могу. И в бессилии сжимаются и разжимаются кулаки, замирает крик на губах. Грейнджер дышит тихо и следит за мной взглядом, а я открываю рот и кричу: — Смотритель! Увести! Забрать! Убрать! Минуту спустя её уже нет, и нет её навязчивого, сводящего с ума запаха, который преследует меня везде. Его украл хозяйничающий здесь ветер. — «Репаро», — цветное стекло витража оставляет незваного гостя на улице. Пусть властвует там. Здесь устанавливаю порядок я.***
Домой возвращаюсь за полночь и долго не могу попасть ключом в замочную скважину. Палочка тоже отказывается слушаться своего подвыпившего хозяина. Наконец, разбуженная возней, которую в холле, почуяв меня, подняли собаки, своего муженька встречает Астория. Горько вздохнув, помогает снять пальто, стаскивает грязные туфли наманикюренными пальцами и оставляет несколько грязных разводов в кружевах своей ночной рубашки. Она помогает добраться до спальни, и я прошу её впервые за много месяцев: — Останьтесь, миссис Малфой. Молча кивает и ложится рядом, не погасив свечи. А я лежу, задыхаясь от слишком душного запаха воска — опять эти Иерусалимские свечи, которые так любит Астория. И, если совсем честно, дышать не дают собственные мысли. Я ожидал, что теперь, когда Грейнджер полностью сломлена и вынуждена страдать так же, как и я, снедаемая собственной страстью, я наконец-то обрету покой и удовлетворение. Но нет. Никогда до сего дня я не любил её с такой необъяснимой, ирреальной фанатичностью. И самое страшное, я по-прежнему чувствовал себя другим, я не мог перешагнуть раз и навсегда проведенную между нами мнимую границу чистокровного аристократа и магглорожденной колдуньи и прикоснуться к ней, обнять… сказать… Моя рука тянется к запястью Астории, но она не отвечает, притворившись спящей. В этом вся моя жена. В ситуации, которая её пугает, миссис Малфой предпочитает сделать вид, что её просто нет. И, к слову, она терпеть не может меня пьяным. Рука помимо воли резко поднимает ткань сорочки, открывая взгляду бледные ноги. Иду дальше — кожа на животе ещё белее, до бесцветности, и я касаюсь её пальцами, проверяя, не призрак ли передо мной. Паутина кружева. Эти трусики стоят больше, чем жизнь Грейнджер, чем вся её жалкая жизнь от самого рождения. И я с яростью и рыком срываю полоску ткани. Астория понимает, что дольше изображать спящую не получится, и шепчет, сводя бедра: — Не нужно, мистер Малфой, Вы пьяны. Так нельзя. Если я забеременею, может родиться больной ребеночек. — Вы бесплодны, как пустыня, — рявкаю я и грубо подминаю женщину под себя. Часто двигаясь в её скользкой, но холодной глубине, пытаюсь закрыть глаза, как всегда в таких случаях, чтобы за границей век ко мне пришел образ Грейнджер. Той, которая была и остается ненавистной однокурсницей, неудачницей… любимой отравой. Я кончаю, как только этот милый образ в своем гриффиндорском шарфе подкрадывается близко-близко и шепчет, развязывая его: «Привет, я так по тебе скучала!» Отталкиваю от себя Асторию, отворачиваюсь от неё, избегая сказать хоть слово, стараясь побыстрее заснуть. Слышу, как в воцарившейся тишине жена тихо всхлипывает.***
Если сохранить возможность быть мечтателем, то можно забыться в июньском зное, шурша подарочной бумагой на собственном дне Рождения. В самом маленьком конверте пергамент, в котором манерными вензелями жена сообщает, что беременна. А мне. Мне нужно успеть привести дела в порядок. Ведь я же Малфой. Джентльмен до мозга костей и глубин своей аристократической задницы. Выступаю с пламенной речью на апелляционном слушании по делу Рональда Уизли и уже через несколько часов наблюдаю, как его долговязая, исхудавшая фигура, не озираясь, уходит в туманное утро. Его плечи расправлены, и длинные, наполовину седые в его двадцать пять лет патлы, развевает ветер. И по его осанке с облегчением понимаю, что он не сдался и никогда не сдастся, до последнего кровавого хрипа, он будет бороться и возродит эту борьбу против Волан де Морта. Теперь уже в одиночку: — Удачи, Уизли, — шепчу я. Вернувшись в свой кабинет я по привычке подхожу к окну. Уже которую неделю вижу в нём Грейнджер. Она, прислонившись лицом к решетке, смотрит в небо, в глазах пустота. Лицо её, как луна в непроглядной черноте: бледное, одинокое, вселяющее в сердце тоску. И каждый день я борюсь с желанием вызвать к себе и дать антидот Амортенции. Ведь всё утратило смысл, когда я понял, что моим страданиям нет отмщения. И ещё хуже видеть её глаза вот так просто — каждый день. Любви самого Драко — нет противоядия, ибо чувства эти прочны словно гранит и совершенно натуральны. Но я никогда не смогу побороть в себе Малфоя и прикоснуться к Грейнджер. Прячусь в глубине кабинета, сегодня абсолютно трезвый, ведь важное решение созрело, и его нужно воплощать на свежую голову. Если все же остаться мечтателем, то всегда остается вера в лучшее, в будущее, в Бога. Набираю код сейфа — восемь цифр даты рождения Грейнджер. Дверца открывается, и за ней шерстяной шарф гриффиндорского факультета. Её шарф, который я украл на третьем курсе, во время квиддичной тренировки весной. В теплый день она положила его на скамью. Мне до сих пор чудится на нём запах её духов и немного аромата самой Грейнджер. Я с тоской втягиваю эту сладкую иллюзию и обматываю его вокруг собственной шеи. Петлёй. Я всегда был мечтателем. Я верю в будущее. Верю в Бога… …