Мэделин не вернётся.
Мэделин умерла.
МэделинМэделинМэделин. Мэдди. Но всё случается тогда, когда жизнь вдруг начинает идти дальше, а ты просто вынужден идти в ногу с ней. «Это было 21 декабря. Это был самый ужасный и самый прекрасный день одновременно. С самым пушистым снегом, который она так любила. С таким блестящим, хрустящим и морозным снегом, что хотелось плакать. Плакать так, как никогда ранее. Сегодня ей исполнилось бы восемнадцать. Сегодня все молчат. Сегодня бал, и все знают, почему. Все улыбаются, но в глубине души чувствуют эту затягивающую дыру, которая более не разрастается, но напоминает о себе. Сегодня он увидит одинокую рыжую макушку в костюме оленя, потому что тот не помнит. Не помнит, что уже был таким забавным оленёнком с бубенчиком на шее в прошлом году. А рядом с ним, держа за руку, стояла самая настоящая Снежинка, одетая в ярко-голубое блестящее платье. Он не помнит. И это, как бы ужасно не звучало, хорошо. Потому что, если честно, и он не хочет помнить. Совсем. К нему подходит Оливия, улыбаясь уголками губ. Милая Оливия, которая теперь была его опорой. Которая теперь словно вела его куда-то вперёд, пока он старался смириться. Потому что до сих пор в душе его не было и капли смирения. И когда в воздухе начнут витать первые звуки вальса, когда за огромными, во всю стену зала, окнами начнётся самая настоящая метель, большие двери вдруг бесшумно откроются, а на пороге покажется вдруг белая, словно полотно, фигура. Укутанная в изорванную накидку, с кудряшками, еле достающими до плеч, безобразно обрезанными, словно их кромсали ножом. И музыка затихнет в такт шумному дыханию зала и сердцебиению каждого. — Меня зовут Мэделин. Мэделин Спринг, — тихий голос эхом отскакивает от стен, а ему кажется, что он звенит, словно колокол, импульсом проходя по всему телу. Нет, это всего лишь сон, это всего лишь страшный сон, который вскрывает, вспарывает слишком глубокую рану. — И я, кажется, забыла, кем являюсь.» На реабилитацию ушли месяцы. Она практически ничего не помнила — лишь имена да обрывки моментов из жизни, и он сам не замечал за собой облегчённые вздохи, когда девочка всё же аккуратно, словно боясь, коснулась его щеки ледяными пальцами, а затем тихо прошептала «Нат». И крупинки слёз, что рекой полились по её щекам, были благодатью. Потребовались месяцы, чтобы он поверил, что всё это — реальность, а не иллюзия. И каждый день этих длинных месяцев она, просыпаясь в этом больничном крыле, видела белые-белые волосы на белой простыне сбоку. Такие же, как и у неё. Каждый день он был рядом. И сейчас, находясь вдали от неё, он просто сходил с ума. — Натаниэль? Оборачивается, услышав такой родной низкий бархатный голос, оглядывая с ног до головы, после натыкаясь на тёмные глаза. Ему стыдно, что он так сбежал от Франа и от Ричарда, ему стыдно за то, что так ведёт себя, но ничего с этим поделать он не может, и Ричард был бы не Ричардом, если бы не понимал. Если бы не понимал не только своего самого близкого и самого любимого человека, но и саму Мэдди, которая, он знал, боялась. Боялась точно так же, как и её брат. — Прости, — хрипло произносит Натаниэль, цепляясь за широкие плечи. — Просто… Просто я потерял её. — Ты никогда больше не потеряешь её, — поглаживая светлые пряди, тихо произносит на ухо Рик. — Она в саду. Иди. В огромных кустах роз не сразу видно белые волосы, убранные в косы. Закреплённые сзади, снова длинные, как и раньше, ведь прошёл уже год, их еле заметно сбоку от незабудок, которые она так любила. Одинокая лавочка, стоявшая в кольце полевых цветов, теперь не пустовала. Чуть сгорбясь, всматриваясь вдаль — Мэдди сейчас выглядела вовсе не на 19, а на свои семнадцать. На те семнадцать, в которые она пропала. В ней ничего не изменилось: всё тот же вздёрнутый нос, всё те же пухловатые губы, уголки которых вечно приподняты вверх, всё тот же профиль лица, вот только глаза пусть и сияют, да грустью. Такой светлой, такой затягивающей. Такой же, как и у него. — Я заставила тебя волноваться? — спрашивает с улыбкой, замечая фигуру старшего брата. Он улыбается в ответ, садясь рядом и сжимая хрупкое плечико, прижимая к себе. Мэделин покорно кладёт голову на широкое плечо, чувствуя такое нужное тепло. — Ох, Мэдди. Я всегда буду волноваться за тебя, — отвечает так же тихо, в тон ей, потому что нарушать всё это не хочется. — Почему ты ушла из зала? — Нат, я ведь не смогу ничего вернуть, да? Он молчит. Эти слова выворачивают душу наизнанку и сказать сейчас что-либо просто невозможно. Её боль — его боль. Её чувства — его чувства. Сейчас они едины, как никогда раньше. — Знаешь, это так странно. Я ничего не помню. В моей голове мешаются лица, мешаются слова, мешаются события. В один момент мной охватило что-то, что смешало эти краски. Я забыла, откуда я. Кто я. Что я. И мне было так страшно, Нат. Но всё это время я искала тебя. Я искала твои янтарные глаза. Я почему-то знала, что в них обязательно будут золотые крапинки. Знала, что у тебя чуть хриплый голос. Знала, что у тебя вечно взъерошены волосы. И что твой смех — перелив колокольчиков. А ещё я чувствовала. Чувствовала словно на моём мизинце завязана прозрачная, невидимая ниточка. И я просто шла по ней. Шла по ней к тебе. — Ты не сможешь ничего вернуть, Мэдди, — пиджак чуть намокает от горячих слёз, но он не пытается её успокоить — ей нужно выплакать всю эту боль. И сейчас, чувствуя солоноватый привкус и на своих губах, он вдруг улыбается, сжимая маленькую холодную ладошку в своей руке. — Но ты можешь построить новое. Ведь ты всегда так делаешь. Разрушаешь старое и строишь новое. Холодный ветерок мягко касается лица, а капли слёз падают за шиворот. Дыхание успокаивается, и всё вдруг становится хорошо. Всё становится уютно. — Сделаешь мне фруктовый чай дома? — всхлипывает Снежинка, поднимая заплаканные личико с ярко-розовыми щёчками и отчего-то счастливыми глазами заглядывает в его янтарные. И он был уверен, что знает причину этого счастья. — Конечно.