ID работы: 4682116

Немезида

Джен
NC-17
Заморожен
1
nv4_disp.dll бета
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник Скачать

Глава I

Настройки текста
Примечания:
      "Ohne Musik wäre das Leben ein Irrtum."       "Без музыки жизнь была бы ошибкой"       Фридрих Ницше       Алое зарево, едва-едва показавшееся из-за горизонта, возвестило о начале праздничного дня. Выстроенные на старый европейский манер невысокие дома окрасились в теплые утренние тона и теперь отбрасывают тени на узкие мощеные улочки, по которым уже сновал во все стороны почтальон на своем причудливом велосипеде. Аллеи, магистрали и проулки наполнялись звуками; скрипнули шины где-то неподалеку, из окна трехэтажной гостиницы «Танне Ильменау» на углу Линденштрассе рявкнул мужской голос и перешел в грубую брань — похоже, что одному из постояльцев пришелся не по душе утренний кофе. В армейской кузнице раздался металлический лязг парового молота. Из своих домов выбегали на еще пустые дороги сонные горожане, спешившие по своим делам, и терялись в лабиринтах переулков. Город пробуждался ото сна. В то время на улицах Ильменау царила поздняя весна, то есть время, когда ели и сосны в Тюрингском лесу уже покрывают темной листвой свои высокие кроны, а расположившиеся на окраине города бесконечные ровные ряды винограда окрасились в оливковый цвет и вовсю плодоносят, чтобы уже через полмесяца заполнить собою стеллажи в винных погребах рядом с лучшими сортами; поистине волшебный вкус местного вина является предметом гордости многих поколений и ценится очень высоко. С каждым днем утро наступает все раньше, а теплые безлунные ночи, столь привычные для местных уроженцев, становятся короче, оставляя романтикам все меньше времени для своих признаний. Иными словами, минует прекрасная пора беззаботной влюбленности. В эти дни весь город охватывают приготовления к скорому Фестивалю нот, и этот год — не исключение. Очень старинный праздник, история которого уходит своими корнями еще в эпоху Франков, продолжает скрашивать серые будни промышленного города. Веранды домов украшаются всевозможной нотной символикой, портретами композиторов или обыкновенными праздничными флажками. Пропитанный заводской гарью воздух насыщается мелодиями всех мастей — от односложных завываний губной гармошки до низкого звучания контрабаса. Каждый может наслаждаться праздником где угодно, и не бывает такого места в тот день, где не слышно музыкальных инструментов. Город живет симфониями, превозносится и воспаряет на силе тональностей и гамм, мелодии сталкиваются друг с другом, сливаясь в бесконечном потоке прекрасного. Пианино Штейбельта в одночасье сменяется скрипкой Шмиттбаура, прелюдии органа Линдемана смешиваются в бурном течении с фортепиано Бетховена — ни одно произведение композиторов современности не осталось без исполнения. Неважно, кто ты — простолюдин или почетный граф, портной или канцелярский рабочий, кузнец или его помощник — кто угодно может принять участие в этом волшебном празднике. Музыка стирала грани описаний, разбивала вдребезги ограничения возможного. Люди торговали, помогали друг другу, шутили, соперничали, дружили, влюблялись, слушали и говорили — словом, все то, что они делали каждый день, но еще и в сопровождении замечательной, прекрасной, чарующей музыки. Несмотря на близкую принадлежность Ильменау к отрасли военной промышленности, губернатор подходит к организации праздника со всей ответственностью. Когда часы пробьют ровно полдень, из-за угла Вальдштрассе вступит на Шлойзингер Аллее городской военный оркестр и торжественным маршем, чеканя шаг, проследует через Карл-Либкнехт-штрассе, затем свернет на Мюльтор, через Постштрассе, и завершит свое шествие прямо напротив резиденции губернатора в Вальграбен, где исполнит гимн Ильменау «Веха прогресса». Сто пятьдесят лучших музыкантов Тюрингии пройдут в музыкальном шествии почти через весь город в сопровождении помпезных украшений. Их не зря называют виртуозами, ведь зачастую им приходится недурно изловчиться, чтобы миновать ликующую толпу горожан и не сбиться с ритма, даже несмотря на то, что в эти минуты весь город затихает. Затем, когда с официальной частью будет покончено, из домов снова станут доносится аллегро и симфонии. Однако, ближе к вечеру, все вокруг стихнет. Это наступает по-настоящему волшебное время — все желающие могут выйти из своих домов со свечкой в руках и дождаться ночи. Когда улицы будут заполнены и наступит полночь, Ильменау озарится десятками тысяч огоньков. Принято считать, что после такого фееричного празднества необходимо отдохнуть от мыслей, которые приходят вместе с музыкой. И делать это, разумеется, следует в полной тишине. Люди просто стоят под своим домом или отдыхают в креслах на балконе, смотрят на игру пламени у них в руках и наслаждаются спокойствием, безмятежностью. А что еще нужно? Они верят, что после всякой суеты всегда наступает затишье, такая хорошая возможность обдумать, что будет дальше, быть может, предаться мечтам. У людей теряется счет времени. Глубокой ночью вполне вероятно встретить отблеск одинокой свечи прямо посередине площади, и, возможно, зажечь свой огонек. Или, напротив, потеряться в калейдоскопе огня, где безлунный мрак смешивается с игрой света, закрыть глаза и забыться. Но даже это волшебство, к сожалению, не может длиться вечно. Толпа начинает медленно редеть, все меньше свеч остается догорать, озаряя своим тусклым блеском ночные проспекты. Наконец, темнота отбирает у человека последний огонек. Ильменау погружается в сон, а если прислушаться как следует, то в теплом воздухе все еще можно уловить мелодичное гудение… Разве можно представить возможность для погружения в чудесный мир музыки лучше, чем этот праздник? Подобным вопросом задался и Кадмус Калленберг, молодой фрайхерр[1], преемник традиций своего знатного рода и старший сын куфюрста Луитпольда Калленберга, поместье которого радует глаз своим роскошным убранством любого, кому доводится побывать на Эренбергштрассе, особенно поутру, когда багровые отблески, восходящие из-под водной глади Гроссер-Тайх, падают на изумрудные пилястры. Этот дворец, а именно так следует называть столь величественное здание, способен удивить всякого, кто хоть немного сведущ в архитектуре, своим очень удачным сочетанием немецкой строгости и французского изящества: парадный вход встречает гостей расписанными готическими письменами вимпергами над тяжелыми воротами, которые упираются своими острыми концами в небольшие модильоны с изображением горгулий, кариатиды, в форме женщин в античной одежде поддерживают навесы с остроугольными ламбрекенами, и подобных встреч элементов старинного зодчества и новаторской мысли здесь не сосчитать. И в то же время в каждом уголке чувствовались ухоженность и теплый домашний уют, который, казалось бы, невозможно испытать в домах богачей. Красота без лишней вычурности, скромность, удивительным образом смешанная с легкой надменностью — такими были и люди, жившие здесь, все до единого обладатели кроткого нрава и беспритязательного вкуса, несмотря на всю роскошь, их окружающую. Все поместье являет собой нечто среднее между готическим собором и резиденцией королей не только благодаря такому уникальному ордеру, но и своими размерами; просторную площадь с пятиугольным газебо[2] посередине окружают стены множества комнат самого различного назначения: кухонь, покоев членов семьи, библиотек, гостевых и обширных залов с широкими сводами, а изюминка европейских дворцов - сад с пышным фонтаном и аллеями невысоких багрянников, расположился как будто на отшибе, рядом с покоями Кадмуса, и отделен от них массивной колоннадой. В этих самых покоях находились два человека. Один из них, высокий подтянутый юноша с черными, как уголь, короткими волосами и бледным, почти белым, лицом с высоким лбом и большими голубыми глазами, стоял посередине комнаты со скрипкой в руках. Он был очень сосредоточен и полностью отдавал себя игре. Второму же было на вид около пятидесяти лет, он сидел на банкетке от пианино и наблюдал за игрой, время от времени одобрительно кивая. Его глубоко посаженные серые глаза за толстыми очками внимательно следили за движениями скрипичного ключа, пытаясь уловить ошибку, но безуспешно.  — Quel plaisir![3] — радостно захлопал в ладоши фон Риккет, когда занятие было окончено. — Ваша целеустремленность восхищает меня, господин Калленберг!  — Дело не в моей целеустремленности, господин капельмейстер, — скромно отвечал барон, пытаясь скрыть улыбку, — Без лишней скромности скажу, что своими множественными успехами не только в музыкальном искусстве, я всецело обязан моему отцу: «Кадмус, — говорил он мне, — сын мой, наша богатая культура располагает многими прекрасными науками, каждая из которых заслуживает, чтобы ею овладели в совершенстве. Господь даровал человеку разум — то, что отделяет его от диких животных и превозносит над самой природой, а значит, любое искусство подвластно человеку, будь у него время и настоящее желание. А тебе, как человеку культурного сословия, представителю нашей славной семьи, просто необходимо обладать многогранным умом! Учись, Кадмус, и твои знания возвысят тебя над всем миром!» Я крепко запомнил его слова, господин капельмейстер, и часто рассуждаю над ними, — продолжал Кадмус, аккуратно положив скрипку и смычок на невысокую тумбу из розового дерева. — Знаете, он был прав. Трудность в познании любого ремесла, будь то музицирование, ораторство, фехтование или философия, заключается в том, чтобы заставить себя довести начатое до конца. Вы тоже так думаете? Да? Однако, в случае с философией требуется также наличие высокого ума и постоянной тяги к изучению сущего. Размышлять над постулатами мироздания я могу когда мне заблагорассудится, и мне не требуется учителей, ибо философия бесконечна в своем изучении. Кадмус говорил непринужденно, отчего капельмейстеру казалось, будто он всегда говорит таким высоким слогом о таких высоких материях. Хотя, это и правда, несмотря на то, что подобная напыщенность в разговоре, вместе с титулами принцев, парусным флотом и французским поклоном, вышла из моды еще полвека назад. Но, ничего не поделаешь, такова была самая, можно сказать, сущность этого молодого дворянина. Стержень всей его задумчивой натуры всегда был одним и тем же. Это была его философия. Особенные, такие неповторимые самокопания в себе, зачастую, весьма продолжительные, сформировали собою и внешний образ этого неутомимого мыслителя. Его черты лица постоянно напряжены, жесты выверены и спокойны, в них нет ни единого лишнего движения. Целыми днями барон сидел в своем кресле, читая самую разномастную литературу. Кадмус не любил выходить в свет, более того - даже на улице за пределами поместья этот молодой человек показывался крайне редко. Светской сутолоке он предпочитал саморазвитие за книгой или фортепиано в стенах своих покоев. Или, бывало, возьмет в руки очередную открытку со стихотворением сестры и надолго задумается, вглядываясь в строки так тяжело, пытливо, будто видит в незамысловатых стихах о природе нечто глубокое. Пищу для размышлений Кадмус был способен извлечь из чего угодно, из любой вещи на свете. Но барон и сам винит себя в своей замкнутости и довольно часто воображает, каким он мог стать, не занимай философия в его жизни так много места; ненадолго задумается над этим, любуясь видом из окна, и снова уткнется в книгу.  — Стало быть, я восхищен вдвойне! — воскликнул фон Риккет и широко развел руками. — Сдается мне, ваш отец, помимо того, что располагал целым состоянием и относился к уважаемому роду с богатейшей историей, был еще и чрезвычайно умен! Таким был ваш отец, верно?  — Да, это так, — задумчиво отвечал барон, приподняв свои тонкие брови. — Каждый восхищался его поистине аристократической эрудицией. Он много читал. Всякий раз, когда я в нем нуждался, я находил его у себя в кабинете с книгой в руках. Тогда он имел обыкновение очень часто курить, откинувшись на широкую спинку своего любимого кресла. В его кабинете приятный запах каменного дуба смешивался со смолью табачного дыма. Вот я приоткрываю тяжелую дверь, ведущую к нему, и вижу, как он сидит, одними пальцами держа в руках что-нибудь из Вейсе, а может сборник трудов Пауллини, курит толстую папиросу и сосредоточенно читает, слегка сощурившись. Литература, а может быть, сам процесс чтения был его страстью, он жадно впивался взглядом во все подряд — от театральных афиш до заветов Библии, — вдруг по лицу барона пробежала мрачная тень тяжелых воспоминаний, — до тех пор, пока эта проклятая болезнь не отняла его у нас, — Фон Риккет вздрогнул. — Привычка погубила его… разве вы не знали? Удивительно! Он так часто принимал вас у себя, вы были почти друзьями, разве нет? Капельмейстер виновато улыбнулся и едва заметно покачал головой:  — Нет, господин Калленберг, это вовсе не так. И поверьте мне, я искренне жалею об этом, особенно после того, как вы поведали мне о его тяжелой участи. Последние слова будто оборвали нить разговора, и на этой тяжелой ноте в комнате воцарилось молчание. Далекие воспоминания Кадмуса об отце уже начинали растворятся в его памяти, но, взбудораженные этим разговором, снова обрели явственную четкость, и тоска овладела сердцем молодого барона с новой силой. Едкий сигаретный дым, и суровый, но в то же время любящий и возлагающий надежды взгляд — вот и все, чем полнится память барона о Луитпольде Калленберге, но и этого достаточно, чтобы впасть в скорбное уныние. Кадмус так и остался стоять на месте, невидящим взглядом уставившись в окно балкона. Барон, может быть, был обделен вниманием, однако отцовской любви ему доставало с лихвой. Кадмус хорошо различал эту любовь в глазах, преисполненных нежности, в нотках ласки в твердом голосе. Наследник во всем подражал отцу: молодой барон перенял у него любовь к литературе и страсть к познанию нового. Но ему было мало, хотелось большего, он жаждал познать чуть ли не все на свете, обучаясь с небывалой усидчивостью, с нескончаемой энергией и силами, которые преподносила ему молодость. И все давалось легко, ведь можно опереться на отца - живой пример совершенства и успешности, который заставлял идти дальше, чтобы стать хоть чуточку похожим на него. Однако Кадмус не успел. Эта неожиданная смерть обернулась ужасным ударом. Он лишился отцовской поддержки, такой уникальной и столь необходимой для него, лишился запаха сигарет и старых книг, глубокого, любящего взгляда и хорошей помощи во всех начинаниях. И эта потеря нестерпимо щемила грудь каждый раз, когда барон вспоминал об отце, поневоле вызывая горькую слезу, но не более. «Нельзя цепляться за прошлое» — внушал себе Кадмус, но, рано или поздно, воспоминания снова возвращались. Так случилось и тогда. Юный барон застыл посреди комнаты, вперив взгляд в раскрытое настежь окно с видом на оживающий город, кажется, совершенно позабыв про своего учителя. Тот, проявляя уважение, посидел еще несколько минут, после чего поправил галстук, привстал со стула, отдернув книзу фрак, и собрался было прощаться, как Кадмус задал ему вопрос, не поворачивая головы:  — Положительно, — сухо протянул барон, глядя на проезжающий вдоль улицы паромобиль, — мне следует уплатить вам, господин капельмейстер, пятьсот шестьдесят марок с учетом этого занятия?  — Ну что вы, право, господин Калленберг, — фон Риккет опустил голову и посмотрел на барона смущенным взглядом. — Вы вгоняете меня в краску подобными вопросами.  — Вам что, стыдно говорить о таких вещах? — в удивленном голосе Кадмуса послышалась оттянутая насмешка. — Вы считаете, что своей обыденностью эти пустяки не заслуживают внимания? — фон Риккет молчал. — Знаете, господин капельмейстер, я считаю, что в нашей жизни нужно уделять внимание каждой, даже самой ничтожной мелочи, ведь именно из них строится все великое в этом мире, — барон на мгновение задумался, а затем наконец повернулся к учителю, — но, простите меня, эти незамысловатые рассуждения отвлекли нас от дела. С этими словами он подошел к дубовому секретеру, открыл выдвижной ящик, извлек оттуда небольшой лист бумаги с ручкой, вывел на нем аккуратные ровные буквы: «Амалрих фон Риккет. Шестьсот марок. К.К.» и протянул капельмейстеру.  — Возьмите, — все также сухо попросил Кадмус. — Передайте это Амалии на выходе, она все сделает. Берите же! Капельмейстер слегка замялся и неуверенно принял записку с лицом, которое выражало величайшее в мире неудобство от сложившейся ситуации и поспешил скорее покинуть комнату. Он мимолетно кивнул, стараясь не смотреть в глаза барону, затем, развернувшись, подошел к двери и приоткрыл ее, но снова был остановлен голосом Кадмуса.  — После его смерти я мог рассчитывать на титул графа или, хотя-бы, маркграфа, — подрагивающим, но уверенным голосом заявил он. Фон Риккет остался стоять, даже не повернувшись, продолжая смотреть себе под ноги. — После его смерти я мог рассчитывать на четыреста тысяч марок наследства. Наконец, после его смерти я мог рассчитывать на место младшего советника во дворе у губернатора. И поначалу, рассчитывал. Но он не оставил мне ничего, кроме этого поместья. Я был рассержен. Но не потому, что лишился всех этих почестей, богатств, и теперь не смогу потешить свое честолюбие, нет! А потому, что, как старший сын, я не смогу обеспечить лучшую жизнь своей семье. У нас все не так хорошо, как кажется на первый взгляд, господин капельмейстер. Но теперь я ему благодарен. Он знал, что я добьюсь счастья для своих родных сам, он знал, что это закалит меня и придаст сил, чтобы двигаться к цели. Он возлагал на меня надежды, он положился на меня, а значит - доверял мне, как никому другому. Чтобы взвалить груз ответственности за всю семью на одного человека, пускай и своего сына, нужно безгранично верить ему. И он верил… Как это было всегда… Когда он был жив, — на этих словах барон перешел на шепот, его глаза заблестели, — я гордился им. И всегда буду. Вот каким был мой отец. Последняя фраза была сказана почти бесшумно. Капельмейстер постоял еще с мгновенье, пребывая в растерянности от слов барона, затем тихо вышел, не говоря ни слова, и осторожно закрыл за собою дверь. Кадмус остался один. Он проводил учителя взглядом, после чего глубоко вдохнул и выдохнул. Затем еще раз, и еще. Стало легче, но руки продолжали легонько трястись.       — С чего вообще начался этот разговор? — барон пару раз прошелся через всю комнату и решил проветриться. Он вышел на балкон, в который раз вдохнул полной грудью и закрыл глаза, усевшись на плетеное кресло-качалку. Было слышно, как журчит вода в фонтане, как пыхтят двигатели у паромобилей где-то неподалеку, а если прислушаться, то казалось, что можно различить даже звон столовых приборов на кухне. Кадмус сидел и слушал, мысленно стараясь не пораниться об острые края воспоминаний. Так сложилось, что эта утрата — единственное, что мешало мечтательному характеру Кадмуса раскрыться в полной мере. Жизнелюбивому барону были нипочем все преграды, которые обычно стоят на жизненном пути молодых людей, он преодолевал их с легкостью, а его жизнь еще не знала тяжелых ударов судьбы, кроме такой внезапной смерти отца. Вспоминая об этом, он менялся на глазах — амбициозного юношу в одночасье сменял разочаровавшийся в самой жизни человек. Но длится эта подмена обычно недолго, и вот перед вами снова Кадмус Калленберг — тот, у которого все еще впереди и ничто не тянет его назад, любая дверь открыта перед ним, а в его запасе еще уйма времени для свершения всего на свете. Но мы с вами прекрасно знаем, какой груз лежит у него на душе...       Ничего не изменилось. Барон продолжал покачиваться на жалобно скрипевшем кресле, прислушиваясь к городу, жизнь которого уже давно вошла в привычный темп. Об этом можно догадаться, лишь бросив мимолетный взгляд на Эренбергштрассе. Всю улицу забила кипящая масса горожан. Продавцы газет, скандирующие свои объявления, шум дороги и пыхтение двигателей, топот ног о брусчатку дороги и унылый гул толпы, редкое ржание лошадей.       «Симфония города, — думал Кадмус. — Хаотичная и пустая, бессмысленная. Хотя, смысл все-таки есть: земля закатана в мертвый асфальт, а люди вынуждены ютиться в узких клетушках, в которые сами себя и заперли. Встань посреди оживленной улицы и ты услышишь бесконечное множество звуков, и одновременно не услышишь ничего. В этом давящем шуме, в тысячах голосов, ударов и гудков, растворилась и пропала настоящая жизнь, безмятежная и полная свободы, та, где есть чистый воздух и нет места безразличию. „Сегодня празднуется Фестиваль нот! Читайте ‚Вестник Ильменау‘!“, „Достойные правители скоро придут к власти!“, „Императум наложил право ‚Вето‘ на голос Баварских конгрессменов!“. Один пытается перекричать другого. Ха! От переизбытка информации мы перестаем ее воспринимать! Что принес нам прогресс? Уйму бесполезных паровых машин, отравляющих воздух, которым мы дышим. Войну, мотивы которой уже давно забыты. Беспричинную ненависть, роднящую нас с дикими животными. Город заполнили сотни тысяч людей, но в городе нет жизни, ведь нет смысла искать ее в мертвых бетонных лабиринтах, в бездушных установках, да и в самих людях, лишившихся человеческой натуры. Черт возьми, я даже не смогу вдохнуть полной грудью в центре города! Кто бы мог подумать, что произойдет подобное? И что ждет нас дальше? Неужели через сотню лет мир останется таким-же… страшным?»       Барон встал с кресла, усмехаясь в ответ своим мыслям. Самоирония, беспричинный пессимизм и притворное легкомыслие - верные спутники его раздумий. Такие люди, как он, не могут долго сетовать на судьбу и не способны на ожесточенность и злобу. Жизнь, какая-бы она не была, просто доставляет им своеобразное удовольствие. Кадмус взял себя в руки, еще раз окинул взглядом Эренбергштрассе и покинул свое любимое место для размышлений. Неутешительная философия добралась до него и здесь.       Комната барона была обставлена с беспритязательной изысканностью. Никакой пышной безвкусицы, которую так часто можно встретить среди аристократов, желающих выставить на показ свое богатство через пустотелые украшения и бессмысленную вычурность. На стенах висели работы кисти Буаселье, наталкивающие на размышления о великом, умиротворенные пейзажи работы ОʼКоннора и другие копии небезызвестных картин, а кое-где можно заметить и подлинники… Большую часть комнаты занимало расположенное в углу черное пианино, на котором фрайхерр иногда коротал свободное от размышлений время. В другом углу расположились стол и секретер с документами, стоявшие раньше в кабинете отца Кадмуса и служащие ему источником воспоминаний. Напротив стояла кровать, а рядом с ней, прижатый к закруглившейся стене, дорогой книжный шкаф из лакированного дерева, заполненный до отказа разносортной литературой, журналами и стопками газет. Почти вплотную к шкафу было приставлено высокое кожаное кресло. В этом «Красном уголке» погруженный в философию или чтение барон проводил большую часть своего времени. Туда же он направлялся и тогда. Кадмус подошел к своей импровизированной библиотеке, открыл стеклянную створку и принялся водить рукой по переплетам книг. Вдруг раздался щелчок и протяжный скрип двери. Без стука в эту комнату мог входить только один человек:       — Доброе утро, Ксавьер! — радостным голосом сказал Кадмус, продолжающий изучать свою коллекцию.       — Здравствуй, братец! — надменно ответил младший наследник Калленбергов. — Тебе еще не надоело копаться в этой рухляди? Ты даже не повернулся ко мне! Кадмус не видел, но знал, что прямо сейчас тот наглой походкой прошелся через всю комнату и рухнул на кровать. Ксавьер был полной противоположностью своего брата: в то время, когда Кадмус весьма охотно предавался мечтам и открывался каждой из них с настоящим вихрем переживаний, Ксавьер эти мечты осуществлял и совсем не размышлял над прочими вещами, которые, как ему кажется, не заслуживают потраченного времени, если дело уже сделано. Но не было в нем того стержня, той основы, на которой упрочилась бы юношеская амбициозность. Ксавьер привык получать свое благодаря грубой силе, ему проще пойти напролом там, где, может быть, стоит проявить смекалку. Он считает, что если цель может быть достигнута, то это должно произойти как можно скорее самым простым и самым быстрым способом. И дело тут ни в глупости, ни в примитивности характера, ни во врожденной нетерпеливости. Младшего брата воспитывала мать. Его отец уже тогда начал проявлять свою инертность по отношению к семье и особенно, к своим детям, за исключением одного. Ксавьер различал это с самого раннего возраста, понимал каким взглядом отец смотрит на его старшего брата, как разговаривает с ним, какие надежды возлагает. Кадмус был ответственней во всех делах. Это то, что и нужно было отцу. Детская ревнивость завладела Ксавьером и тот решил, что он никогда не станет похожим на своего не по годам серьезного брата, станет успешным и без помощи родителей. Он считает, что таким и стал, а деньги - это просто средство достижения успеха. Успеха, при котором тебя узнают на любом светском бале, гордятся рукопожатием с тобой, бесконечно льстят и широко улыбаются, лишь бы произвести приятное впечатление. «Он не меняется. Такой-же наглый, — подумал барон. — Но мы друг друга стоим. Мы же братья! Нужно сказать ему что-то приятное. Мы очень редко видимся, а в памяти друг о друге у нас только взаимные подшучивания.» Кадмус обернулся, взглянул на брата и воскликнул:       — Ха-ха! Боже правый, ты похож на индюка! «Не получилось», — мелькнуло в голове у барона. Ксавьер от удивления отпрянул и выпучил глаза, поправив свою рубашку, пестрящую всеми цветами радуги. Для полного сходства с самой красивой птицей в мире ему не хватало, разве что, малинового жабо. Но, догадавшись, что это была просто шутка, он притворно рассмеялся и ответил:       — Ничего не поделаешь, братец, мода есть мода. На себя посмотри, ты похож на какого-нибудь парламентера. Что это за старье? — Ксавьер пренебрежительно указал на белую сорочку своего брата. — В этом ходили еще солдаты Наполеона.       — Ладно, хватит... — Кадмус со смехом сел в кресло напротив брата с газетой в руках и раскрыл ее на первой странице, но читать пока не стал. Его младший брат тем временем вальяжно раскинулся на кровати, закинув ноги на спинку и, зевая, протянул:       —Кра-со-та! Знаешь, ты не такой-уж и пизант, как я о тебе думал… — Кадмус в ответ только усмехнулся. — Еще немного — и ты станешь «настоящим» бароном. Может, найдешь себе какую-нибудь внеземную диву, проведешь с ней прекрасный, полный взаимной любви день, подаришь великолепный букет или что там ты обычно даришь женщинам? Сборник высказываний Канта, например? В любом случае, позже ты сможешь показать ей все свое «богатство»… — Ксавьер поставил двусмысленное ударение на последнее слово и заговорщически подмигнул. — Ты помнишь Франческу?       — О, это та самая, со смешными косичками? Да, да, точно! — Кадмус наклонил голову набок и пригляделся. — Я вижу, что угадал по твоей расплывшейся гримасе. Но она же ни слова не понимает по-немецки, брат?       — Это неважно. — заявил младший брат и выставил указательный палец вверх — Любовь не ведает национальных преград! Ей нужен только я.       — Ей нужны твои деньги, а не ты.       — Думай как хочешь. Знаешь, может ты и прав. Нет, ты точно прав. Какая разница? У меня есть деньги, у нее есть итальянский шарм и утонченность. Все остальное не имеет значения. Ах, Франческа! — Ксавьер театрально схватился за голову тыльной стороной ладони и скорчил полное страданий лицо. Кадмус только вздохнул и, еще раз убедившись в избалованности брата, сказал:       — Ты не меняешься. Все еще получаешь от жизни, чего пожелаешь.       — Потому-что я могу, мой мечтательный братец! Одни люди обделены богатством, другие — купаются в деньгах. Первые — пресмыкаются, вторые — властвуют. Так было сказано еще в Вавилонских анналах истории!       — Не припомню такого...       — Неважно... Так было, и так будет всегда!       — Надолго ли? — спросил барон и задумчиво посмотрел в окно балкона.       — В каком смысле? «Надолго ли»? Конечно, надолго! Императум не желает слушать баварских конгрессменов, ты что, не слышал? Об этом весь город говорит. Война продолжается, братец, финансовый круговорот не прекращается, а нам с тобой от этого только лучше — подмигнул Ксавьер.       — И кто же из нас философ? — съязвил Кадмус, но младший брат уже не слушал его. Он встал с кровати и подошел к лежащей на тумбе скрипке, критично осмотрел ее со всех сторон и оценивающе покачал головой, будто что смыслит в музыкальном инструменте. На несколько минут в комнате повисло унылое молчание, лишь изредка прерываемое шебуршанием газетной бумаги. Кадмуса, кажется, все устраивало. Он отправился в путешествие в мир хлестких заголовков и интригующих фотографий. В мир журналистики. "О перемирии можно и не мечтать!" — утверждает автор статьи еженедельной газеты "Зов Империи", прилагая фотографию Зала Заседаний Императума. Однако, кто угодно может открыть другое издательство, пускай и менее авторитетное. Например "Вестник Ильменау" также располагает интересными заявлениями. Все они говорят об одном, а между строк пишут по-разному. Любое конкретное событие, попав на печатный станок, приобретает индивидуальный смысл, как того пожелает редактор газеты. Как легко манипулировать мнениями общества, открыто навязывая свою точку зрения и прикрываясь долгом журналиста. Удивительно!       — Капельмейстер сегодня пришел раньше обычного… — как-бы между делом заметил Ксавьер. — Завывания твоей скрипки, которые ты зовешь «музыкой», звучат еще ужаснее, когда я слышу их утром, разбуженный в своей постели.       — Господин фон Риккет отмечает мои успехи. Признайся, ты не думаешь так плохо о моей игре. — с улыбкой отвечал барон.       — Почему музыка, Кадмус? Никто в нашей семье ею не увлекается. Даже отец не был любителем. Более того, он весьма скептично относился ко всему, что связано с музицированием, — при упоминании покойного отца лицо младшего брата не затуманилось ни на секунду, чего не скажешь о старшем — тот заметно помрачнел и уткнулся в газету невидящим взглядом. — Хотя… Знаешь, в семье не без урода! Ха-ха! — съязвил Ксавьер и, довольный своей бессмысленной шуткой, залился прерывистым смехом. Кадмуса она все же задела:       — Ты ведь не считаешь, что в изучении музыки есть что-то постыдное? Что за вздор! — барон продолжал читать. — Разве не прекрасно, когда ты можешь слышать голоса композиторов даже после их смерти? Эти голоса — в музыке. Я прикасаюсь к инструменту, а он издает едва уловимый звук, вибрацию. Эхо, доносящееся сквозь века…       — Господь милосердный, прекрати! — не выдержал Ксавьер и оборвал нахлынувший поток философии своего брата. — Ради всего святого, перестань нести свою околесицу!       Кадмус дождался, пока его брат перестанет возмущаться, прокашлялся и продолжил:       —…И кроме всего прочего, — барон оторвал взгляд от газеты чуть повысил голос, — сегодня, как тебе известно, празднуется Фестиваль нот. Я считаю небрежным то отношение к музыке, которое ты высказываешь в этот особый день.       — Кстати о Фестивале... — Ксавьер заметно оживился. — Руперт сказал мне, что губернатор проводит сегодня прием у себя во дворе в десять часов. А ты знаешь нашего старика, он денег на подобную ерунду не жалеет. Я не упущу такую хорошую возможность установить хорошие отношения с властью города. Я уже все обдумал. Все, до последнего слова лести. Ты составишь мне компанию? Я прямо сейчас чувствую аромат красного полусладкого и уйму завидующих взглядов, обращенных в мою сторону. Вернее, в нашу сторону.       — Этот прием проводится в честь военных, — барон явно не разделял энтузиазма своего брата. — Мятежники отброшены на свою территорию, наши командиры заслужили похвалу, — сказал Кадмус таким голосом, будто успехи на фронте — его личная заслуга.       — О, пойми, братец - наши военные ничего не заслужили, — как будто с отвращением сказал Кадмус — Они выполняют свою работу, за которую им платят, понимаешь? Они давали присягу, а в ней не сказано, что исполнение долга поощряется балами у губернаторов. Как я уже сказал, война продолжается. Пусть солдаты «героически жертвуют жизнями», дезертируя и братаясь с врагом. Мне плевать! Пока меня и мое состояние не трогают, мне нет дела до их глупых конфликтов.       Кадмус вдруг испытал обиду за всех военнослужащих Империи. Он и сам подумывал податься в армию, которая представлялась ему прекрасной возможностью отвлечься от рутинных дел, где все подряд напоминало ему об отце. Но барон проявил терпение:       — В любом случае, ты туда не приглашен, брат… — заметил Кадмус.       — С нашим состоянием это не проблема. — вскрикнул Ксавьер и от возбуждения начал размахивать руками. — Неужели на прием к губернатору Ильменау не впустят членов самой влиятельной семьи города, а?       — Ты что, не понял? — все таким же спокойным голосом ответил Кадмус. — Этот прием - для военных. Никакое родословное влияние не сделало тебя военным. И не сделает. Ксавьер будто наткнулся на невидимую стену, но быстро перешел в наступление.       — Мне это не нужно. Я не горю желанием опуститься до уровня беженцев, преступников и нищих. Ведь именно эти группы людей составляют ряды нашей "славной" армии? Барону будто со всей силы ударили под дых. И чем шире становилась гадкая улыбка на лице Ксавьера, тем больше его старшего брата трясло от возмущения.       — Не знаю насчет преступников или нищих, но таких, как ты туда точно не возьмут. — Ксавьера еще сильнее разъярило совершенное спокойствие в голосе брата. Между ними будто нарастали гребни волн, готовые вот-вот столкнуться. Но никто не собирался останавливаться. Ни младший, ведь задето его самолюбие, ни старший, ведь он не может просто так оставить эти несправедливые высказывания.       Ксавьер раздул ноздри, словно бык и сделал еще один, решающий выпад.       — Ты так и не научился жить по-настоящему, братец… — за словами младшего брата не скрывались обида и злость. Только разочарование. И сказано это было без оскорбления или укора, а как приговор. Для барона эти слова донеслись будто через мегафон и эхом взорвались у него в голове, чтобы потом ледяным кинжалом ударить прямо в сердце. Руки опустились сами собой, газета выпала из его рук. Так случилось не потому, что этот удар был нанесен его братом, а потому, что это была правда. И Кадмус прекрасно знал это. Но он знал также и долго размышлял о том, что нельзя отвечать злостью на злость. Но вулкан внутри барона все же начал пробуждаться. Последний раз фрайхерр испытывал подобное, когда его отец испустил последний вздох. К счастью, этот человек, как мы уже говорили, был не из тех, кто способен долго таить обиду. Во всяком случае, действительно серьезного повода для этого не было. Но совсем скоро, уверяю вас, этот повод представится…       — А что такое "жизнь"? — холодно спросил барон, — Разве это ты зовешь "жизнью?" Дни уныло переползают в ночи, бал сменяется балом, и все будто маятник, качающийся из стороны в сторону. Бесконечно долго и уныло, монотонные движения повторяются день ото дня, и нет мне интереса в них. Я не хочу жить так. Это все пустое, неправильное, словно люди скрываются за масками, которые сами себе и нарисовали. Я желаю движения, искренних чувств, которые не стесняют глупые формальности, желаю видеть, как люди вокруг меня мыслят и говорят о об этих мыслях свободно, без фамильярности. Но чем же я хуже тебя? — Ксавьер отвел взгляд, его губы сжались и превратились в одну прямую линию — Чем же я хуже человека, который с самых своих первых дней не живет, а просто существует? Чем ты интересуешься, кроме кутежей и дам? Чем, Ксавьер, ты сможешь блеснуть перед людьми кроме как не своим состоянием?       Ксавьер не выдержал и, не удостоив вопрос ответом, вышел из комнаты, громко хлопнув дверью. Барон тяжело вздохнул, встал с кресла и снова вышел на балкон. Но города там уже не было. Не было слышно его музыки, а значит, и пищи для размышлений, способных отвлечь, тоже не было. Ильменау как-будто внезапно вымер. Завеса паровых облаков окутала его и в ней потерялись жители, дома и экипажи. Это военные заводы начали работать, извергая тонны ядовитых облаков в воздух и в считанные минуты закрыли своими свинцовыми громадами солнечный свет. Поставки на фронт никто не отменял даже в праздничное время. Ничего необычного. Промышленная пелена почти мгновенно окутала жилые кварталы так-же, как и туманная завеса обиды затмила ход мыслей барона. Кадмус остался один. Снова...

***

      — Кто-нибудь пробовал их сосчитать? — со смехом спросил Норман, глядя на бесконечную вереницу пассажирских вагонов, уходящую в даль солнечных просторов. Лучи застывшего в зените солнца проливались на снующих во все стороны солдат, которые то выпрыгивали из состава, держа в руках мешки или ящики, то вбегали обратно, и только один Норман стоял на месте, уперев руки в боки и с улыбкой искреннего умиления переводил взгляд то на локомотив, то на суетящихся солдат.       Недалеко стоял человек в форме старшего офицера, крутил в руках свою фуражку с красной окантовкой вокруг кокарды и наблюдал за работой, изредка выкрикивая короткие резкие приказы спокойным, но громким голосом. Затем он покачал головой, что-то прошипел про себя и вытер выступивший пот со лба.       Несмотря на невыносимую жару, офицер был одет в свою штабную форму, длинный армейский китель бледно-синего цвета с ровным рядом пуговиц и высоким воротом доходил ему до пояса и был подвязан толстым ремнем с серебряной пряжкой, за который были заткнут короткий прямой стилет. Галунная портупея, проходящая через грудь, в одной своей лопасти чуть повыше пояса удерживала изогнутый колишмард[4], а в другой - миниатюрный именной револьвер. Его руки были закованы в тонкие стальные доспехи, плотно примыкающие к плечам, а за спиной слегка развивался на ветру широкий плащ — продолжение накидки поверх кителя, доходящий почти до земли. Что-же касается его лица, то оно не обладало выдающейся красотой, однако и не было ничем обезображено: длинный прямой нос, впалые скулы и острый подбородок выдавали в этом офицере европейское происхождение, а тяжелый взгляд потускневших глаз - человека, немало повидавшем на своем веку, хотя на вид ему было не больше сорока лет.       Он все ждал, глядя на Нормана. Ждал, когда этот ленивец наконец примется за работу. Но негодяй, похоже, и не думал начинать помогать своим товарищам в разгрузке вагонов. Он лишь стоял, наблюдая за работой с той же неизменной улыбкой. В конце концов, офицеру надоела эта наглость и он, вздохнув и надев фуражку на голову, энергичным шагом направился к своему адъютанту.       В двух шагах отсюда работали два солдата. Один из них, крепкий, коренастый мужчина в форме стрелка перетаскивал груз, а второй - высокая стройная женщина в кителе, сидела на одном из ящиков и писала письмо на куске аккуратно сложенной бумаги.       — Ну и тяжесть... — прокряхтел мужчина и взгромоздил мешок на короб с боеприпасами. — Посмотри-ка на него, — солдат указал на прошедшего мимо офицера, — вырядился в свои доспехи, да еще и плащ черного цвета. И как ему не жарко? — женщина в ответ только пожимала плечами, не отрываясь от записи. — Зачем они вообще в этом ходят? Как думаешь, пластины их защищают? — женщина снова пожала плечами. — Я думаю, это просто пустой пафос! Хотя, должен признать, выглядят они красиво. Ты тоже так думаешь, а? Хм... Какая-то ты молчаливая сегодня.       Тем временем Норман, заметив приближение офицера, выпрямил спину, поправил свой красный панталер[5] и фамильярно отдал честь с издевательски приветливым лицом.       — Что, Норман, опять бездельничаешь? — спросил офицер с заделом под строгого командира, но быстро сдался и устало вздохнул. Адъютант не переставал улыбаться.       —Так точно, господин подполковник! — раздался звонкий ответ.       — Напомни мне, зачем ты пошел в армию? — спросил подполковник. Адъютант на мгновение задумался, а потом с полной серьезностью ответил:       — Я хочу оплатить долг перед Родиной за то, что она сделала меня таким, какой я есть! — и это была чистая правда. Норман вырос в тихой глуши, в Сааре, сыном кузнеца. С раннего детства он привык к тяжкому труду, во всем помогая одинокому отцу, лишившегося жены. Его знали как жизнерадостного мальчишку, не привыкшего жаловаться на судьбу, даже если все совсем плохо. И, когда остальные валились с ног, этот ребенок с улыбкой на лице делал в два раза больше. Многие считали его недалеким. На самом деле этот мальчик был сообразительнее многих своих ровесников и не раз доказывал это хотя бы тем, что работал, не покладая рук, в кузне и зарабатывал отцу и себе на жизнь, в то время как другие дети только воровали и хулиганили. Вскоре небольшая деревушка Эвайлер уже обеднела и растеряла почти всех своих жителей. Разочарованные селяне с туманным прошлым и еще более туманным будущим покидали родные берега один за другим. А чудаковатый сын не менее чудаковатого кузнеца тем временем не менялся и оставался все таким же жизнерадостным мальчишкой с огромными изумрудными глазами и распахнутой всему миру душой. Но его отец как-будто тускнел на глазах: он стал бледным, сутулым стариком с пустым взглядом, обращенным в пустоту. Ни работа, ни сын не могли уже давать ему силы для того, чтобы жить. С каждым днем ему было все хуже. Таким образом пронеслись двенадцать ужасных, полных трудностей лет. Когда пришла война и поступил огромный госзаказ на поставки холодного оружия и доспехов в армию, Норман стал работать на износ. Эвайлер превратили в пункт снабжения и отрезали от внешнего мира. Вскоре его отец скончался. Что оставалось осиротевшему юноше, кроме как не встать под ружье? С какой верой в свое дело и любовью к труду Норман работал у отца, с таким же рвением он и вступил в армию. С пылающим сердцем и кипящей кровью он служил своей родине и свято верил в ее идеалы, пускай ему и не довелось участвовать ни в одной битве. Вместо этого он подшивал одежду или помогал полевой кухне, вызывая искреннее умиление у солдат своим жизнелюбием. А когда в часть, в которой он числился, прибыли рыцари, его навыки кузнеца пришлись очень кстати, и Нормана полюбили, как сына. Армия заменила ему отца, а казарма - кузницу.       В одну зимнюю ночь, когда снежный ураган чуть ли не вырывал души из солдат, несущих ночное дежурство, а кромешную тьму освещала только бриллиантовая россыпь из звезд на безлунном небосводе, к одинокому лагерю подъехал, пробираясь сквозь сугробы, армейский паромобиль и остановился рядом с ровным рядом палаток. Ночную тишину, смешанную со свистом метели, теперь раздирал и кашель парового двигателя. Дверь со скрипом распахнулась, во мраке показались очертания широкого силуэта, который через секунду разделился на три части. Он вышел на свет, и стало возможным разглядеть офицерские петлицы на мужчине в шерстяном тулупе и двух солдат охраны. Эти трое подошли к прыгающему на месте от холода юноше, который с интересом разглядывал нежданных гостей.       — Честь имею. Ваше имя? — спросил офицер, пытаясь перекричать ветер.       — Да! То есть, Норман! Эм... Норман Вернер! — растерянно ответил юноша, постукивая зубами и вытянулся во весь рост, продолжая дрожать.       — Перед вами Виктор фон Винс, подполковник шестого пехотного батальона Империи "Воля монарха".       — Что? — Норман боялся поверить своим ушам. — Не может быть... Это вы командовали переправой через Майн? "Стальной палач"? Я немедленно доложу командиру, подождите!       — Он самый. — грустно вздохнул Виктор и потер запястье левой руки, одетой в перчатку. — Не вижу в этом сражении повода для личной гордости и не думал, что мой идиотский псевдоним уже общеизвестен, однако... Эй, постойте! Не нужно командиров. Похоже, мне нужны именно вы. Дело в том, что как раз после этого "знаменательного события" меня повысили, и теперь, согласно уставу, мне необходим адъютант, — офицер говорил свободно, как будто вел обыденную беседу с другом, а внутри Нормана вспыхнул огонек надежды. — К несчастью, об этих "правилах" мне сообщили, черт возьми, прямо сейчас, по дороге в Байройт, — офицер грозно стрельнул взглядом в неизвестного человека в форме солдата полевой корреспонденции, сидящего в паромобиле, отчего тот виновато опустил глаза и чуть не врос в сидение. — У меня нет времени на подобную ерунду. Я сомневаюсь, что мне вообще необходим адъютант, но правила есть правила, а я такой человек, который не любит откладывать в долгий ящик. Ваш лагерь был ближайшим. Итак, ваше звание и место службы?       — Унтер-ефрейтор третьей роты полевой почты, господин подполковник, — протараторил Норман, уже забывающийся от счастья. Весь холод внутри него как рукой сняло.       — Хорошо. — улыбнулся Виктор и хлопнул своего нового адъютанта по плечу. — Надеюсь, друг мой, совместная служба с командирским составом понравится вам больше, чем расклеивать марки на письма. Добро пожаловать в настоящую армию! А теперь пойдем...       — Неужели... О, господин подполковник, вы не пожалеете! Не пожалеете, поверьте! Но, так быстро? — опешил юноша. — Мы даже ничего не подпишем? Может, в штаб? Они ведь не знают, что я уйду. Я же не могу просто так перевестись. Или могу? Надо предупредить их! — все это было пустой болтовней. Лучезарная, искренняя улыбка Нормана освещала собою весь лагерь в ту ночь и не было предела его ликованию в душе. Сердце отказывалось верить в невозможную удачу и билось в груди, словно молот. Уже через минуту юноша устраивался на сидении паромобиля, который унесется в заснеженную мглу, где скрывается верная и очень своеобразная служба молодого ефрейтора подполковнику Императорской Армии.       И вот, через два с половиной года, декабрьская вьюга сменилась знойным апрельским утром, вместо шерстяного тулупа Виктор одет в офицерские доспехи, и только Норман не меняется, улыбаясь все так же искренне простодушно.       — Ты говорил мне, что я не пожалею... — ни то вспомнил, ни то упрекнул своего интенданта Виктор, глядя на ругающегося солдата, уронившего мешок с песком себе на ногу.       — А разве вы хоть раз пожалели? — удивился в ответ Норман и подкупающе улыбнулся еще шире.       — Вообще-то, я жалею прямо сейчас. Адъютант в Императорской Армии - это тот человек, Норман, который заведует штабными делами и мелкими поручениями офицера. А не загорает на солнце, в то время, как остальные работают! — могло показаться, что офицер вышел из себя. Но это далеко не так. Со стороны это, конечно, и выглядело, будто командир бранит своего непутевого помощника, брызжет ядовитой слюной и еще больше раскаляет и без того горячий воздух. Но Виктор никогда не позволял себе всерьез сердиться на того, кого почти считал своим сыном. В ярких, немного наивных глазах и в обезоруживающей улыбке Нормана скрывалась, кажется, сама доброта. Чистая и светлая. И эта бескорыстная доброта, которая чужда уже целому миру, настолько удивляла Виктора, что тот с первого дня, еще тогда - в паромобиле по дороге в Байройт, привык к своему адъютанту и до сих пор не перестает удивляться ему.       Сам того не зная, на выручку к Норману подоспел солдат с лейтенантскими погонами. Он подошел, оглядываясь, к Виктору, стукнул сапогами и отдал честь, вытянувшись по струнке:       — Разгрузка состава завершена, господин подполковник, — сказал он, резко, но твердо, глядя на Виктора своими покрасневшими, больными глазами — Боеприпасы к мобильным орудиям будут перенесены на полевой склад, туда же отправятся инструменты и мешки с песком. Сооружение укреплений начнется, когда прибудет основной эшелон. Через десять минут будет объявлено построение, сейчас - отдых.       — Я знал, что могу рассчитывать на вас, Манфрид. Вольно! — лейтенант выдохнул и убрал руку от виска. — Мне нужна полная сводка.       — Второй стрелковый батальон занял окопы у опушки леса, к северу отсюда, — солдат махнул рукой куда-то в сторону. — Он будет контролировать это направление. В его распоряжении находятся три паровых орудия. Первый специальный взвод саперов проверит железнодорожные пути на наличие дефектов или мин... Кхм... На всякий случай... А отдельная рота рыцарей под моим личным командованием составит... Ох,... — Манфрид зажмурился и достал из нагрудного кармана носовой платок, который приложил к глазам, смахнув выступившие слезы. После этого он продолжил — ...Составит оцепление вокруг и обеспечит охрану у перелеска к югу. Ваше отбытие в Ильменау пройдет в полной безопасности, господин подполковник!       Над зарождавшимся кошмаром Манфрид наблюдал с небес - на начало войны он служил в Воздушном Флоте Империи. Молодой и энергичный, как и сотни таких же рядовых, он с гордостью носил на груди знак окрыленной цифры "IV" - символ легендарной четвертой эскадрильи боевых дирижаблей. Ему покорялись облака и грозы, он властвовал штормами и воздушными циклонами, ловил ветер серебристыми парусами. Однако, скоро опьяняющая свобода и бесконечные просторы неба сменились на унылый вид лязгающих двигателей в машинном отделении. Манфрида перевели на службу к механикам и заточили в тесноте, где нет освежающей прохлады, только ядовитые облака пара. Однажды, один из механиков, отмечавший свой юбилей, на хмельную голову поспорил с Манфридом, что запросто сможет сдвинуть с места один из заклинивших вентилей, который уже давно не использовался. Рядовой встал рядом, чтобы своими глазами убедиться в силе своего сослуживца. Тот не растерялся и с легкостью выиграл спор. Почти сразу же трубы вокруг мгновенно разорвались с оглушающими хлопками, отовсюду прыснули потоки раскаленного пара, один из которых угодил Манфриду прямо в глаза. Он ослеп в то же мгновение. Целый год Манфрид жил наедине с темнотой, страдая от боли, которая как будто выдирала глаза из глазниц. Голоса докторов успокаивали и дарили надежду: "У вас организм крепкий, зрение вернется." Но мрак только сгущался, а в его глубине всплывали воспоминания, как "беднягу механика", держащегося за плечо сержанта, выводили из дирижабля в Магдебурге. Он был слеп, но прекрасно видел все сочувствующие взгляды, полные жалости. Он ощущал их на своей коже, пока спускался по выдвижной лестнице, медленно переступая с ноги на ногу. И хотя Манфрид верил, что скоро все снова станет как прежде, при попытках раскрыть глаза, их только обжигало с ужасной силой и через несколько секунд все заканчивалось. Рядовой начал терять надежду, стал потихоньку привыкать к своей беспомощности, а вместе с этим - и смирился с ней. Весь мир для него сузился до размеров крохотной точки, ощущения стали расплывчатыми, как и мысли. Попытки открыть глаза были оставлены навсегда. Единственный проводник, связывающий Манфрида с миром, была его трость - то, что он ненавидел больше всего. Этот сводящий с ума стук дерева о металлический пол в палате госпиталя, эта трель обреченности преследовала его буквально на каждом шагу. Но именно этой трости он и обязан своим выздоровлением: в один день, ни чем не отличающийся от остальных таких же дней, полных смертельной тоски и смутного света, пробивающегося сквозь веки, Манфрид решил прогуляться по коридорам госпиталя. Вспомнить, какого это - свободно ходить. Но не пройдя и пару метров, бывший солдат вдруг почувствовал, как его трость вместо жестких стен наткнулась на что-то мягкое. Еще через секунду он ощутил оглушающий удар по лицу и потерял равновесие. Пустота стала затягивать его, и не за что было ухватиться в этом падении, ведь ничего не было видно. Никогда ранее Манфрид не чувствовал себя беспомощнее. Словно кукла, он с размаху упал на пол, но через секунду раскрыл глаза и увидел перед собою здоровенного санитара, у которого явно не задался день, а какая-то жалкая трость еще больше разозлила его, вынудив ударить слепого наглеца. Через секунду злость в больных глазах Манфрида сменилась на ошеломление, а еще через секунду - на необъятное, искреннее счастье. Последствия, разумеется, все еще преследуют солдата. Например, он до сих пор боится закрывать глаза надолго, почти не спит. Даже моргая, он боится, что однажды не сможет раскрыть глаз и темнота снова доберется до него. Но это пустяки, ведь зрение могло и вовсе не вернуться. Манфрид утверждал, что полностью здоров, а расплывчатые силуэты людей вокруг и режущая боль в залитых кровью глазах - это пройдет. Со временем. Главное - не обращать внимания. Это сработало, и Манфрида, после пары недель службы, повысили и перевели в батальон, которым командует Виктор. Тот, в свою очередь, изучив досье своего нового лейтенанта, с пониманием отнесся к его тяжелому прошлому. Судьба распорядилась не слишком-то дружелюбно для них обоих.       Виктор очень хотел остаться. Не потому, что ему нравились здешние умиротворенные пейзажи просторных полей под голубым покрывалом вечно безоблачного неба. И не потому, что он уже давно привык к своим обязанностям командира. За всю свою продолжительную службу он научился очень хорошо понимать, где без него будет лучше, а где хуже, какой человек справится с возложенной на него ответственностью, а какой не выдержит. И Виктор знал, точнее, чувствовал, что без него ситуация станет хуже, ведь прибывающий ему на смену молодой майор наверняка не оправдает ожиданий на таком ответственном участке фронта. Вот уже третий год Имперская армия топчется на месте. Мятежники сражаются настолько остервенело, что наступление Империи не продвинулось за последний год ни на километр. Уставшие солдаты грезят скорым окончанием войны, рассчитывая поскорее вернуться к семьям, но взятие "Проклятого Нюрнберга", города, где зародилась "Гнусная революция" - дело принципа для Императора, обещавшего победу еще в первые две недели войны. Он не желал слушать генералов, уверявших, что солдаты насмерть замерзают в окопах зимой или тонут в осенней грязи. "Фронт должен идти вглубь!" - кричал монарх, стуча кулаком по столу со стратегической картой, а командующие армиями только вжимали голову в плечи. В конце концов, Император усомнился в преданности своих офицеров. Половина высшего состава была расстреляна, вторая - отстранена от должностей. На замену им пришли молодые выпускники офицерских школ. Под эту своеобразную реорганизацию личного состава попал и Виктор. Как же он был возмущен! Что знает этот выскочка, протирающий Императорский трон о той войне, что уже больше четырех лет терзает Империю, которую Виктор так привык любить? Этот дилетант не знал того, что знали его солдаты. Он не видел тех братских могил рядом с окопами, где люди выживают только заплесневелым хлебом и грязной водой из ближайшей лужи. Он не пробирался с винтовкой наперевес через ту грязь, которая заполнила траншеи с разорванными в них человеческими телами. И он ни разу не спел ни одной строевой песни только для того, чтобы не слышать криков раненого, которому отрезают руку в соседнем блиндаже. Но несмотря на все препирания, Виктора все же отстранили. "На время" - как уверяли. Через неделю после приказа, его вытащили из той бойни, что творится у подходов к Нюрнбергу и доставили сюда, к железнодорожному узлу в Эрлангене, где поют птицы, а не рвутся снаряды, где в воздухе витает аромат цветов, а не запах крови. Легендарному подполковнику грозила отставка.       И в самом деле, на полях сражений в последние месяцы будто разразилась сама преисподняя. Последнее крупное сражение унесло почти десять тысяч жизней. Это было близ небольшой деревушки Хиршбах. Над горизонтом в тот день нависла огромная стена из ядовитого газа. Имперские стрелки, облаченные в новейшее изобретение военных ученых - противогаз, выходили из плотной полупрозрачной завесы и неторопливо, размеренной поступью шли в атаку. Кричать им запретили. Так до защитников хотели донести неотвратимость их смерти, бесстрашие и превосходство Имперских мужей. Но мятежникам, по необъяснимым причинам, была очень дорога эта деревня. Никто из них не сделал и шага назад, никто не дрогнул при виде выходящих из пелены смерти чудовищ с огромными масками на лицах. Более того, они вскочили из окопов и ринулись прямо на встречу верной гибели. Большая часть повстанцев погибла в агонии, задыхаясь. Остальные были убиты в рукопашной схватке. Сотни других, не менее кошмарных столкновений, прогремели по всей линии фронта. В памяти еще надолго останутся и Вальсдорфская атака огнеметчиков, когда заживо сгорели тысячи запертых защитников города, и "Резня в Лернберге", где от клинка Имперских офицеров погибли подростки, призванные оборонять рубежи Республики.       — Я не сомневаюсь в этом. Похоже, Манфрид, это последний ваш доклад ко мне. — Виктор поправил свой плащ и взглянул на солдат. Жара в самом деле уже обжигала кожу и четверо рыцарей, сняв свои доспехи, спрятались под навесом для боеприпасов. Рядом с ними сидели на траве пятеро стрелков, один из которых что-то оживленно рассказывал, обмахиваясь кепкой, а другой, облокотившись на лопату, протирал свои очки:       — Готов отпраздновать наше благополучное прибытие на фронт? — спросил у рассказчика низкорослый юноша с плоским, как камень, лицом, выражавшим лукавую улыбку, отчего тот прекратил свой рассказ.       — Чем? Армейским пайком? — Иронично спросил солдат, слегка обиженный тем, что его перебили, как ему казалось, на самом интересном месте.       — Конечно нет! Нас ждет настоящий светлый "Кельш"![6] — после этих слов юноша заговорщически улыбнулся, а его собеседник принял недоумевающий вид.       — А где ты возьмешь такую роскошь? — Рыцарь все еще не понимал, очередная ли это шутка, или его действительно ждет добрая пинта пенного - сокровенное желание любого солдата Имперской Армии, несущего тяжелую службу. То есть - каждого солдата, ведь легкой службой в Империи не обременен никто за исключением, пожалуй, штабных архивистов.       — Ты уверен, что во всех этих ящиках лежат именно боеприпасы? — коренастый заразительно рассмеялся, и его примеру последовали все остальные, распугав своим раскатистым хохотом стаю ворон на ближайшем дереве. Теперь разгружать вагоны станет чуточку легче... Ослепительный солнечный свет вдруг стал еще ярче и теперь не давал даже поднять головы. Силуэты солдат превратились в едва различимые через закипающий воздух блики на зеленом фоне.       Где-то неподалеку послышалось шипение. Норман подумал, что это его командир сжарился в своих металлических пластинах, но вскоре этот шум стал ближе, и теперь можно было различить чей-то голос:       — Ох, ради всего... Откуда этот поезд... Моя шляпа... — Отрывки фраз больше напоминали помехи в радио. С каждой секундой голос приближался, но Виктор не мог даже открыть глаза. Эта вездесущая жара проникала повсюду и уже начинала выводить командира из себя. Наконец раздался приглушенный удар и прямо к ногам офицера упало что-то живое и кричащее:       — О, господин офицер! Господин офицер! Простите бедного глупого старика!       Виктор сделал усилие и приоткрыл глаза. Перед ним стоял на коленях жалкого вида мужчина лет шестидесяти пяти, весь в лохмотьях и грязи, сгорбленный, с маленькими мышиными глазами, смотрящими куда-то в землю, и черной козлиной бородкой. Его костлявые руки были скрючены в умоляющем жесте, а длинные сухощавые пальцы оканчивались поломанными ногтями, от его повисшей на теле одежды пахло засохшей грязью и гарью. Словом, славный баварский землепашец.       Офицер поднял взгляд на двух солдат, притащивших этого бедолагу сюда и взглядом спросил их, что происходит, но по их недоумевающему виду он сразу понял, что вопросы бесполезны и разозлился. "По кой черт вы привели его сюда, недоумки?" - Виктор был готов невербально казнить своих подчиненных. Они, похоже, почувствовали это, и один из них, худощавый мужчина в очках, промямлил:       — Вот, господин подполковник. Он из Хоуэнбурга... Вы проводили инспекцию, это в вашей юрисдикции. — У офицера закружилась голова. Норман заметил, как его командир нервно вдохнул, после чего схватился за виски и начал водить по ним дрожащими пальцами. Адъютант хорошо знал, что сейчас начнется.       — Ваше имя? — с закрытыми глазами спросил Виктор c неприкрытым раздражением.       — Отто Вим, господин офицер, меня зовут Отто Вим! — фермер готов был расплакаться, его глаза дрожали, грудь тяжело выпятилась вперед, а затем опустилась. Виктор до боли сжал кулаки, в надежде, что это поможет. Но пальцы только болезненно хрустнули и волна кипящей в жилах ярости прокатилась по всему телу офицера. В глазах у него потемнело, а дрожащее дыхание участилось и теперь обжигало. Офицер ощутил, будто его голову сжали в тиски и она вот-вот взорвется, воспламенив все вокруг чистой злостью и ненавистью. Такие знакомые ощущения вновь посетили его, больного подполковника, пораженного страшным и вместе с тем очень необычным недугом.       Блеснула ослепительная вспышка и разум провалился куда-то далеко в бездну беспамятства и панического страха. Воспоминания рвались наружу, но им не хватало деталей, чтобы обрести форму. Взрывы, кровь, истошные крики и чьи-то голоса смешались в едином фейерверке красок, но через мгновение этот водоворот утих и оставил лишь тьму. Кромешную тьму, где нет ничего, кроме страха. Этот страх нельзя увидеть и осознать, можно лишь повиноваться, стараясь не сойти с ума. Нельзя найти его источник, сокрытый во тьме, страх только давит со всех сторон и тянет вниз, в пустоту, а эта пустота - везде. Но вот где-то во мраке можно различить смутную границу, будто за ней черный цвет стал чуточку светлей. Виктор приблизился к границе и остановился. Сколько раз он стоял в нерешительности прямо здесь и вот опять он не может сделать всего один шаг. Вместо этого он лишь вглядывается туда, во мрак, надеясь что-то разглядеть, но боится подойти поближе. Вот-вот перед ним откроется нечто совершенно новое. Но что, если еще слишком рано? Виктор будто заглянул в замочную скважину, ведомый любопытством, и тут-же отвернулся, ослепленный светом неизвестного, великого. Нужно лишь открыть глаза. Открыть глаза и прогнать весь этот ужас, озарить светом самые темные закоулки сознания. Но все это вернется и принесет с собой еще больше страданий. И настанет время, когда проснуться не получится... Но не сейчас. Снова в глаза Виктору ударил солнечный свет, пронзая и развевая туманную черноту. Ничего страшного, просто сильная усталость, просто зайчики бегают перед глазами от жары. Все нормально. Норман продолжал стоять рядом, стараясь не смотреть в сторону своего командира, двое солдат все еще переглядывались между собой и топтались на месте, а старик стоял на коленях и что-то бормотал под нос - молился. Все детали были на своих прежних местах, но Виктору стало только хуже. Дрожащая рука провела по рукояти клинка, затем спустилась ниже и нащупала столь привычную форму завернутого в красный бархат флакон с прозрачной жидкостью. Офицер сжал горлышко, но через секунду убрал руку. Слишком рано принимать лекарство.       — Вы подозреваетесь в связи с мятежными силами и продовольственной поддержке солдат Республики Свобод! — сказал один из солдат, стоящих за спиной старика, который после этих слов упал как подкошенный в ноги Виктору и истерично закричал:       — Этого не может быть! Я никогда бы не поступил так! Нет! Пожалуйста, вы можете сделать что угодно! Не может быть, нет! — и поднял глаза на офицера. По неподдельному опасению на дне стеклянных зрачков Виктор сразу понял, что человек перед ним - невиновен. Но это было неважно. Он должен арестовать его, выместить свой гнев. Тогда ему точно станет легче. Виктор обратился к солдатам:       — Найдите ближайшего жандарма, скажите, что арест - это мой приказ. Увести! — лицо старика моментально побледнело и исказилось в животном ужасе. Его схватили под руки, а он не сопротивлялся и не мог осознать происходящего. Потерявшего рассудок фермера тащили по сухой земле, словно куклу, и Виктор с оцепенением смотрел на эту картину, ожидая, когда-же наконец ему станет легче. Но с каждой секундой дрожь в руках усиливалась, все внутри будто сжалось в один плотный комок и застряло в горле, не давая дышать. Оставалось только высвободить этот гнев, начать крушить все вокруг и кричать что есть сил, пока не охрипнешь. Другого выхода уже нет. На плечо Виктору опустилась рука. Родное, такое знакомое тепло офицер ощутил даже через свои доспехи. Бурлящая кровь начала остывать, а в глазах слегка прояснилось.       — Опять? — голос звучал очень близко. — В последнее время приступы слишком частые. — С офицером заговорило единственное верное противоядие, не раз спасавшее его вот уже очень много лет. Виктор почувствовал чужое дыхание на своей коже и у него закружилась голова. Вдруг бедный старик как будто пробудился и с бешеными криками стал вырываться из хватки. В него будто вселился бес: с неестественной силой он дергался всем телом в надежде выбраться так, что солдаты уже с трудом держали его. Над залитой золотистым светом поляной пронесся пронзительный крик:       — Нет! Император сошел с ума! Война не нужна никому кроме него! Я невиновен! — на отчаянный вой обернулись все солдаты, до этого не обращавшие внимания на арестанта. Лейтенант одним резким движением достал из кобуры свой пистолет, подбежал к потерявшему рассудок старику и направил оружие на него, но тот не унимался. Виктор лишь беспомощно стоял в стороне. Он знал, что все это неправильно. Нужно остановиться. Его жена права - бессмысленное насилие не поможет обуздать гнев. Но что-то держит офицера, не дает ему прекратить этот кошмар, будто его руки скованы невидимыми цепями. Лейтенант взвел курок и прицелился в голову. В таких случаях существует четкий приказ - стрелять на поражение, а Манфрид всегда подчиняется приказам. Он верит, что их нужно исполнять и не думать, что правильно, а что - нет. Патрон в патроннике, палец на спусковом крючке, но фермер, кажется, не понимает, что сейчас произойдет, продолжая неистово сопротивляться и кричать что-то нечленораздельное. Некоторые солдаты прекратили перешептываться и отвернулись, чтобы не видеть наказания, а Норман и вовсе закрыл лицо руками. Неудивительно. Выглядело это, как ни странно, довольно жутко: старик молча извивался, как змея, с невиданной для его возраста скоростью и резвостью, издавая пугающую смесь шипения и сдавленного хрипа. Парочка щуплых солдат уже плохо справлялась с ним. Природа вокруг затихла в ожидании выстрела: листья приземистых кустарников больше не шелестели от слабых дуновений ветерка, птицы замолкли на ветвях деревьев, уловив всеобщее напряжение и тоже чувствуя, что сейчас произойдет страшное. Тишина позволила Виктору слышать, как бьется его сердце, как кровь пульсирует в висках, отсчитывая секунды до выстрела. Спусковой крючок оттянут почти до упора...       — Отставить! Выстрел гулким эхом пронесся над головами солдат. С дерева поднялась стая птиц и разлетелась в разные стороны. Старик перестал судорожно дергаться и застыл. Своей жизнью он обязан собственному отчаянию - Манфрид так и остался стоять с дымящимся пистолетом, слегка недоумевая и глядя на взрытую от выстрела землю под ногами. Он чудом промахнулся и уже собирался сделать второй выстрел, но вовремя осознал приказ. Он протер глаза пальцами, убрал оружие в кобуру и сказал как можно уверенней:       — Господин подполковник сделает вид, что не слышал вас. — фермер, кажется, совсем выжил из ума от страха и теперь лежал на земле с бледным, как у мертвеца, лицом. Сегодня, однозначно, еще больше седых волос появилось на его голове. По худым и впалым щекам стекали крупные капли пота, уголки рта сползли вниз и презирающем выражении лица. — Помните об этом милосердии, и в следующий раз, когда вас спросят об Имперских офицерах, то вы ответите как можно выразительнее, понятно? Свободны! Старик вскочил с земли и побежал, сломя голову, прочь из лагеря, постоянно спотыкаясь. Каждый проводил его взглядом, в том числе и Виктор, который с тяжелейшей ношей на сердце смотрел так, будто его душу бросили в грязную лужу и растоптали. Только мягкое тепло, исходящее из-за спины, не давало ему прямо сейчас упасть на колени и закричать навзрыд. Офицеру с многолетней службой за плечами, которым восхищаются все его подчиненные и в тайне стараются быть такими же решительными и твердыми, ничего не остается, как повернуться лицом к своей жене и склониться перед ней.       — Я опоздал. — тихо сказал офицер. — Что, если бы он не промахнулся? Я напрасно проявил свою слабость и ничего не изменил.       — Это не слабость, Виктор. Лейтенант прав - это великодушие, милосердие. У тебя в руках была жизнь человека. В твоей власти было раздавить, уничтожить. Но ты сохранил ее. — Виктор взглянул на свою супругу. Похоже, что она не пыталась утешить или ободрить, ее стальной голос указывал лишь на то, что это была обыкновенная констатация факта. И это успокаивало. Голос ее был словно горный ручей, пронзительный и звонкий, а кожа - бархат, пленяющий своей нежностью. Она - бриллиант в роскошной оправе, величайшее сокровище. Железная роза. Непобедимая Валькирия для своего супруга, озаренная серебряным светом и белоснежными крыльями за спиной, в которых она укроет самое дорогое. Женственность, закованная в грубые доспехи, где золотистые ручейки волос покоятся на массивных стальных наплечниках, а ласковые руки облачены в солдатскую форму. Совершенно все - от фуражки до красной матерчатой повязки на талии, смотрелось на ней как нельзя органично и естественно. Глаза блестели, будто пара лесных озер, из которых, однажды нырнув, уже не выберешься и утонешь в глубокой любви.       Жаль, что Виктор хорошо понимал свое счастье, но ничего не делал, чтобы сохранить его. Он не хотел смотреть в эти глаза. Он не знал, как вести себя с ней, когда она облачена в доспехи. Поэтому офицер слегка оттолкнул свою жену, сделал шаг назад и обернулся к Норману, но его уже и след простыл. Кристабель взяла мужа за руку, но тот отдернул ее.       — Мы не должны так себя вести, — произнес Виктор. — Ты офицер, как и я. У нас нет разграничений в личных отношениях!       — Это смешно! Ты для меня - супруг, а не только подполковник армии. — грозно прошипела Кристабель.       — Не называй меня так на службе! — раздраженно крикнул Виктор, продолжая смотреть на ее руки, шею или плечи, но только не в глаза. — Слышишь? Не смей... Ох, — офицер обессиленно опустил голову и схватился за нее руками. В этот момент из глубины лагеря кто-то крикнул:       — Стрелки - в три шеренги фронтом на меня! Рыцари - в колонны по флангам! Бегом!       Солдаты засуетились, смешались в одну густую кучу, из которой уже через полминуты сформировался аккуратный строй.       — Прости. — выдавил из себя Виктор. — Но ты знаешь, как я отношусь ко всему этому, — на лице его жены появилась улыбка, но в ней было даже намека на понимание или сожаление.       — Пошли отсюда. Я почти уверена, что тебе до смерти надоели эти виды. Ты терпел столько лет, неужели ты не потерпишь еще пару минут? — Кристабель развернулась в сторону поезда и сделала пару шагов. Виктору ничего не оставалось, кроме как последовать за ней.       Тем временем построение солдат оказалось окаймлено ровными рядами военных музыкантов - барабанщиков и трубачей, взявшихся будто из неоткуда. Каждый в аккуратно расставленном порядке застыл, подняв подбородок и вытянув руки по швам. Наступил момент короткого затишья. Виктор позволил себе бросить взгляд через плечо, туда, где выстроилась вся рота и неутешительные выводы пришли к нему в голову. Министерству Обороны Империи стоит отдать должное: одежда военнослужащих выглядит очень неброско и соблюдет главное правило - солдаты должны быть похожи на людей, вышедших из-под гигантской копирки, различаясь, разве что, ростом и чертами лица. В военном строю умирают жизни: здесь не имеет значения твое происхождение и личные взгляды, характер и увлечения, все это гибнет под бледно-синей формой. Люди превращаются в глупые цифры на стратегических сводках, валютой войны. Только взгляды, направленные в туманное будущее и таких взглядов - сотни тысяч по всей Империи. Здесь индивидуальность каждого человека подавляется, оборачиваясь лишь холодным равнодушием ко всему на свете. Такова сущность современной армии.       — Маркус, поезд готов? — спросила Кристабель у стоящего на входе в вагон солдата с конвертом в руках. Тот сообщил, что уже поручил Олберику, штабному машинисту, разогревать двигатель.       — Я не вижу дыма, — заметил Виктор, глядя на трубу. — Ну и где эта жирная свинья? Опять спит у себя в кабине? Кристабель окинула взглядом мужа, взглянула на его сжатые кулаки и снова повернула голову к Маркусу:       — Спасибо, фельдфебель, вы свободны, — солдат развернулся. — Хотя, постойте, что это у вас? Конверт? — Маркус кивнул и замер, робко глядя на Виктора опасаясь, что тот отнимет у него письмо, как делает это всегда. Но подполковник только мотал головой и тихо рычал, глядя куда-то в сторону головы состава. — Вы правильно сделаете, написав Катарине, она наверняка страшно скучает. — Кристабель улыбнулась теплее обычного.       — Да... Я давно хотел это сделать, — Фельдфебель посмотрел на письмо и задумался. — Вы помните о ней. Я приятно удивлен.       — Пустяки. Я все-таки женщина. И прекрасно понимаю вашу жену. — Кристабель цокнула, и легонько усмехнулась, покачав головой. — Ах, если бы вы, мужчины, знали, насколько сильно ваши жены тоскуют по вам, пока вы на фронте. Я бы не выдержала таких мучений. Именно поэтому я и здесь, рядом с вашим подполковником.       — Довольно! — рявкнул Виктор — Фельдфебель, вы свободны. Маркус отдал честь и спешно скрылся за раздвижной дверью вагона. В голове у подполковника вдруг что-то стукнуло, будто переключился невидимый рубильник и зернистый шум заполнил все вокруг. Звуки притупились и потеряли свою сочность. Где-то далеко-далеко, будто из-под земли до Виктора долетел голос: "Песню запевай!", и в голове зашумело еще сильнее. Сначала застучали барабаны, задавая быстрый ритм. Их можно было слушать бесконечно, этот звук вводил в транс, отгоняя все прочие мысли. Затем завыли трубы и, словно раскат грома, в первых словах грянул хор. Руки снова затряслись, кровь раскалилась до предела. Мышцы залились расплавленным свинцом. Удар. Боль ненадолго прояснила разум, но почти сразу же в груди вспыхнуло пламя, разрушающее все эмоции и чувства. Оно оставляет только ярость. Избавиться от нее нельзя, можно только биться в истерике, рвать и метать, кричать и бегать вокруг. Но ничего не поможет, это точно. А дурацкий шум в голове все не стихал, солдаты продолжали петь. Еще удар. Крик "Хватит!" на всей скорости вонзился прямо в кипящую пустоту в голове и тут же растаял. Бить нужно со всей силы, так, чтобы кожа сошла с кулаков. Но боли уже не было, а на стене вагона образовались очень глубокие вмятины. Ничего не помогало, да и не должно было. Уже не осознавая происходящего, Виктор вслепую нащупал на поясе флакон, сорвал его с крепления и одним резким движением осушил. По всему телу прокатилась ледяная волна, на мгновение жар вспыхнул миллионом ярких костров и погас. Все кончилось.       — Ну и зачем ты это сделал? — рядом послышался холодный голос, полный упрека. — Ты же знаешь, что лекарство только усугубляет болезнь. Виктор выпрямился, поправил форму и разжал ладонь. Флакон бесшумно упал в траву. Теперь он молча стоял и просто смотрел на поющих солдат. Ждал, пока красный морок в глазах рассеется, пока дыхание восстановится. Его словно собирали по кирпичикам прямо в эти минуты, возвращая на место утраченные чувства, проясняя разум. Избавляли от остатков ярости. Слова песни наконец стали слышны отчетливей. Виктор прекрасно помнил ее название. "Тевтонский Ангел". Этот марш звучит по всей стране, в каждом ее удаленном уголке, от туманных побережий Нойендорфа до непроходимых горных массивов Вернаго, и запевает ее каждый, от последнего разнорабочего на одном из бесчисленных заводов до августейшего министра в своих покоях. Это Глас разлагающейся Империи. Тирада философов, принижающих свободу слова. Молитва солдата, захлебывающегося грязью в окопе. Стоны голодающих шахтеров из глубины тоннелей. Зов страждущих. Мольба угнетенных. Проклятия политиков. Нытье аристократов. Совершенно односторонняя песня, казалось бы, приобретает новый, все более глубокий смысл с каждой строчкой. Солдаты поют о чем-то обыденном. Для армии, конечно. Они поют про доблесть солдат и их благородство. И пуская Империя уже давно не та, что прежде: государственный аппарат поразила, словно чума, коррупция и двурушничество. В ряды бесчисленных батальонов армии все чаще закрадываются мысли об организованном восстании, несмотря на все усилия пропаганды. Незыблемые опоры, на которых прежде покоился остов Империи, теперь проржавели и дали трещину. Однако в сердцах ее сынов до сих пор живет та изначальная священная ярость, пробудившая когда-то тевтонцев, основавших из обломков Ордена самое грозную систему, из когда-либо существовавших. Неизвестно, кто дал этой песне такое название, но оно твердо закрепилось за ней, и теперь у каждого, кто ее слышит, перед глазами в самом деле возникает образ некого Ангела. Могучего, непобедимого Серафима с мечом, горящим синим пламенем, и широкими крыльями за спиной, окрашенными в цвет чьей-то крови. Может, это образ Империи? Великодушной для тех, кто покоится под ее крылами, но в то же время - беспощадной для своих врагов? Виктор видел перед собою ту же картину. Он был благодарен Империи, как благодарен возмужавший и окрепший сын своему старому отцу за то, что тот взрастил его и дал все необходимые знания и навыки.       Солдаты поют и верят, кричат все громче и громче, так, что дрожь пробегает по телу. Проблески далеких воспоминаний Виктора возвращаются. Откуда-то доносятся скрежет металла, щелчки выстрелов, чьи-то истошные крики, но тут же уходят, угасают. Им не хватает одной лишь детали, но какой?       — Я столько раз слышала этот гимн, — сказала Кристабель и, помолчав, добавила, стараясь перекричать хор: — Империя все еще сильна! Виктор подумал, что это слова песни сливаются с голосом жены, но фраза была сказана слишком отчетливо.       — Что ты сказала? — спросил подполковник.       — Империя все еще сильна! — воодушевленно крикнула Кристабель, широко раскрыв свои голубые глаза. — Посмотри на них. Посмотри на нас с тобой. Как ты говорил? "Мы связаны одной целью, а значит - и скованы единой цепью."       Виктор задумался на секунду, а затем ответил, разочарованно покачав головой.       — Цепь прочна настолько, насколько прочно ее самое слабое звено, — офицер скептично мотнул головой, опровергая собственные слова. Уголок его рта дрогнул в неуловимом выражении глубокого пессимизма.       — Скоро сюда прибудет Золотая Когорта. И основной эшелон с лучшей техникой. Хватит, Виктор! — Кристабель взяла мужа за руку в попытке достучаться до него. Двигатель локомотива оглушительно свистнул, из-за стен вагона доносился скрип шатунов[7]. — Тебя это больше не касается, ты уходишь. Пора заняться собой, посвятить время своей жизни, а не жизни Императора и его прихвостней. Мы будем жить в Ильменау. Пить дорогое вино каждый день, общаться с людьми на улицах, снимем наконец эти проклятые доспехи и больше никогда не вспомним об этих местах. Теперь все это не твое дело, — Виктор только смотрел тяжелым взглядом себе под ноги. Но при последних словах он вдруг поднял голову и взглянул жене прямо в глаза. В его темно-серых зрачках виднелось отчаяние.       — Как?! — крикнул Виктор, но его голос неожиданно сорвался на шепот. Несмотря на это, Кристабель смогла различить его слова. — Пока я топчусь на этой земле, только это - мое дело. Офицер поправил фуражку, поднялся по лестнице вагона и вошел в ту же дверь, где недавно Маркус скрывался от его злости. Из трубы поезда уже вовсю валил густой дым. Кристабель с тяжелым сердцем взошла на платформу вагона, чтобы догнать мужа, но тут ей на глаза попался агитационный плакат, висящий прямо у двери. Это был обыкновенный кусок бумаги, довольно потрепанный местами, краска на нем давно выцвела и потускнела, но что-то в нем заставило Кристабель задержать свой взгляд. На плакате была изображена настоящая персонификация армии - высокий плечистый солдат, по видимому - офицер, с волевым подбородком и острыми скулами. Его лицо выражало твердость, горящие глаза уверенно смотрели вдаль, наверное, прямиком в светлое будущее. Внизу готическим шрифтом было аккуратно выведено: "Империя - на ваших плечах!". Незаурядная агитация, одним словом.       — А не слишком ли тяжел этот груз? — со вздохом спросила Кристабель у мужчины на плакате и в последний раз окинула взглядом тех, с кем ей довелось служить столь долгое время. Она не могла винить всех этих людей за то, что они сделали Виктора таким. Именно ей придется приложить все усилия, чтобы снова поставить мужа на ноги. Но она готова встать рядом с ним. Впрочем, как и всегда. Через несколько минут был отдан еще один сигнал, состав сдвинулся с места и стал медленно набирать скорость, стуча колесами все чаще и чаще. Бронепоезд "Руссо" начинает свое путешествие в Ильменау прямо сейчас, провожаемый раскатистым напевом солдат под жарким солнцем Эрлангена.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.