sam kim - seattle
Take me to a place where I will never grow old… Воспоминания — это единственное место, где люди никогда не стареют. Так говорил Марк. Марк, которому грозит остаться вечно юным на планете сознания Джебома. Марк, Сиэтл, единственное лето — это всё воспоминания. Единственное, что есть у Джебома. Даже полароидные фотокарточки, хранимые с обречённой бережностью, безусловно, болезненно любовно, сложенные, вложенные в прозрачные кармашки дорогого альбома, рано или поздно поблекнут, помутнеют от времени, а потом просто рассыплются от неосторожного касания. Но Марк останется всё таким же. Джебом хотел бы остаться молодым с ним. Но ещё больше он хотел бы с ним состариться. Джебому всего девятнадцать лет. Весь мир лежит перед ним раскрытой, ещё не покрытой тропинками его путешествий картой, но его тянет в Сиэтл. Джинён смеётся над ним, отмечая, что пока все их знакомые рвутся в субтропический зной Флориды или курортную зону Нью-Джерси, один только Джебом пакует чемоданы, а точнее лишь один рюкзак, чтобы отправиться в «город дождей». У них всего одно лето перед поступлением, и, кажется, что время тонкой песочной цепью выскальзывает из пальцев незаметно, незначительно, но неосязаемо стремительно. Джебом, который хочет незабываемого лета, получает желаемое сверх нормы. И разорванное сердце в придачу, лоскуты которого можно сшить лишь иглой, упирающейся в амиантовый небосвод Сиэтла. И только Марк своими худощавыми, словно высеченными из полупрозрачной селенитовой породы, пальцами. Они знакомятся в клубе. На том же тривиально банальном, шатком фундаменте, на котором строятся знакомства на одну ночь — алкоголе. В Америке пить можно только с двадцати одного, но у Джебома есть его неутомимое желание попробовать, распробовать всё и фальшивый ID. Марк улыбается со стеснительной, волнительной чувствительностью и за полуприкрытыми, почти прозрачными с голубовато-нежными дорожками вен, веками прячет пронзительность своего взгляда. Может быть, именно тогда, когда софиты в своем мягком, неоновом свете прячут пьяный румянец на его щеках, Джебом влюбляется, может быть, много позже, может быть, даже ещё до того, как они встретились, он точно не знает. Стекло тумблеров в их ладонях конденсатом холодит кожу, и они пьют и ничего почти не говорят, потому что Джебом плохо знает английский, а Марк совершенно не знает корейский, и потому что на самом деле это не важно. Слова не имеют значения, когда через пару стаканов они уже знакомятся с несовершенствами друг друга в безопасной, беспристрастной темноте углового столика. У Марка вкус, как у виски с колой — сахарный на первых глотках, переходящий в обжигающее тепло, а затем бьющий прямо в голову. Он жмурится, цепляется за оглаженные смуглой позолотой плечи, сбито шепчет горячечное бессмыслие между поцелуями, и Джебому кажется, что он может нащупать его сердце, испуганно бьющееся о решетку ребер. — Пойдёшь со мной? Их лица так близко, что можно посчитать его ресницы за те долгие секунды, пока он опускает взгляд, а затем нерешительно кивает. Сиэтл — пристанище наивных, импульсивных романтиков, меланхолично-депрессивных пессимистов, людей в творческой, созидательной ломке, и даже обычных бездельников. Джебом готов причислить себя к кому угодно, лишь бы не к числу первых. Но всё же он тормозит возле выхода из клуба, натыкаясь на юного, а может и не совсем, паренька с потрёпанной гитарой. У него нелепая, цветастая, вязаная шапка с помпонами, редкая рыжая бородёнка и улыбка самого счастливого человека на свете. — О чём он поет? — О наркотиках. — чуть помедлив, отвечает Марк. — О любви к наркотикам. О любви, как о наркотиках. — Глаза у него в этот момент исключительно, головокружительно красивые, с антрацитовым блеском в свете фонарей, и рот у него яркий, зовущий, влекущий, и щеки горящие, прикосновений просящие, и улыбка совершенно несовершенная. Как и весь он, целиком. — Мне нравится. Квартира крошечная. Джебом здесь всего неделю, но кажется, что всю жизнь. Раскладной диван, который он никогда не собирает, старый телевизор, порыжелые от солнца и времени занавески и потрясающий вид на шумный Чайна-таун. Неприглядный, аляповато заурядный днем, и захватывающе манящий, слепящий ночью. Как и многое в этом мире. Ночь умеет делать всё чуточку лучше. И может быть, Марк завтра утром тоже будет казаться заурядным и неприглядным, но сейчас они лежат на скрипучем, колючем диване, и нет для Джебома ничего более дурманящего, чем прохладная кожа под руками. Без футболки Марк совсем тонкий, звонкий, бесконечно хрупкий и иллюзорный. Ночная фантазия, которая испарится асбестовым туманом в небе Сиэтла поутру. Джебому хочется, чтобы он ошибся. Совсем чуть-чуть. Когда дёргают его джинсы, Марк тихо, почти как сонный, летний ветер за окном, шепчет: — Джебом… — а затем кладёт свои нервные пальцы поверх его ладоней, рассеянно оглаживающих Марковы худые бедра. Дико, странно, непривычно и безгранично нежно звучит его имя из этих ярко очерченных даже в темноте губ, — я… — Боишься? Вопрос зависает в густеющей тишине комнаты, которая через пару секунд нарушается беспомощным трезвоном его голоса: — Всё это…сразу… Это не в моем характере. Мне нужно, чтобы ты знал. Он не дает Джебому ответить, отчаянно впаиваясь горячим поцелуем в его губы, выскальзывая из плена оставшейся одежды, отдаваясь и отдавая всё, что просит Джебом и, может даже, чуточку больше. Они не спят до утра. В Сиэтле нельзя спать. Только целоваться, царапая плечи о подранную обивку дивана и смотреть в узкое окно за тем, как багряный рассвет нежно очерчивает контуры высоток. Марк всё ещё здесь. Немного помятый, лохматый, растрёпанный. Со своими яркими, покусанными губами и родинкой на нижнем веке. Всё такой же реальный, как и ночью, и всё такой же соразмерно удивительно, исключительно, разрушительно пленительный. Лишь только немножко чужой. — Никогда так много не пил, — говорит он, когда они сидят в неуютной — слишком трезвой — тишине кухни. Кофе у них один на двоих, потому что кружка у Джебома всего лишь одна, зачем-то привезённая из Кореи. Сонное, пасмурное утро окрашивает Марка в другие, холодные, как тихоокеанский бриз, оттенки и тона. Он касается кружки, только когда Джебомовы пальцы соскальзывают с тёплой эмали, и глаза их не пересекаются. Словно и не было у них одного тесного дивана на двоих, холодных, сплетённых ног и обжигающих поцелуев. — Есть дела сегодня? — Джебом нервно наполняет легкие слишком морозным для лета воздухом сиэтловского утра и думает, что просто не может отпустить, упустить Марка. Может потому, что ему скучно и странно одному в этом чужом городе дождей, кофе и гранжа, а может, потому что, он впервые так сильно влюблён. — Нет… А что? — Покажешь мне город? Марк опускает взгляд, и Джебом снова считает его ресницы за те секунды, пока он, не задумываясь, кивает. Сиэтл — особенный. Город дождей, в котором меланхоличный перезвон дождевых капель замолкает лишь на летние месяцы, но небо затянуто плотной дымкой туч почти всегда. Джет-сити, из сердца которого стаями взмывают железные птицы. Изумрудный город, сочной берилловой зеленью скрашивающий карту Америки. Колыбель гранжа, так жестоко отобравшая его лучших представителей. Родина Старбакса, превратившая кофе в новую религию. Но для Джебома Сиэтл — это Марк. В рваных джинсах и растянутых майках-алкоголичках, с потрескавшимися губами, разодранными локтями и переменчивой погодой в душе. День за днём он показывает Джебому самые красивые достопримечательности города, и каждый уголок, каждая новая точка на карте Сиэтла складывается ярким стеклышком в мозаике образа Марка и их короткой истории, на которую отведено всего лишь три месяца. Пайк-Плэйс Маркет — шумный рынок на набережной, где пахнет холодным, солёным морем, где уличные музыканты в оголтелой дисгармонии открывают свои сердца, где в пёстрой шеренге домов чередуются антикварные лавки с дешёвыми закусочными. Где они нервными, неловкими пальцами повязывают на запястья друг друга верёвочные браслеты, купленные в ларьке какого-то ремесленника. В районе Фримонт они находят неоновую Рапунцель, чьи волосы ярко-желтыми вывесками украшают кирпичную стену, занятные, но совершенно непонятные, современные инсталляции, Фримонтского тролля, крепко держащего в своей огромной ладони настоящий Фольксваген-Жук и даже статую Ленина, которого какие-то шутники разодели в женское к предстоящему параду гордости. Здесь они лазают в комиссионных магазинах, меряя старые, поношенные куртки, пропахшие нафталином, штаны с порыжелой бахромой, кислотные парики, ободранные боа и гавайские пожелтевшие рубашки, фоткаются на старый полароидный фуджик и воруют поспешные, неосторожные, в своей страсти безнадёжные поцелуи. Морской порт с нестройной цепочкой паромов и кораблей в безмятежной лазури залива Пьюджет-Саунд, с громыхающими вагонами, везущими груз с торговых судов, и с самой лучшей музыкой — рваными ритмами и низкими риффами расстроенной гитары и заунывно меланхоличным, беспросветно пессимистичным вокалом Кобейна — в наушниках Марка, которые они делят на двоих, тесно прижавшись друг к другу. Старбакс, в котором они за лето пробуют практически весь ассортимент, но всё равно для Джебома нет кофе слаще той растворимой гадости, что они делят с Марком по утрам в тесной кухне, сцеловывая его горечь с губ. И, конечно же, Спейс-Нидл — космическая игла, бессердечно протыкающая вязкую пелену тумана сиэтловского неба, на смотровой площадке которой Марк доверительно, нерешительно шепчет, что никогда не поднимался сюда с кем-то. Джебому нравятся все эти места, нравятся их долгие пешие прогулки под прохладным, летним ветром, мелодично, едва различимо свистящим, вихрасто летящим с Тихого океана, нравятся их автобусные поездки по ночному городу, до боли слепящим констелляциями вывесок, билбордов и фонарей. Но больше всего он любит уединение своей квартиры, теплоту их ночных объятий, мирное молчание и мелодию их сбившегося дыхания. Любит считать позвонки на Марковой спине под сонный, хриплый шепот, в котором, он не может разобрать, слышится ли ему no или more. — Говори. — Что? — Что-нибудь. Глаза у Марка пьяные и бесконечно, беспечно счастливые, волосы под ладонями Джебома жёсткие, сгоревшие от краски и редко выглядывающего солнца, а улыбка незамысловато глуповатая. Они лежат на остывающем песке пляжа Алки, разглядывая багряно-рдяные мазки заката, лениво рисующего замысловатую линию горизонта на высотках Сиэтла вдали. У них бутылка дешёвого портвейна на двоих, и мир кажется абсолютно, уютно совершенным. Как песни Лейна Стэйли в наушниках. Как промозгло холодные волны Тихого океана, сонно лижущие песчаный берег. Как затянутое королевским красным бархатом небо. Как глупая улыбка Марка. — Говори о себе. — голос хрипнет от пробирающего, в лёгких холодом оседающего, вечернего сиэтловского воздуха и намокшей после купания футболки, а еще от родинок на Марковой груди, но это не страшно. Сейчас не страшно даже то, что совсем скоро он уже не увидит эти темнеющие на его белокипенной коже созвездия, не посчитает их лениво поутру, не будет кусать кожу вокруг под тихую, нежную, безупречно безмятежную мелодику стонов. Это будет позже. Марк мимолётно, безотчётно касается своих потрескавшихся губ, чуть дёргая отходящую кожицу, и задумывается. А Джебом ждёт. Он ничего о нём не знает. Не знает даже, сколько ему лет, не знает его полного имени, не знает ничего о его семье, о том, где он живет. Не знает, чем он занимается, не знает его страниц в Фейсбуке или Твиттере, не знает его друзей, его врагов. Всё, что у него есть - это его имя и номер телефона, вбитый его тонкими, ломкими пальцами в память мобильного в одну из их совместных ночей. Он приходит и уходит, не задавая вопросов и не отвечая на Джебомовы, не требуя и не давая ничего лишнего. И всё же, кажется, что Джебом знает о нём неимоверно много. Знает неумеренное, неуверенное тепло его взгляда и неугасающий, где-то на дне тёмных глаз полыхающий, огонь, иногда нежно согревающий, а иногда выжигающий Джебома и всё вокруг. Он знает каждое нервическое движение его пальцев, танцующих, рисующих картину эмоций их обладателя. Знает каждый полутон его улыбки, освещает ли она всё его лицо в неподдельной, беспредельной радости, заражающей и Джебома, или лишь слегка трогает его губы, нежно приподнимая их уголки. Он знает, как Марк, и только он, умеет произносить его имя — громкое, радостно нетерпеливое или угрюмо ворчливое «Джебом» или «Джейби», прозвище, придуманное им самим, и томное, совершенно нескромное «Дже» с тягучей гласной на конце, теряющейся в тихих всхлипах и стонах. И может, всё это, куда важнее сухих фактов и цифр. — Говори, пожалуйста. Хоть что-нибудь, Марк. — У меня много дурацких привычек. Я искусываю губы, иногда до крови. Никогда не выкидываю ненужные вещи. Я складываю конфеты в чётное количество перед тем, как съесть. Я слишком быстро пьянею. — Это я заметил, — Джебом ухмыляется и гладит его горячую щеку, на что Марк с беззлобным, напускным раздражением тут же отталкивает его ладонь. — Заткнись. Мне часто тоскливо, когда здесь постоянно идут дожди. У меня такой стрёмный характер. Иногда я ужасно ненавижу людей и хочу быть один. Но на самом деле, больше всего, я боюсь одиночества. И старости. Знаешь, Дже, я бы хотел быть всегда молодым. Но люди могут остаться молодыми только в памяти других, из жизни которых ты вовремя ушел. Его голос чуть дрожит в закатном холоде, в лениво подползающей темноте опустевшего пляжа, и Джебом смотрит на него во все глаза. Он больше не выглядит пьяным, лишь немного взъерошенным и бесконечно затосковавшим, заплутавшим в своих неосязаемых мыслях. Тонкой, глубокой линией пролегает морщинка между его бровей, и, кажется, что сейчас в руках его, протянутых к Джебому, весь его маленький мир. Но не понять, готов ли он его ему отдать или лишь показать на этот короткий, но совершенный момент. — Чего ты хочешь? — вот так, прямо спросить, ничего не тая и ожидая ответа с безнадежной решимостью. Марк прикрывает глаза, пряча усталый взгляд за тонкими, полупрозрачными веками, а затем мотает головой в сторону опустевшей бутылки: — Хочу еще портвейна. — а затем грустная, щемящая, сердце саднящая, улыбка. — И чтобы лето никогда не кончалось. На это Джебом его просто целует. А затем считает губами россыпь золотистых звезд на его коже, отчего Марк заливисто смеется, а потом оглушающе тихо стонет. Три месяца пролетают так же неумолимо стремительно, мучительно быстро, как и самолеты, которыми так славится Сиэтл. Марк с каждым днём затихает всё больше, и словно становится прозрачней и тоньше, Джебом это чувствует, может ощупать каждое ребро горячими ладонями, впалый живот, напряженный под его дрожащими, просящими губами, острые тазобедренные косточки, с которых легко соскальзывает широкий пояс джинс. До отлёта Джебома всего двадцать четыре с мелочью часа, и за узким окном мягко отстукивает грустную мелодию дождь, зарядивший в эти оставшиеся дни лета. Марк утягивает его на диван, раздевает, разглядывая внимательно, болезненно основательно, цепляясь взглядом за каждый сантиметр смуглой кожи, запечатлевая ее на подушечках своих пальцев, выжигая её где-то на границах своей памяти. В беспощадной тишине этой квартиры, которая совсем скоро опустеет, как и грудина Джебома, он просит его поцелуев, которые оставят багровый, неделями не сходящий узор засосов, требует, чтобы Джебом выгравировал следы своих ладоней на его бледных бедрах и ребрах, оставил свой отпечаток на его теле, рисунок своего присутствия. Хотя бы точку, которая никогда не сойдет. А когда вместо этого Джебом целует его лицо, его губы, его шею и острые ключицы, его живот, и бедра, и лодыжки нежно, в тоскливой грусти неизбежно, Марк заливается слезами. И сердце от этого расходится по швам, разбрасывая свои лоскуты по горячему нутру, но Джебом лишь сцеловывает соль с его бледных щек и шепчет, что они обязательно, непременно, совершенно точно еще встретятся. И Марк ему верит. Наверно. Джебом уходит в душ, а когда возвращается, Марка уже нет. Лишь пустой, расстеленный диван, пустая квартира и мигом опустевшая грудная клетка. На потрескавшемся кухонном столе недопитая кружка кофе и клочок бумаги, на котором Джебом начеркал пару часов назад свой корейский адрес и номер телефона. Марку он не нужен. Наверно. Он уезжает в Корею на следующий день, зная уже совершенно точно, что Марк не появится ни в аэропорту, ни в его (их) квартирке в Чайна-тауне. Что, вероятнее всего, Марк не появится в его жизни больше никогда. Лето в Сиэтле заканчивается так же, как и их история, и самолет взмывает в небо бездушной птицей, унося его домой. Когда иллюминатор заплывает плотными облаками, скрывая от глаз пестрый узор города, бережно лежащий на водной ладони Тихого океана, Джебом смаргивает подступающие слезы. Всё это забудется. Всё это пройдет. И воспоминания о вечно юном Марке скроются за толщей других, более нужных, более важных. Возможно. А может, его сердце так и останется нанизанным на острую иглу, пронзающую асбестовую толщу туч в сиэтловском небе.Часть 1
27 августа 2016 г. в 18:20
Примечания:
Это было нудно, долго и мучительно, я знаю. Я честно хотела написать что-то легкое, воздушное, а потом меня понесло. Садомазохист во мне не дремлет.
Вообще, я так понимаю, вышло совсем не по фесту. Какое-то лето...не лето, получилось.
Когда-нибудь, я напишу эпилог к этой работе, но уже отдельно. Наверно.
Обязательно послушайте песню. Скорее всего, от моей работы вы много удовольствия не получите, зато ознакомитесь с замечательным певцом.
Сиэтл - потрясающий, правда.