Орехово-алый мотылёк

PG-13
Завершён
25
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
128 страниц, 73 477 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
25 Нравится 21 Отзывы 8 В сборник

8' Ангел, улицы и Рим

Настройки
Примечания:
      Самыми сложными оказались первые лет двадцать: потому что, несмотря на казавшуюся адаптацию в этом скованном мире, Чесио, оказывается, почти не знал ничего о нём. Семь лет учёбы заставляли мозги кипеть и плыть, особенно сложно давалась Чесио грамматика итальянского языка и заставляющая лезть на стенку жестокая физика. Юноша нигде особенно не отличался, разве что на музыке сумел под конец прочистить связки и как следует распеться. Закончил эти курсы, куда ходили такие приятные и милые люди, и Чесио думал: если бы даже не съел таблетку, спасающую гиан от их природной напасти, то вот точно бы не стал их раздирать, даже пребывая в своём неосознанном состоянии. После окончания школы вместе с сорокалетними дядями и тётями он долго не знал, куда ему деваться. В этом плане невероятно помогла мать, которая пристроила его по знакомству продавцом в кондитерскую — Чесио знал, что не слишком одарён хоть чем-либо, чтобы замахиваться на высокие должности, но и на этой долго задерживаться не хотел. Просто из-за пока ещё сохранившейся чуждости мира он не мог вливаться в его гранитный бетонный поток слишком быстро; мысли его ещё витали меж легкомысленных деревьев и собирали пучки из лютиков и фиолетовых цветочков льна.       Когда отложенное гианам сорокалетие в очередном городе ещё не подошло к концу (минуло около двадцати годов), Чесио уже прилично заработал, чтобы иметь свою собственную, пусть и самую дешёвую мансарду где-нибудь теперь на юге Италии и оплатить себе новую паспортную личину вместе со всеми составляющими. В итоге оказался в прибрежном городке Бари с узкими булыжными улочками, маленькими мостиками, душным воздухом и с чудесной каменной крепостью, на которой толпились даже в самое пекло толпы туристов; там он стал обыкновенным Амато Гатти, который совсем недавно закончил школу какого-то святого (но в священники не собирался, ни-ни) и теперь всей душой желал поступить на художественный факультет местного, пусть и не специализирующегося на этом университета. Именно поэтому у него выдалась совершенно отчаянная первая половина года: он неистово подтягивал знания по запущенной истории, уже забытой и ныне дополненной, оттачивал навык срисовывания фигур и мелких предметов, потому что мелкие зарисовки ручкой на салфетках в качестве подарка посетителям, конечно же, не считались. Чесио вымотался совершенно, занимаясь этим, а до итальянского языка так и не добрался: писал сносно, но ещё допускал ошибки. До сих пор на экзаменах не переживал, но здесь впервые почувствовал свою значимость и свои возможности; выложился по полной, отчего результаты были довольно хорошие. Уже осенью юноша шагал в сторону совсем нового по меркам нынешнего столетия здания, построенного в 1925 году, и довольно улыбался тому факту, что он — студент. Может быть, тогда-то и получил первое и последнее в жизни удовольствие от себя самого.       Чесио хорошо сливался с первокурсниками, хотя на вид ему можно было дать от двадцати до двадцати пяти лет — зависело от того, как хорошо он нынче выспался и в каком настроении пребывал. В своей группе насчёт своего возраста, слегка большего, чем полагалось перваку, Чесио придумал много слезливых историй, зная, как люди обожали эти истории — спасибо за это работе в кондитерской, потому что за день мимо него проходило столько разных людей, что грех было не стать отменным психологом, может, и самоучкой, но всё же. Говорил, например, что после школы заболел отец и ему пришлось зарабатывать на всю семью из двух братьев и сестры сутками напролёт, поэтому какая здесь учёба… А ныне материальная нестабильность превратилась в стабильность, и он нашёл время, чтобы исполнить свою давнюю мечту. Вообще говоря, Чесио пришлось в своей жизни придумать много-много таких историй, зато результат от них был ошеломляющим: каждый был добр с ним, каждый намеревался стать его сердечным другом, а девушки буквально набрасывались на шею. Юноша вывел простую формулу популярности у людей: красота плюс стопка занятных грустных историй будет неизменно равна глупейшему состраданию.       Правда, и от новоявленных друзей, и от совершенно равнодушных ему девушек он находил спасение в своей выдуманной семье, куда он должен был спешить сразу после занятий. Ведь нельзя же было забыть про золотое правило гиан: не заводить дружбы, никакой вообще. Чесио было плевать на это правило, грубо говоря, потому что он как бы и не горел таким желанием, но почему-то иногда представлял себе: был бы он счастлив в нынешнее время, встретив в детстве в какой-нибудь гончарной мастерской Джованни, который бы жил лишь в этот век? Ну, это как если бы можно было перенести их историю из восемнадцатого века в двадцатый. То стал бы Чесио счастливым? Вероятно, всё также нет; плюс был только в круглых маленьких таблетках, которые спасали от инстинктов — не пришлось бы расставаться с Джонни, но в остальном… Дружба запрещена не просто так: от неё, видимо, для гианы всё становилось только хуже. Ведь всё равно бы ему пришлось покинуть Джованни через сорок лет, ведь всё равно он бы разодрал душу на клочки и развеял их по ветру, ведь всё равно в мучительной тоске ожидал бы его законной смерти и потом бы жил в болезненном, заманчиво поманившем в лучшую жизнь тумане. Поэтому даже хорошо, что всё окончилось так бесславно и смешно.       Далее как по накатанной пошли первая работа, первые разочарования, первые и вежливые отказы девушкам (и даже парням, но Чесио уже не удивляло это), первые лёгкие депрессии и первые увлечения философией. Наверное, для гиан время и впрямь шло слишком быстро, потому что не успел он освоиться в профессии местного художника в Бари, который принимал частные заказы, как уже нужно было уходить куда подальше от этого городка и спившихся постаревших однокурсников. Кстати говоря, именно из-за жизни в таком тихом, маленьком, отдалённом от центра городке он совершенно был отрезан от ужасов Второй Мировой войны, расползшейся по Европе, как зараза. Может быть, из-за кризиса, надвинувшегося на все страны, он окончательно разочаровался в профессии художник, потому что ну кому нужен художник в военное время? Популярны были только инженеры, но в следующей своей жизни Чесио точно не хотел быть инженером: мозгов было маловато, впрочем, как и прилежания.       Затем и решил рвануть в Англию, став неким Гэри Блэком, который окончил средненькую школу на задворках Лондона и теперь мечтал поступить в финансовый вуз. Размеренная солнечная жизнь на берегу Адриатического моря в окружении пушистых пальм, солёных брызг, томной жары, сочных фруктов, вечно разбросанных по маленькой, песочного цвета мансарде, которая выходила окнами в маленький квадратный дворик, засаженный душистыми фрезиями, тюльпанами и сиренью — вся эта жизнь гуманитария на грани бедности слишком отличалась от того, что ожидало его в далёкой, повисшей на облаках стране. Бари был городом, где денег в тряпичном дрянном кошельке было меньше, чем требовалось, но ни страха, ни досады от этого не было, когда взгляд сталкивался с предзакатным миром, долгим, ежевичного цвета морем, а в нос била совсем приторная смесь из запахов мандаринов, арбузов и цветочного чая и ванильных ароматов чёрной космеи, которая росла тут на каждом шагу. Почти всё время небо было таким прозрачным и ярким, что, если уж долго присмотреться, можно было увидать человеческих ангелов, несущихся меж облаков; но это было слишком, поэтому Чесио никогда не задерживал свой взгляд там. С моря дул влажный терпкий ветер, схожий с глотком эспрессо ненастным утром, — также бодрил, но зимой превращался в лютого врага, от которого спасал шерстяной жёлтый шарф, намотанный до носа, и, безусловно, тёплое пальто. Дождь бывал так редко, что казался почти несуществующим, а все серьёзные проблемы и разочарования настигли только под конец — когда надо было уезжать из Бари в Лондон. Тогда Чесио понял: местных людей все их насущные проблемы догоняют только в завершении их жизни, когда на смертном одре их как громом поражает, но уже становится неважно. Видимо, городские негласные божества расслабляют и замедляют абсолютно всех; и за это они были достойно огромной похвалы. Не портовой городок, а вырезка из сурового времени, которую вспрыснули цитрусовым соком, обмазали целой палитрой красок, окунули в ежевичный сок и присыпали сверху смесью из жемчугов и ракушек — хорошая вышла картина, ничего нельзя сказать!       Лондон же при первой встречи в шестидесятые годы двадцатого века облил дождём и заставил простудиться; Чесио сразу понял: этот город был соткан на самом деле из облаков, столетних туманов и дичайшей болезнью под названием религия, которая расползлась жилами по всей земле в виде огромных строгих соборов. Юноша сначала жутко разочаровался и с ужасом стал думать: ему тут придётся жить почти полвека, но пути назад не было. А в конце концов всё оказалось вообще не так страшно: достаточно кружки горячейшего лимонного чая или традиционного с бергамотом или вообще сладчайшего кофе — вопреки правилам не пить его после полудня (потому что ну кому такие правила нужны, м?), и всё становилось куда лучше, а бренчащие капли за окном превращались в размеренную музыку. Именно там Чесио познал искусство домашнего уюта и наконец осознал чувство, с которым входишь в квартиру, пусть совсем крохотную, но с квадратиками пасторальных картин на стенах, но с кучей картонных листков на столике, готовых для новых зарисовок чёрной ручкой и совсем пустых, но с огромной кружкой для чая или для кофе, но с целыми ароматными пачками чая в сером шкафчике, но с вчерашней недочитанной газетой, купленной на Джермин-стрит, но с почти новеньким оранжевым радиоприёмником. Всё это и мягкий ковёр под ногами, и вязаные носки, дёшево приобретённые на местном рынке, и почти философский вид из окна на изгиб маленькой улочки и мраморного ангела вдалеке на фасаде одного из богатых домов делали жизнь юного лондонского студента, коим был сейчас Чесио, чуточку лучше.       Но перед поступлением он, конечно же, опять немного помучился и даже успел настрадаться, изучая математику и освежая в памяти историю. А во время обучения просто изнывал и лез на стенку от статистики и теории вероятностей — никогда не любил математику, ей-богу, а на художественном факультете такого не изучали. Но, в конце концов, Чесио вполне успешно расправлялся с сессиями и, хоть и не был выдающимся студентом, был пристроен в банк почти в центре города. Тогда-то вдруг и понял, что вот через уже каких-то тридцать пять лет ему придётся вновь куда-то переезжать и что вот это уже становится повинностью, а не целой россыпью алмазов — какой хочешь выбирай, времени не ограничено, можешь полюбоваться каждым и взять следующий. Правда, работа в банке обеспечила Чесио деньгами неожиданно большими, с какими возвращаться в эту мрачную мансарду на последнем этаже было уже несолидно. Но почему-то будущее, раньше пестревшее красками, сейчас стало цветом типичного английского неба.       Может быть, это и была чисто английская хандра? Чесио списывал на это и сам удивлялся, почему решился приехать на этот Туманный Альбион, а просто не переехал в какой-нибудь Неаполь или не рванул на Корсику. Впрочем, на Великобританию у него теперь была своя оценка: эта страна предназначена для того, чтобы погрустить, повспоминать о чём-то далёком, уединиться с самим собой, погулять по молочным лугам и скользким лесным тропинкам, поисследовать высокие строгие замки, напокупать тёплых вещей, научиться правильно заваривать чёрный чай и готовить бекон, приобрести длинный чёрный зонт и никогда не забывать его при выходе, стать утренним завсегдатаем нескольких кафешек в центре Лондона с тканевыми светлыми обоями и розоватыми абажурами на лампах, понять свои поездки в выходные на Брайтон к ледяному жгучему заливу Ла-Манш и, наконец, вздохнуть с облегчением, осознав: да, ничего не вернёшь, но нужно как-то выживать, нужно стать последним и вечным архивом тех тёплых воспоминаний.       Всё ещё не мог забыть Джованни. Было даже как-то смешно и глупо. Время только калечило вопреки уговорам философов.       К сожалению, как и везде вообще, он вновь не продержался законно отведённые ему сорок лет, а сумел только наполовину. На календаре цифра значилась небывалая — уже восьмидесятые! А на руках был уже другой паспорт — германский, и вокруг квартира была уже другая — тоже германская, а если точнее — штутгартская. Да и сам Чесио был уже Райнером Краузе, желавшим опробовать свои силы в хоровом пении, и… Всё завертелось и поехало слишком быстро. Чесио упорно проживал чьи-то жизни и везде чувствовал себя чужим. Разве что мать с сестрой иногда подбадривали его, говоря, что им до сих пор не удалось уехать дальше Испании — потому что им плохо давались языки, а он, конечно, такой молодец… Но боль в груди не утихала, болезненный жар только разгорался, и юноша с отчаянием менял маски и жизни, как поношенные носки. Но в вечном поиске он не находил не то чтобы себя — даже наоборот терял, иногда судорожно вспоминал, каково же его истинное имя, каковы его настоящие таланты и способности; а вместо них было глухо и пусто, видимо, у обычной гианы Чесио не находилось уже никаких талантов, ведь всё он растворил в кислоте времени.       Это было грустно и прискорбно, но оставалось разве что жить себе дальше. Будущие жизни выбирались как-то сами, вне зависимости от него: он просто смотрел на имя и решал, что же хотел получить от жизни тот человек, совсем забывая при этом, что за именем никто не скрывался, имя было просто почти стройным созвучием двух слов, не более. Но играть в такую упадническую игру Чесио нравилось; нравилось больше, чем, наконец, задуматься крепко-крепко и наконец остановить этот ураган профессий и людей.       В пении Чесио продержался ненадолго и сильно пожалел, что вообще сунулся туда; наступал 1990 год, и юноша, собрав чемоданы, переезжал в Париж в надежде обрести покой в столице великолепной Франции под именем Клода Жаме. Понимал, что глупо было так думать, но всё же… Чесио решил, что надо попробовать себя в математике, и даже заучил всё к вступительному экзамену почти на отлично, но первый курс оказался сложным и непродуктивным для него, поэтому его с треском отчислили после второй сессии. Затем понял, что теоремы Ферма, Коши и их доказательства — не для него от слова совсем, вероятно, в силу его тупости и лености, потому и пошёл по проторённой дороге гуманитария и поступил в академию искусств. Выучился на искусствоведа, а, выпустившись, вдруг с сожалением вспомнил про первый курс на матфакультете и почти заплакал, подумав, что надо было вытерпеть все жуткие теоремы и решения интегралов — может, толку было бы больше. Но, в конце концов, Чесио, то есть Клод Жаме, кое-как продержался до двухтысячных, занимаясь чем попало, чтобы заработать, а после взялся за новое и перспективное направление — веб-дизайн, правда, для этого зачем-то переехал в Нидерланды и просто прошёл дополнительные курсы.       Такая работа понравилась ему гораздо больше, но, хотя это и не была высшая математика, местами всё равно хотелось бросить наработки к чертям и вновь податься в полубедные гуманитарии. Но Чесио выдержал, проработав тринадцать лет: то работал на контору, то принимал частные заказы. За тринадцать лет скачок в области веб-дизайна был громадным, поэтому многому приходилось учиться самому; в конце Чесио чувствовал себя морально вымотанным, как после одной лекции по мат. анализу, и стал думать, что ему делать дальше. В этот раз он сделал по-другому: сначала спросил себя, что хотел лично он, а потом уж тыкал пальцем в карту Европы.       Но тут даже тыкать не пришлось. Достаточно было спросить свою растрёпанную, потерявшуюся душу. Она всего лишь хотела вернуться назад в горячую солнечную Италию и прожить наконец полные сорок лет без напряжения. Чесио так и сделал; точнее, не совсем так, как планировал, потому что ещё в самом начале, когда ездил через Рим в поисках могилы Джованни, сказал себе, что делать ему в том городе нечего, а в итоге очнулся перед Колизеем с очень не итальянским именем Чес и какой-то фамилией и с ключами от неплохой комнаты-студии недалеко от центра. Чесио так понравилось его новое имя — бессмысленное, шипящее, неоконченное, как и вся его жизнь, что мысленно он стал называть себя именно так — Чес.       Красно-сизое августовское небо любезно и заинтересованно смотрело на него сверху, а сам юноша ступал по неудобным булыжникам в сторону светло-голубого горящего Тибра, по пути строча матери и сестре сообщение в LinkedIn с фотографией Колизея и скорым приглашением погостить у него. И так в последний раз встречались аж два года назад… Однако и у Кармэлы, и у Мирэллы сейчас были не самые лучшие времена на работе, поэтому они отвечали печальным смайликом и фразой «Ох, не в этом году точно…». Чес привык к своему уютному одиночеству в Лондоне, к помпезному одиночеству в Париже, к смуглому и приторному одиночеству в Бари и к одиночеству почти монастырскому в Штутгарте, но уже сейчас знал, шагая меж римских витиеватых домов, что здесь не было места одиночеству, здесь вообще не было этого слова, как он его вспомнил в принципе, хм? Это был вечный город, а одиночество не было вечно; Чес вдыхал сухой сладкий воздух и всё отчётливее ощущал отрастающие крылья за спиной, как у ангелов. Как раз один из таких свисал прямо над ним, шурша каменными крыльями и лукаво улыбаясь с фасада дома; а другой, уже не каменный (да и не ангел, скорее всего, только получился такой ракурс снизу, будто гранитные крылья принадлежали ему), стоял на балконе и курил, пуская серые убийственные струйки дыма прямо в лицо ангелу. Чес фыркнул и опустил голову: надо же, как нынче сдают жильё или номера — прямо под скульптурой; маленький лайфхак для тех, кто желал надругаться над религией, но не знал, как сделать это незаметно. Просто стой и дыми, как тот брюнет, и всё, может быть, наладится.       Чес вдруг вспомнил: он жил в Риме уже дня четыре и в них успел провалить собеседование на работу водителем такси (вероятно, и сам мало хотел, потому что работёнка та ещё нервная). А сейчас направлялся в кафе Портофино, где требовался бариста и бармен одновременно, надеясь разве что на удачу, ведь почти ничего не мыслил в этом деле. Думал, может, над ним сжалятся и чему-нибудь научат. «Но если меня пошлют куда подальше, всё-таки запишусь на курсы и только после них отправлюсь за работой. Наверное, варить кофе в местной маленькой кафешке — почти верх расслабленной и спокойной жизни. Да, это будет временным отпуском», — думал Чес, переходя через мост, а рядом с ним громыхал зелёный трамвай, а под ним плескался столь вечный, как и Рим, Тибр, а если повернуть голову налево, можно было увидать этот громадный Ватиканский собор, куда Чес пошёл первым делом, чтобы увидать настоящих ангелов, но смог лишь, забравшись на купол за шесть евро, почувствовать высоту, с которой человеческий Господь судил и миловал своих детей. Кафе находилось недалеко от Ватикана, как говорится, немножко не дошло до Бога, но было на верном пути.       Чесу понравились фотографии, найденные в Интернете: всевозможные виды мороженого вперемешку с видами на летнюю веранду, где ярко слепили на солнце жёлтые, казавшиеся почти золотыми стулья и аккуратные белые столики, а внутри было как-то уютненько, но как именно — вопрос уже сложный, потому что он уже забыл, как всё выглядело изнутри, ведь просмотрел кучу кафешек до него и после. Чес немного волновался, но, зайдя внутрь и вдохнув запах ванили, красного вина, свежих белых роз на подоконниках и нежного молочного латте, ощутил так явственно и точно: он нашёл своё место, может быть, не такое престижное, но родное уже с порога. Фиолетовый потолок с плоскими жёлтыми кругляшами лампочек; деревянные лакированные и кирпичные стойки; целый стеллаж с голубыми, сиреневыми, красными, чёрными и серыми бутылками; огромные прилавки — в одном больше двадцати лотков с мороженым: зелёное, покрытое фисташковыми опилками, белое с россыпью ягод сверху, кремовое с орехами и шоколадом, жёлтое с дольками лимона; свободные полки около стен были украшены горами бананов, персиков, яблок, мандарин, ананасов, дынь, а на прилавках в огромных стеклянных посудинах лежали порезанные киви, клубника, дольки апельсин; недалеко от них находилась широкая пластмассовая колба полтора метра в длину с готовыми вафельными стаканчиками. Всё это шло полукругом и совсем пестрило в глазах. Чес остановился на пороге и жадно разглядывал это место, как будто впервые заходил в подобные заведения; правда, за раз не успел осмотреть всё, а так хотел. И судьба явно дала ему шанс сделать это.

***

      Чес знал, что слишком безбожно обращался со временем. Ведь ещё каких-то жалких четыре года, и он будет отмечать ровно век, как очнулся и начал скудно проживать эту жизнь. Время шло быстро, особенно когда ты вечно живущее существо; вместе с тем время шло не продуктивно, потому что юноша перечитал труды экзистенциалистов и неожиданно горько заключил: видимо, бесконечная жизнь и правда не имела смысл. Вообще хоть какой-нибудь, как её ни наполняй. Поэтому зачем становиться значимым и важным, если уже через несколько лет придётся вновь стать никем и ничем?.. Чес позволил себе в этой жизни расслабиться и не отвечать на такие вопросы; просто зарабатывал небольшую сумму денег, которой хватало сполна, и гулял вечерами по Вилле Боргезе, наслаждаясь хвойно-едким и приторно-страстным ароматом леса. Он думал, что через три года Рим уж точно надоест, потому что все основные маршруты были пройдены, все мрачные углы церквей исследованы, все башни покорены, а все таинственные места парков облюбованы. По крайней мере, так было с остальными городами, в которых он жил; здесь же было нечто нереальное, малопонятное его искушенному разуму.       Каждый день Рим специально для него становился особенным, разным, удивительным; ещё вчера здание напротив было обычным скучным зданием, а сегодня там виднелась маленькая каменная икона, настолько органично вписывающаяся в стену, как будто она там висела с самого начала. Или Ватиканский собор: что могло быть статичнее и неизменнее этого гиганта? Но все было не так: третий по счёту алтарь в левой галереи всегда был наглухо закрыт, а однажды открылся, причём рядом не было охраны и вообще людей, поэтому Чес не смог остановить себя и зашёл внутрь. Весь пол был усыпан бело-красными лепестками роз, настолько плотно, что не было видно мраморных плит, и Чес подумал, что кому-то пришлось слишком расточиться, чтобы напокупать столько роз. Стоял удивительный аромат, а маленькая дверца за алтарём была заманчиво приоткрыта. Чесу слишком не вовремя вернулось детское любопытство, и он нырнул туда. Спустился по тёмной обшарпанной лестнице вниз, уже начиная сомневаться в своей затее, но наконец заметил небольшое углубление, в которое можно было пролезть только на четвереньках. Будучи предосторожным взрослым, Чес во-первых заглянул туда и ахнул. Это была маленькая каменная комнатка метр на метр, высотой не более полутора метров, так что встать на ноги нельзя, зато сидеть — с удовольствием; на полу в допотопном светильнике горела свечка — не имитация свечки, а самая настоящая, со стекающим воском и шипящим фитилем. Чес ощущал себя ребёнком, сделавшим такое чудесное, но вместе с тем и личное открытие, доступное только ему.       Конечно, он прополз туда. И даже рассмотрел эту спрятанную ото всех комнатку: на стенах были выцарапаны обрывки молитв, матерные словечки, целые истории, такие грустные, что Чесу захотелось обнять их автора крепко-крепко и пожелать не сдаваться. Были и экстравагантные подписи типа «Я демон, спасите меня», «Сегодня я насчитал целых одинадцать жизней в простой кофейной чашке на улице Кола ди Риенцо» (Чес ухмыльнулся, подумав, что это могло быть сделано в их кофейне — она находилась на той улице), «Ватикан — самое честное хранилище личных демонов каждого», «Мой ребёнок превратился в ворона и упорхнул, я испугалась, а потом не заметила, как полетела сама», «Я грёбаный ангел, и что мне теперь делать?..», «Я вернулся из Рая, там не круто». Чес смеялся, задумывался, хмыкал, читая эти надписи и проводя рукой по шершавым выскребенным словам. Конечно, какая тут к чёрту правда, но придумано незаурядно, этим людям надо бы книги писать.       И не только это: табачный запах в его кофейне, когда в ней никто не курил, найденный в старой книжке на квартире-студии номер телефона, который записывал точно не Чес, но он решил позвонить зачем-то по этому номеру и услыхал на автоответчике чудесную и загадочную историю, которую тут же записал, и не знал, что с ней делать; упавший на него в парке Боргезе кленовый лист, так похожий на тот самый лист, что вывел его к Джованни многие годы назад, и резанувший сейчас по кое-как заплатанной душе; католическая церковь недалеко от кофейни, где неожиданно сверху на него стряхнулся пепел, но, подняв голову вверх, Чес увидел только тёмные своды, а проходивший мимо священник заметил, что так сами ангелы говорят людям: «Терпи до счастья». И как тут поспоришь — пришлось терпеть, хотя юноша не верил в это, да и вообще — в своё счастье уже давно не верил. Потому что его счастье было давно проиграно. И за почти целый век он так изъел себе душу этими вопросами и воспоминаниями, что сейчас мог ощутить боль лишь в крайних случаях. И он совсем не думал, что такой крайний случай случится спустя три года его работы в кофейне, в 2017 году, в конце января, когда Рим вздыхает облегчённо от туристов и принадлежит ровно до весны своим жителям.       Было светлое туманное утро, сиреневые часы показывали чёрными стрелочками одиннадцать; в самой кофейне на высоких стульях перед зеркалами сидели русские туристы, попивавшие свежесваренный Чесом капучино и поедавшие разноцветные эклеры; где-то в углублении полукольца кафе сидел ещё какой-то посетитель, а может, и несколько — Чес не заметил, зато веранда была полна людьми. Низкая и миниатюрная официантка Пина, полного имени которого не знал никто, быстро бегала туда-сюда с подносами вместе со своим братом Алдо; в своих жёлтых жилетках, брюках и пилотках они были похожи на больших неправильных пчёл, запертых в кофейне за плохое поведение в своей прошлой жизни. Сегодня музыку внутри кофейни ставила Пина; вчера был день Чеса, а позавчера — Алдо, а вот завтра поставит свой плейлист наконец вышедший после болезни Таддео, раздатчик мороженого, а то Пина задолбалась работать на два фронта.       Тряхнув блондинистыми короткими кудряшками, Пина подошла к бару и попросила Чеса сварить два латте, один мокка и посыпать всё сверху тёртым шоколадом и миндалём, а ещё один крепкий эспрессо. В джезве вода уже закипала — юноша любил готовить кофе вручную, именно поэтому их кофейня стала одной из тех, где готовили кофе по-настоящему, а не в кофе-машине. В колонках звонко голосила Сиа, в нос опять ударил табачный аромат, такой едкий и погибельный, один уже запах — как маленькая смерть, за стойкой Пина строчила очередному парню сообщение с поцелуйчиками, бренча пальцами по виртуальной клавиатуре, а вот кофе и подоспел, теперь надо добавить специй, молока и… Невероятный запах, в который Чес влюбился почти сто лет назад, заглушило чьё-то курево, доносящееся наверняка с улицы.       Закончив петь про качание на люстре, Сиа просипела что-то типа «О-о, перехватывает дыхание, но я…», а в клипе на телевизоре вновь завертелась та нескладная девочка с чёрными короткими волосами и в потрепанном купальнике. Чес вздохнул, подумав, что лучше бы уж он не знал английского в совершенстве, потому что каждая строчка невольно втискивалась в сердце, оставляя шрамы и освежая старые. «Не сдаюсь, я не сдамся, я не сдаюсь, нет-нет-нет», — истошно доказывала певица, а Чес, посыпая пенку шоколадом и миндалём, с усмешкой думал: «Я-то уже давно сдался, Сиа, что мне-то делать?». Пина наконец оторвалась от телефона и приняла чашки на подносы, однако напиток бессмертных, горчайший эспрессо, оставила на барной стойке. Отнесла чашки, затем вернулась; Чес хотел ей напомнить про эспрессо, жаждущий убить чьё-то храброе сердце, но она перебила его, неловко покраснев:       — Слушай, сможешь отнести этот эспрессо сам, ладно? Знаешь что… ты ведь тоже чувствуешь, что кто-то курит? Я нашла этого человека, он скрылся вон там, в углублении, где почти никто не сидит. Я не смогла сделать замечание ему, ну, ты ведь знаешь меня… — она убрала прядь с лица и виновато на него посмотрела. — Каждый год вот уже в течение трёх лет в зимнее время туда приходят и курят. Может, один и тот же человек, но скорее всего несколько разных. Мёдом им там помазано, что ли… И, короче, каждый раз курильщиков оттуда выгонял Таддео, потому что курить у нас запрещено, а Таддео отказывать страшно. Сейчас его нет, брат на эту миссию не годится, потому что мы одного поля ягоды, и я очень прошу тебя сделать ему замечание, отнеся этот эспрессо.       Миниатюрная чашечка с кофе уже стояла на подносе, а в колонках звучало «Я вольна быть величайшей из всех, я жива, я могу быть величайшей здесь этим вечером, величайшей…». Чес иронично думал, вздыхая: «Как жаль, а я нет. Но, видимо, могу приблизиться к этому, если помогу закомплексованной скромняге».       — Я приготовил самый крепкий эспрессо, что мог, — заявил Чес, выходя из-за стойки. — Надеюсь, оно убьёт нашего курильщика после первого глотка, потому что я не люблю выходить к клиентам, ты знаешь, и потому что сигареты, залитые такой горькой отравой, скорым поездом везут к смерти. И да, взамен ты переключишь уже эту Сиа, а то в голове заело.       Чес взял поднос в руки и ухмыльнулся Пине; та досадно нахмурилась, но кивнула — Сиа ей очень нравилась. А в песне звучал уже мужской голос: «Эй, я — правда, эй, я — мудрость павших, я — голос юнцов, эй, я — величайший…». Чес едва сдерживал болезненные спазмы, сжимавшие сердце, а в глазах кололо и жгло. Ровно ничего такого не было в этой песне, но это ничего как раз таки и клеймило его душу.       — Эд Ширан устроит? — недовольно спросила Пина, подходя к компьютеру.       — Вполне.       Теперь зазвучали незамысловатые лёгкие аккорды, но всё было хорошо вплоть до первых слов. Чес опять проклинал себя за почти идеальный английский, подумал, что совершенно не знал, как согнать курильщика, потому что не имел вид клубного вышибалы, а, в основном, конечно же, песня про наркоманку из «эй-класса», наверное, была всё же лучше, чем «я величайшая» от Сиа. Тут хотя бы почти не было каких-то острых слов и умелых завываний, попадающих в душу. «А на улице слишком холодно для полётов ангелов, для полётов ангелов…». Чес подумал: как смешно, почему ангелам вообще может быть холодно? Они должны исправно летать и выполнять свои обязанности, не чувствуя холода и боли; вот видимо поэтому зимой и случаются всякие неприятности, потому что ангелы-то, оказывается, не летают тогда!       — Вот ваш эспрессо, и да, курить у нас запрещено. Для этого есть другие места, например, улица, — Чес отчеканил и, рассмотрев чёрный плащ незнакомца, пошёл было дальше, как тот соизволил ответить:       — Только послушай, что поётся в песне: слишком холодно для гибели ангелов. Потому-то и не курю там, да ещё и ветер ужасно прохладный.       Чес вздрогнул — вышло как-то само и неожиданно, даже сам удивился, как это получилось, но только слегка повернул голову к клиенту, сделав лишь намёк на то, что услыхал его. Сам при этом оставался спокоен — мало ли какую замечательную чушь могут придумать люди, лично он сам наслушался такого вдоволь. Ответил юноша скорее из любезности, чем из собственного желания, и ощутил какую-то слабую предательскую дрожь в голосе, а мысленно вспоминал, как недавно в церкви на него посыпался пепел…       — Так вы и на ангела больно не походите. Ведь ангелы точно не курят, а ещё у них как минимум обязаны быть чудесные мягкие крылья. Или вы их прячете? — Чес подумал: может, и правда прячет? Недавно происходило столько изумительных событий, почему бы и самому ангелу не спуститься на землю? Вдруг это тот самый, пославший ему счастье и пришедший сюда сейчас, чтобы… что? Чтобы с сожалением сказать: извини, тебе счастья не будет, я ошибся, или чтобы вручить его тут же? Юноша заинтересовался и развернулся. Золотисто-пепельный мёд внимательных и ласковых глаз, по-вороньему короткие чёрные волосы, неуместная сигарета в шершавых пальцах и уставшее, такое странно неузнаваемое лицо.       — Ангелы разные бывают. Ты, правда, навряд ли знаешь. Да и мало кто знает… — Чес выдохнул себе в ладонь, имитируя вопль — такой тихий и потому слишком ужасный, прижал к себе поднос (потому что бросаются подносами только в крутых слезливых фильмах, а в реальности за такой шум по башке потом настучат) и отпрянул. Но Чес знал: нельзя было терять головы от простой галлюцинации или от простого совпадения. Мало ли, сколько их жило в мире, похожих на Джованни, сильно уставшего на вид и погрустневшего, который нёс исключительный бред про ангелов. «Просто чёртово совпадение!» — твердил себе Чес, почти убегая от курящего типа ангела, ещё прикрывая ладонью рот, потихоньку шепча себе «Нет, нет, нет! Не стоит играть в такие шутки, судьба!».       Кинул поднос на стойку, перебрался за неё, как за защитный барьер, нырнул в служебную комнату и плюхнулся на диван, прикрыв лицо руками. Всё бы можно было списать на помутившийся рассудок, но внутри… как обманешь чувство? Душа заполыхала, взметнулась в небо, как странно, что Чес до сих пор сидел в этой тёмной комнатёнке, а не летал меж звёзд. Нечто изумительно прекрасное стало упрямо и с явной обидой биться о грудную клетку, прося воли в который раз. Зрение можно было обмануть, знал Чес, потому что, честно говоря, он встречал в своей жизни людей, похожих на друга, сначала на пару секунд зависал, потом судорожно добегал до дома и долго потом бился в истерике, проклиная сволочь-судьбу и её отравленные подарки. Но вскоре привык, когда такое случилось на третий и четвёртый раз. Да, зрение обманывалось и жутко подводило, зато душа всегда была чётким индикатором. И сегодня она явно сдала сбой, иначе ведь… Иначе пора идти по врачам. Так заключил Чес и приложил руку к сердцу, где теперь вдобавок к частому биению было ощутимо такое нежное и тёплое трепыхание, что он не заметил, как по щеке скатилась мелкая стыдливая слеза. Ему стало так обидно и горько, что он потерял это ощущение на долгие девяносто шесть лет.       Дыхание стало суматошным, пол уходил из-под ног вместе с диваном; наконец, свет лампы резанул по глазам, и Чес вскрикнул. В дверях стояла удивлённая Пина. Не дожидаясь её вопросов, Чес быстро проговорил:       — У меня живот скрутило, плохо себя чувствую. Домой пойду, хорошо? Пусть Алдо заменит меня на баре… — Девушка без лишних слов кивнула и поспешно убежала; Чес усмехнулся: вот и поди разбери, хорошее или нет это чувство, ведь в глазах людей можно показаться одновременно счастливым и несчастным. Недолго раздумывая, юноша стянул с себя жёлтую жилетку с рубашкой и штанами, натянул свои привычные серые джинсы и тёмно-зелёную кофту, накинул пропахшее кофейными зёрнами, арахисом и римским дождём чёрное пальто и, на ходу завязывая шарф, выбежал из служебной комнаты. Махнул на прощание Пине и Алдо, сбавил скорость для приличественного вида больного, но, дойдя до угла улицы Тацито, уже бежал.       «Надо отлежаться дома… Может, я и правда переутомился? Или кофе ударило в мозг? Тогда уж вероятнее последнее», — рассуждал уже с усмешкой, почти забыв про потрясение и списав его на обман зрения, потому что что же ещё? Ведь не раз, не раз было!.. На пятый раз надо было не удивляться, а просто разговориться с человеком — ради интереса. Хотя… нет, Чес бы не смог этого сделать; его охватывал ужас сиюминутно, когда он видел человека со схожей комплекцией тела, что и у Джованни. Даже до сих пор дыхание было рваным, а сердце — пьяным и бешеным, каким не было уже очень долго. Весь мир разлетался в большие лёгкие перья, разноцветные и зыбкие; машины летели вниз, люди летели вверх, облака пешком перекатывались по асфальту и желали добраться до Ватикана, а солнце и было этим самым Ватиканом…       Чеса качало, и он пару раз кого-то сбивал. Но случилось удивительное: фантасмагория закончилась, люди-машины-облака вернулись на свои места, а мир заново собрался из лоскутков; глаза застлало горячими слезами, в горле болело и сохло невысказанное, уже сгнившее давно, а за локоть держала крепкая рука, вытянувшая его из этого потока. Чес чувствовал себя унизительно с этими оголёнными дурными мыслями (как будто их было видно, но в тот момент он так и думал) и с этим раскрасневшимся грустным лицом. Но тёплые карие глаза смотрели слишком добро и слишком сладко; это случилось на традиционно пустой и тихой улице Орацио — Чес там умер, Чесио там умер и вознёсся. Одно прикосновение, один орехово-алый мотылёк, расправивший позади него крылья и заставший покинуть землю. Тогда это казалось так.       — Чесио… — но голос был совершенно не его, другой, прокуренный и глухой, набравший в себя все печали реки Стикс, если хоть где-то она текла, но, прикрыв веки, можно было ощутить крупицу мягкости в нём. Имя стало каким-то непривычным и чужим в его словах; Чес дрожал, смотрел на морщинки вокруг карих глаз, на маленький шрам на подбородке, на серую шершавую кожу и понимал, что это всё-таки его Джованни, не тот самый, спасший его от людей, простивший убийство, так нежно обнимавший его в последнюю встречу у реки, но всё же он, точно.       Чес думал, что вот сейчас точно упадёт без сознания, потому что он не помнил себя, не помнил, что вот это — реальность, а не ванильный иллюзорный сон, что нужно что-то сделать, сказать, вскрикнуть, отскочить, да что угодно — лишь бы не стоять замороженным столбом. Мотылёк с такой силой бился о грудную клетку, что юноша неловко вздрагивал от этого, чувствуя, как поджигается солнечное сплетение, как обугливаются лёгкие, как жар идёт по венам вместо крови, а мысли превращаются в раскалённую пыльцу. Весь мир был в полной готовности съехать с привычных колёс и умчаться галопом, но неожиданно Джованни, такой близкий, но ещё будто не материальный, всего лишь образный, приложил ладонь ему ко лбу. Мотылёк утих не сразу, да и словом утих это нельзя было обозвать — просто Чес ощутил относительное спокойствие. Стало хорошо и счастливо, как бывало после просмотра хороших фильмов или продуктивной работы. Но с другим оттенком, конечно.       — Я знаю твои чувства, Чесио… Я знаю, каково тебе сейчас, — проговорил Джованни и переместил руку со лба к нему на ладонь, сжав её. И Чес верил так безропотно, даже поверил в то, что его давно умерший друг реален и ощутим. Потому что таких качественных иллюзий не существовало в жизни.       — Я всё ещё сомневаюсь, что это не сон. Это слишком хорошо для жизни. Ты ведь человек. И ты умер давно. Ты навряд ли был гианой, ведь… Я не знаю! — Чес помотал головой, перевёл взгляд на соборообразную школу в конце улицы, подумав, что человеческий Господь поможет отрезвиться ему, но Бог, видимо, помогал только своим, а не лесным отродьям, потому что перед Чесом всё ещё стоял Джованни. — Просто скажи сначала, как ты обрёл бессмертие. Прямо сейчас. Я… иначе я сойду с ума. Впрочем, и так ведь сошёл…       — Я чувствую, что происходит у тебя на душе. Ты смятён и ожидаешь разочарования. Ты много раз обманывался… — он вздохнул и горько хмыкнул; Чес узнал в этом движении то самое, когда Джованни выказывал свою печаль полукивком головы и таким мягким взглядом, и ему захотелось обнять его тут же, сейчас, потому что какие к чёрту объяснения, когда это, прямо перед ним, Джованни, Джованни!.. И ладонь его была такой горячей, такой ощутимой, такой близкой, что какие уж там слова… вот оно — ясное и простое доказательство. Но ведь душа — та ещё ублюдочная субстанция. Временами. Так что и верит не всегда сразу.       — Ты прав, я не гиана. Я совершенно банальное существо — какой-то ангел. Точнее, не совсем ангел: я — власть. Это вторая ступень в третьей иерархии ангелов. Власти тоже имеют крылья, но я свои прокурил — у меня их отобрали. И я тоже проживаю свою почти бесполезную вечность. Как и ты, верно? — он улыбался так сладко и мягко, что Чеса перестала поражать такая проницательность и каждое слово отдавалось менее звонко в искалеченной стонущей душе.       — Да, но… как ты стал ангелом? И… я… — Чес вздохнул, опустил взгляд, помотал головой, — я едва соображаю, я поражён. Я стараюсь поверить своему счастью, но после всего того, что я пережил, в него верится с трудом, — его подбородок подняли пальцы, пропахшие сигаретами, северным ветром Тибра и пыльными колокольнями. В мыслях сразу вырисовывался строгий купол, под котором на какой-нибудь фигуре Девы Марии сидел Джованни, сложив невидимые крылья и наблюдавший с усмешкой за мессией внизу. Таким он был ангелом? или каким-то другим: чернокрылым, одиноким, снующим по пустырям, думающим о высоком холодном солнце и вымышленной грязи в душе людей?       — Властями не становятся, а рождаются. Ко мне пришёл посланец и рассказал, кто я такой. Выбор Господен не очевиден иногда; со мной уж — точно. Потому что я отнюдь не ангел. Власти должны поддерживать баланс между добром и злом на земле, а я совсем непригоден для этого. И тебе-то уж точно известно, почему… — шершавые пальцы нежно гладили по холодной щеке, и Чес ощущал, что почти переместился в людской Рай, хотя ему туда ход заказан. Вокруг расцвели фруктовые деревья и шиповник, воздух наполнился блестящими свежими искрами, а над головой разлился розоватый шёлковый туман. Фантазия была столь реальной, сколь и ощутимой; Чесу казалось, что не только выгонять демонов могут эти ангелы…       — Но… ты выглядишь не младше тридцати лет… у ангелов какой-то другой возраст, с которого открывается бесконечная жизнь? — Чес думал: как же хорошо, что Орацио была вечно пустой, глухой к счастьям и несчастьям чужих, холодной и узкой улицей, потому что они выглядели так глупо, так отчаянно, словно были с ума сошедшими детьми, которые прижались друг к другу и не могли понять, что же с ними стало и произошло. Но карие глаза упорно шептали ему: всё хорошо, не волнуйся, это всё ещё я, Джованни, изменившийся после двухсот лет жития, но, честно, немного, чуть-чуть. И Чес верил, верил каждому слову, даже вполне поверил в то, что происходящее — реально, но ещё боялся вдохнуть в себя столько счастья, потому что не хотел прямо тут же взорваться миллионом апельсиновых солнц — вот так люди умирают от счастья, так их ставшие радужным мыльным пузырём души улетают путешествовать по миру, чтобы дарить радость.       Уже без разницы было, что около глаз Джованни собирались морщинки, что его кожа была немного серой, голос — жестковатый и сиплый, движения — скованные, а взгляд — тёплый, почти прежний и прекрасный.       — Да, — раздалось как будто бы из другого мира, из другой вселенной, где счастье ели ложками по утрам вместо йогурта, а о несчастье не знали почти ничего. — Тут совсем простая логика: с тридцати трёх лет, возраст Иисуса Христа и всё такое… Навсегда подарив нам кризис среднего возраста, Господь послал нас выполнять свои обязанности и ловить демонов. Может быть, ты помнишь, как мы с тобой два раза встречались с каким-то странным неопознанным существом? Это и был демон. И он от меня шарахался, потому что уже тогда у меня были силы, правда, ещё не раскрытые.       Чес прикрыл ладонями лицо, сквозь пальцы смотря на друга и пытаясь успокоить огненные полыхания мотылька; его грудь раздирал тихий истерический смех и глупый вопль «Почему всё вышло так отвратительно и так грустно?». Юноша привык, что его жизнь полна разочарований, но не глупейших банальных событий, из-за которых почти всё прошлое превращалось во временную бессмысленную станцию пересадки. Пересадки в лучшее будущее. Хотя как знать.       Чес дрожал, напрасно тёр глаза и пытался посмотреть на Джованни, тщетно искал в своей душе целый не треснутый кусок и также тщетно старался скрыть своё разочарование. Он думал, что больно уже не будет; но нет — его сердце ещё чувствовало, ещё гибко извивалось от жжения и досады, от стухшей ненужной любви и бесконечного самобичевания. Стало невозможно, отвратительно, горячее скользкое чувство подступило к горлу, и Чес зачем-то ощутил ужасные слёзы. Когда всё начало проваливаться в растёкшуюся смрадную бездну, Джованни подхватил его — прижал к себе, обняв за плечи. Глупо было уже тянуть. Чес не ощутил какого-то запредельного тепла, зато сразу стало спокойно и хорошо, всё сложное превратилось в решаемое, а прошлое стало только бесцветной картинкой, билетиком в длинное тропическое будущее.       — Уже нет смысла винить кого-то в случившемся, — настаивал быстрый щекотливый шёпот на ухо, — судьбу ли, Бога, твоего Лесного духа, сложившиеся обстоятельства или нас. Прошлое теперь вне нас; мы сейчас здесь, чтобы пережить это и со спокойным разумом двинуться вперёд. Я скучал по тебе, мой Чесио. Я думал о тебе все двести с половиной лет, я не переставал ощущать болезненную теплоту в груди, когда вспоминал тебя, твой смех, твои рассказы и твою разноцветную душу. Я почти сразу простил тебе убийство брата, потому что, ещё не зная про гиан настоящей правды, я был уверен, что ты сделал это не по своей воле; я даже не вздумал обижаться на то, что ты после того дня не оставил о себе ни весточки, потому что понимал твои чувства. Но я не мог прийти к тебе, ты и сам понимаешь… я глупо думал, что я — человек, но если б я только знал, что мне выпала честь быть ангелом, я бы незамедлительно рванул к тебе, потому что на ангелов ваше влияние не распространяется, представляешь? Представляешь, как ужасно вышло? — то ли смеясь, то ли задыхаясь горькой правдой, Джованни говорил всё это и прижимался к нему сильнее. Это шерстяное чёрное пальто, от которого пахло томным ладаном и старой книгой, эти длинные царапины на шее от когтей демонов, эти жёсткие тёмные волосы, выгоревшие до пепельного оттенка на солнце, эти сильные мягкие руки, которые обнимали так страстно целых два века назад, это срывающая голову близость, от которой перед глазами плыла чёртова сухая реальность и отрастали за спиной семьдесят два цветных крыла. Всё это превращало Чеса в бестелесное облако из молний-чувств и заставляло лететь на небо.       — Это… слишком жестокий поворот в нашей истории, начавшейся с листа клёна. Я жутко расстроен, но до сих пор мои колени и руки дрожат как проклятые, потому что я знаю, что вот сейчас надо немного постоять, попривыкнуть, подождать, и всё пройдёт… — Чес не понимал, что за чушь срывалась с губ, но она шла оттуда, где Джонни саморучно притронулся своей ангельской рукой. — Эти сто лет были невыносимы для меня, Джованни… когда я вернулся с кровавого задания, я уснул на сто тридцать лет волшебным сном гиан, в которые те впадают после сильного стресса. И очнулся только в двадцатом году прошлого столетия. Было… ужасно осознать, что я проспал… твою… я ведь не знал.       Джованни слегка отстранился и понимающе глянул на него. От этого взгляда добавилось уверенности, а от этой близости неприлично сильно ухнуло очнувшееся сердце.       — Я искал твою могилу, но не нашёл. Прошёлся по соседним деревням, там тоже ничего. Тогда я подумал, что вы с отцом решили уехать куда подальше от места, где потеряли половину семьи.       — Мы и правда так сделали. Но с наступлением бессмертия пришлось несладко: я покинул отца и стал скитаться по Италии. Тогда и совсем окончательно простил тебя, потому что понял: мне пришлось бы вдвое сильнее терзать себя насчёт стареющей и умирающей семьи, ведь я не мог бы сидеть с ними вечно молодым, а они бы всё равно рано или поздно скончались. И брат. И… знаешь, всех ангелов как-то поощряют за их работу; когда ко мне пришёл посланец, он сказал, что я могу попросить у Господа что угодно и он исполнит мою просьбу. А чтобы накопить на следующую, нужно будет не хило постараться. Поэтому загадывать надо вдумчиво. Тогда я вспомнил тебя: все десять лет до прихода посланца я искал тебя, ходил около вашей деревни, но там никого уже не было. Логично было бы просить встречи с тобой. Но тогда были трудные времена: то войны, то болезни скашивали целые посёлки. С тобой могло случиться всякое, и я волновался. Просьба была таковой: чтобы ты был в целости и сохранности всегда. Собственно, это была просьба ненужная, в том твоём положении… — они опять оба тихо и безумно рассмеялись, хотя впору было плакать, но каждая деталь в открывавшейся истории убивала их, так что уж если умирать, то со смехом.       — Как можешь догадаться, на следующую просьбу я накопил не сразу. Потому что ну где отыщешь во всей Италии твою юркую натуру. А учитывая наш образ жизни, ты мог оказаться вообще в любом уголке мира. Буквально три или четыре года назад я сумел таки выполнить все свои обязанности и попросить свести нас наконец. Почему так долго, спросишь? Даже при всём желании увидеть тебя, я всё равно отвратительно справлялся со своей работой, потому что ангелом быть — так себе удовольствие, я вообще на ангела не похож, да ещё и крылья забрали… — Чес усмехался — вот уж где проявлялся его ироничный Джованни. — При том, совсем неизвестно, когда желание исполнится. Я тогда жил в Венеции и совсем не хотел уезжать оттуда, но дела вынудили ехать в Рим, в котором, я точно знал, встретиться с тобой среди толп туристов вообще будет нереально.       — А ещё меня заселили в ужасно шумный номер с балконом на вечно гудящую улицу, зато со скульптурой жирного ангела сверху этого балкона — что может быть хуже? — они шли по Орацио куда-то вперёд, тайком держась за руки и скрывая это за длинными рукавами пальто. Чес чувствовал себя спокойно и равномерно счастливо, слушал этого чуть другого Джованни, но в принципе не находил отличий от того Джованни на берегу реки рядом с мостом. С ним всё также хотелось быть откровенным, интересным, самим собой, ему также хотелось рассказать каждую секунду из всей столетней жизни, но как такое сделаешь… С ним мотылёк в груди опять приобрёл свою яркую окраску и весело порхал по клетке, посылая по венам золотую пыльцу; с Джованни Чес стал Чесио, тем беззаботным и подающим надежды парнишкой, который был тайником удивительных историй и пряных трав для чая. Юноша это сам ощущал; в витрине очередного магазина он увидал свои блестящие янатрно-малахитовые глаза и растрёпанные волосы — совсем как тогда, добавить разве что реку и мост; впрочем, в Риме до таких вещей далеко идти не надо…       И в счастье, оказывается, поверилось совсем быстро; было достаточно нежного прикосновения рук Джонни, и облака могли стать персиковыми, а солнце — фиолетовым. Что угодно, лишь бы душа могла быть готовой в любой секунду вспыхнуть бенгальским огнём.       — Знаешь, я уже схожу с ума от различных совпадений. Ровно три года назад, когда я шёл устраиваться на работу в кофейню, на глаза мне попался человек, курящий на балконе, а за ним будто раскрывались каменные крылья от скульптуры сзади, и я подумал: вот же ракурс, как будто ангел курит! Мне теперь кажется, что это был ты… — Чес смотрел на друга и думал:«Я сам уже был почти на краю пропасти отчаяния, ведь не видел уже смысла в своей жизни, а просто существовал в ней, как будто она была суровым наказанием, а не прекрасным даром». Он, конечно, не был идиотом и отнюдь не мечтал покончить с собой, но в его голове витала соблазнительная мысль, например, в метро: достаточно одного неловкого движения позади и он пропадёт в жёстком электрическом свете от поезда. Почему? Потому что всё было действительно как-то бессмысленно. И только сейчас, держась за сухую тёплую руку, он обрёл свой смысл, своего человека и свою опору в жизни.       — Вот как… Значит, и мне тогда не показалось. Потому что я увидел паренька, похожего на тебя, но как бы вовсе и не тебя. То ли твои короткие волосы, то ли потускневшие глаза меня отпугнули, хотя я и знал, что ты выглядеть можешь по-разному.       «Да, было достаточно всего пару минут, чтобы я вновь стал жертвой твоего обаяния», — прикрывая глаза, щурясь от январского ласкового солнца и тёмно-зелёных солнечных зайчиков на лице, думал Чес. Пропасть в почти три века уже не пугала, потому что они нагонят её максимум за один тёплый нежный римский вечер; ведь это они, Господи, который хоть и не слышал гиан, но был как-то снисходителен к ним — Господи, ведь это они, Чесио и Джованни, цветочный мальчик с завянувшими цветками и принц-ворон, потерявший как крылья, так и корону. Пусть уже и поломанные жизнью, поцарапанные людьми и историей, но это они, немного прежние, немного новые, но много — искренние и исстрадавшиеся друг по дружке; это они и это их сплётшаяся тесно судьба, одна на двоих, — так и что ещё нужно?       Для счастья — больше и ничего.       Они вышли к круглому каменному замку Святого Адриана с ангелом наверху и, обойдя его, вышли на набережную. Чес уселся на широкое мшистое ограждение и стал разглядывать зеленовато-лазурные воды Тибра, копошащихся около кромки воды подростков, фотографов и любителей пробежек. Джованни опёрся спиной о щербатые кирпичи и закурил. Они молчали некоторое время, и, как и всегда, молчание было необходимым и священным. Чес не ощущал себя так, будто неловко замолчал с чужим человеком — он замолчал совсем ловко с совсем родным человеком. Точнее, ангелом.       — Знаешь, а меня нынче не Чесио зовут. Чуть короче. Чес. Ну, вообще я много кем был, но сейчас понял, что самое логичное и короткое имя, какое у меня могло быть от прежнего, я ещё не носил, — юноша юрко выхватил серую сигарету из пальцев Джованни и неумело затянулся. Может быть, стыд и срам, но он никогда в своей жизни не курил. Едкий дым хитро забрался в лёгкие и постарался разорвать их изнутри; Чес раскашлялся до слёз, утёр глаза и, смеясь, затянулся ещё раз под недовольный взгляд Джованни. Последний не дал сделать ему ещё один полусмертельный горький вдох и забрал сигарету. Чесу стало слишком хорошо, он рассмеялся и толкнул друга в плечо: когда делаешь первые непривычные затяжки, ощущаешь себя что-то около полуумирающим надменным героем в нуарной комедии.       — Хорошее имя. Тогда будешь Чесом. Ну, а меня тоже зовут короче — Джон. Просто Джон. Джон Константин — вообще не итальянец как будто, но как-то и не важно.       — Я из той же, видимо, страны, откуда и ты, Джон Константин. Потому что я Чес Креймер, — оба расхохотались, звонко, безудержно, крепко держась за руки и искрясь на томных солнечных лучах. Потом они шли по улице, плавно отходящей от моста Витторио Эмануэль, шли мимо ароматных ванилью и хвоёй сувенирных магазинчиков, мимо блестящих табло остановок, мимо полуприкрытых зелёных аптек, откуда несло приторно-целебным запахом таблеток от простуды, мимо старых обшарпанных домов шестнадцатого века, на чугунных балконах которых курили и пили остывший ещё в позапрошлом январе кофе призраки прошлых лет, ошарашенно осматривая мир вокруг. Белые церкви, сквозь приоткрытые двери которых взгляд проникал в тёмно витражный мир свечей, кадило, кожаных переплётов, серых ангелов, прозрачных демонов и обязательного спасения где-нибудь поблизости; милые палисадники из фиалок, роз, цитрусовых деревьев и виноградных лоз; разившие пряностями тёплые закусочные и заваленные витыми булочками с корицей витрины кондитерских, старинные двери, ведущие в параллельные миры скрытых задних двориков, крошечные клетчатые пиццерии, дома с рыжими разводами и пухлыми светлыми цветочными балкончиками, разрисованные чёрным граффити ставни закрытых магазинов и уютные узкие улочки, на которых хотелось жить всю вечность ради одной только возможности наблюдать истинно римскую обыденную жизнь.       Чес излазил Рим за три года тщательно, но сейчас шёл, разинув рот, словно приезжий американский студент, который устал от урбанистических пейзажей своей Америки. Просто рядом был Джон… и одним только своим присутствием он заставлял Вечный город превращаться в сияюще бесконечный город. Потом они свернули куда-то вглубь тесных и безобразно сплетённых улочек, где на углу каждого дома висела каменная икона, а голуби летали исключительно белые и лишь мороженое с фисташками было вкуснее всех остальных. Чес не знал, зачем они ходили по городу так, будто впервые приехали только сегодня, но чувствовал: это недалеко от правды, ведь сегодня он очнулся, сегодня он обрёл смысл и краски жизни, сумел разбудить мотылька и свою стиснутую спазмом душу.       — А как выглядят в реальности демоны? Они чёрные, большие и рогатые? — спрашивал Чес, когда они сидели на ступеньках Пантеона и пили миндальный латте в картонных стаканчиках. Джон рассмеялся.       — Нет. Демоны — нечто другое, чем можно себе представить. Они бывают совсем разные. У каждого человека есть его личные демоны, и если он слишком боится их, они становятся реальными. И уничтожать их нужно по-разному. Демоны и другое отродье обычно роются в тёмных тупиках старых улиц, в заброшенных исповедальнях церквей, у вокзалов, на чердаках, за рамками красивых картин. Словом, почти где угодно.       — Кем ты был, Чес, в прошлом веке? Что за профессии испробовал, в чём разочаровался и когда был рад? — спрашивал Джон, уже шёпотом, когда они забрались на последнюю скамью во время литургии и украдкой держались за руки, и восторженно слушали совершенно неземной инструмент — орган, и слепли от горящего мрамора, розоватых свечей, красной позолоты, синего серебра, от застывших бежевых людей и разукрашенного потолка в церкви Святой Марии-Магдалины. Стройный, католически выверенный хор голосов звучал не снаружи, а в душе; Чес сладостно выдыхал, ощущал нежные щекотливые поглаживания похолодевших пальцев на своём запястье и отвечал шёпотом, на самое ухо, ощущая пасмурные облака, пустынные европейские дали и прокуренный вагон поезда, когда прикасался к Джону.       — Я испробовал многое и остался совершенно несчастен. Я был продавцом в кондитерской, художником, банкиром, недоделанным математиком, неполноценным искусствоведом, церковным певцом в хоре, веб-дизайнером и наконец я бариста. И обо всём этом парами слов не обойдёшься, ты ведь понимаешь… Так что приготовься к долгому рассказу. Я буду рассказывать одну жизнь, а ты потом свою, и так по очереди. Хорошо? — Джон кивал и смотрел на него пристально, хитро, как будто был готов на ужасный душеразлагающий поступок, но не мог — из уважения к церкви и Богу, что дал ему возможность жить бессмертно и воссоединиться с потерянным другом.       Они сидели на бетонном ограждении улицы Керци уже где-то на юге Рима, в районе Большого древнего цирка, перед странным двухэтажным зданием, сложенным из тонких кирпичей, и с круглыми маленькими окошками, которые обрамляли толстые ажурные линии. Чес ещё не дошёл до жизни художника, а ведь это было самое начало; он говорил без умолку, иногда прикасался к воротнику Джона, неловко смеялся и понимал: осталось немного до момента, когда он задохнётся в невозможном для гиан чувстве. Ну, для него-то возможном. Удивительно, но по карманам была уже раскидана изумительным образом попавшая туда изумительная чушь: красновато-серые камешки из вод Тибра, кусочек фланелевой ткани, упавший на землю вместе с кислым апельсином, который они разорвали, морщась ежесекундно, салфетки из угрюмого бара, разрисованные пальмами и снегом самим Чесом с помощью чёрной ручки, пакетик малинового чая, вот уж неизвестно откуда взявшийся, листовка с грустным ангелом, найденная на старом форде прошлого века. Чес не узнавал себя и узнавал одновременно. А Джон только сильнее распалял его, приобнимая за плечи, изредка прижимая к себе, шепча всякие глупости насчёт их общей абсурдности и слушавший так преданно, что юноше хотелось кричать и бегать по Риму, вещая о том, достаточно ли он хорош для такого огромного, необъятного и неожиданного счастья. А в мыслях громогласно мигало: хорош; Чес знал — это проделки его бескрылого полуангела.       В животе от этих прикосновений приятно и сладко тянуло; мотылёк полыхал симметричным жаром, а кожа покрывалась паутиной дрожью, когда Джон дотрагивался до его затылка, гладил его по щеке, боронил волосы и счастливо шептал в них «Ты невероятный, с каждой секундой ты зажигаешься всё ярче, всё ярче, Чесио…». Этот шёпот был таким откровенным и искренним, что Чес смущался и скрывал свой взгляд, одурманенный и дикий. Всё это будоражило нервы, самым приятнейшим и бешеным образом. Но юноша знал: было слишком рано говорить о последних словах, что сказал Джон перед их последним расставанием. За всю свою жизнь Чес, понятное дело, так и не смог испытать эту грёбанную любовь хотя бы временно к кому-то и был даже рад этому. Но жутко боялся: вдруг он всё же близок к равнодушным гианам, чем к людям, ведь до сих пор смутно понимал, что же такое любовь в его случае. Это нечто запрещённое, даже сейчас, неправильное, но оттого безумнейшее и сладчайшее счастье из доступных — вот единственное, что он знал. И про то, что когда-то трепетно выкрикнул, будто это — мотылёк, забыл напрочь и даже повесил ярлык глупости. Но, когда обжигающие губы касались его уха в порыве некоего быстрого шёпота, Чес понимал: да к чёрту всё, что он знал, потому что давайте сотрём ему память начисто и скажем, что вот это полуболезненное, полурадостное уханье в груди и есть любовь.       Он забылся на время, к тому же, Джон не подавал и намёка на то, что между ними была хоть малейшая пропасть, хоть малейшая трещина. И за это его надо было благодарить день и ночь, день и ночь. Чес стеснялся, но знал точно, что к концу дня осмелеет и станет совсем прежним, а его Джованни раскроется и станет пульсирующим сгустком бесконечной искренности. Впрочем, он и уже такой…       — Нет-нет, что ты, ангелам совсем не запрещается говорить о том, кто они и чем живут. Некоторые тайны — да, увы, нельзя, но большинство я смогу рассказать тебе! — возражал Джон на вопроса Чеса, а не сделают ли чего нехорошего ангелы со своим собратом, если тот станет рассказывать о своей жизни. Они сидели на нешироком потёртом ограждении в парке Джианиколо, что находился недалеко от Ватикана на небольшом холме. Под ними до узкой тропинки и пушистой стены из кустов было около трёх или четырёх метров, а перед ними раскинулся Рим в своей невозможной и слишком доступной красоте, что взгляд терялся, смущался, слезился и отводился куда подальше, а потом вновь украдкой возвращался и продолжал напитывать душу сияющими рыжими, белыми и светло-гранитными отблесками —вот три основных цвета Рима. Вся земная сутолока была так далека, потому что ну чего ещё требовалось для окрыляющего вдохновения, когда над головой дневное глубокое небо, по левую руку — сам собор Святого Петра и Павла со своим огромным куполом, а на другой стороне этой смотровой, почти пустой площадки — вторая часть Вечного города, со множеством небольших куполов, с чёрными конями на Алтаре Отечества, с поросшими мхом крышами и куда-то вспархивающей собственной душой.       — Знаешь, у ангелов есть своё собственное поселение в Альпах. Место вполне известно, но если я проведу тебя туда, ты его не увидишь. Его видят только сами ангелы, для остальных это — обычная скалистая равнина. Раньше я жил всё время там. Ну, когда у меня были крылья.       — А как ты их получил? — почти сгорая от любопытства, спрашивал Чес и с запоздалым смущением понимал, что перебивал друга, но Джон был слишком терпеливым и радостным, чтобы вообще думать об этом, как о чём-то плохом. Он лишь мягко потрепал его по волосам и ответил, почему-то глупо улыбаясь:       — Нет, до тридцати трёх лет у меня ничего не было. Посланец пришёл ровно перед моим тридцать третьим днём рождения и сказал идти за ним. Ведь люди совершенно не понимают того, что выходит за рамки их сознания, и стараются это погубить. Так он сказал, и, после долгих расспросов, я пошёл за ним. Конечно, мы не успели дойти до ангелов — крылья раскрылись на следующий день. Это было что-то типа того, будто ночью во сне у тебя сильно зудит спина, а на утро ты просыпаешься, укутавшись с ног до головы жёсткими белыми перьями. Даже во рту были — гадость какая! — Они смеялись, а Чес пытался представить Джона с крыльями — выходило больше комично, чем серьёзно, даже хорошо, что он избавился от них. — Первое время было мало сказать непривычно — вообще дико, что у тебя за спиной два больших крыла, которыми ты можешь шевелить. Но самой дурацкой штукой было то, что ты не только болтать ими можешь, но ещё и летать на них! Будучи смелым, я полетел далеко не сразу. Наверное, только спустя месяц, уже находясь в поселении. Это совершенно ни на что не похожее состояние, свободное, безумное и одурманивающее, когда ты летишь, словно птица, рядом с птицами, над людьми, городами и их демонами.       Джон закурил, спрашивая разрешения в который раз и в который раз получая насмешливую улыбку. Чесу нравилось быть ангельским пассивным курильщиком, потому что этот смолистый, едкий до слёз и убийственный запах Мальборо стал уже почти естественным, да и какая разница: гианам почти ничего от них не делается, а Джон уже потерял всё, что мог. Своего рода, они были уже глубоко павшей странной парочкой среди всех, находящихся на смотровой площадке. Чес пару раз отбирал белую с серыми буковками сигарету, чтобы затянуться, но, вообще говоря, курильщиком становиться не собирался: не хватало ему ещё болеть в самом разгаре зимы. Но сегодня — исключение из всех мыслимых и немыслимых правил, сегодня надо было делать несколько вещей: сходить с ума, курить и задыхаться химическим дымом, пить всякую лабуду в картонных стаканчиках, расталкивать удивительные вещи по карманам, много смеяться и прикасаться друг к дружке, наконец, просто пытаться осознать простую истину — жизнь обрела такой пустяковый, но такой гигантский смысл.       Они сидели под апельсиновым деревом, над ними свисал круглый солнечный плод; пахло гравием, пылью, свежей травой и сладкой выпечкой из передвижной кондитерской неподалёку. Ну, и сигаретный дым. Куда же без него, въевшегося тонким приторным ароматом в волосы, одежду и душу.       — Но как только я узнал о табаке, меня было не остановить. Об этом узнали все очень скоро, хотя я и старался не курить в поселении. Курил в основном на заданиях в городах, деревнях. Меня много раз предупреждали другие ангелы, что добром это не кончится, а однажды прилетел чернокрылый ангел и обрезал мне мои крылья. Случилось это спустя пятьдесят лет моей службы у ангелов. Но это не значит, что я павший или неправильный ангел: я по-прежнему служу Господу, по-прежнему должен балансировать силы добра и зла, только уже без крыльев. Но, считай, если отрезали крылья, тебе уже всё равно. Потому что дальше падать ангелу некуда, особенно нам, властям, так что можно грешить как хочется, правда, помня о возмездии. Ну, курения это не касается. Разве что убийства, — Джон говорил слишком просто и безразлично о столь грубых и жёстких вещах, и Чес невольно прижал его ладонь к своей груди — чтобы запоздало дать немного своего тепла и поддержки, потому что когда-то давным-давно этого всего жутко не хватало ему.       — Больно было… терять крылья? — проглатывая густой комок, спросил юноша, рассматривая мелкие отсюда скульптуры на соборе Святого Петра и думая: даже там есть место насилию и жестокости. Что уж говорить о лесных существах.       — Да… довольно. Потому что это же часть тебя… — выдохнув, проговорил Джон и тоже устремил потухший взгляд на собор. — В любой сфере одинаково, правда? Что быть гианой и знать, что ты пьёшь кровь, как отменный вампир, что быть ангелом и знать совершенно иной мир Бога. Люди не знают и десятой части. Люди одинаковых конфессий, типа протестанты и католики, ссорятся из-за различий в крещениях, в то время как божества всех конфессий сидят почти что среди нас и попивают кофе, дружелюбно говоря о будущих совместных делах и мирно договариваясь о всяких сложных вещах. Немыслимо, правда? Но так оно и есть. После того, как узнаешь это, смотришь на мир совсем иначе.       — То есть… Аллах, Иисус Христос, Будда, наш Лесной дух и прочие выдумки живого человеческого и нечеловеческого ума сидят в ближайшей кофейне и запросто болтают? — у Чеса и правда слегка дрогнуло, а потом и разрушилось всё представление о мире. Дрогнуло оно, когда он узнал об ангелах от Джона, а обрушилось до основания прямо сейчас. Его друг усмехнулся и качнул головой.       — Да, почти так. Только, конечно, не на Риме свет клином сошёлся. Они могут быть сегодня здесь, завтра в Китае, послезавтра на Филиппинах и так далее. И неизвестно совсем, как они точно выглядят и кем являются. Всё-таки это боги. Они могут быть любыми, могут быть везде одновременно и нигде в частности. Кстати, Лесного духа не слишком любят за его хитрость и коварность, но, говорят, в последнее время он поутих.       — Ещё бы эту тварь кто-то любил… — Чес только хмыкнул, задумался крепко-крепко, представил эту дружную компанию из богов всех религий и даже как-то ужаснулся. Фантазии людей и не людей стали реальны и автономны; не только демоны выходили из-под сознания, но иногда и нечто дельное. Ну, или не слишком дельное, потому что мир во всём мире так и не установился. Хотя если бы установился, может, было бы даже хуже — и в этом плане божества куда мудрее, м?       — У тебя, наверное, остались шрамы после… крыльев, — Чес подумал, что зря спросил это вслух, потому что Джону всё равно было больно об этом говорить. Но тот горько усмехнулся и ласково посмотрел на него.       — Да. Я неделю лежал, почти не вставая, и чуть не умер от голода. Потому что было невероятно больно, спину жгло как будто раскалённым железом, ведь меня резали вживую и крылья уже успели стать частью меня, и было противно — в первую очередь от себя самого. Тебе это должно быть знакомо, так? — Чес устало кивнул и придвинулся к нему ближе, ощутив щекой шершавую ткань. Их ладони опять сомкнулись, а мотылёк внутри горел разноцветными бликами, говоря, что всё идёт по его плану; а северный полусвятой ветер донёс до их слуха глухой удар колоколов, от которого всё явственнее ощущался тяжкий, медово-туманный грех, густо тёкший между их сердцами.       — Трудно было привыкнуть к отсутствию крыльев и к почти земной жизни. Но я сумел. Хочешь глянуть на эти боевые шрамы? Ей-богу, из-за них нормально не покупаться даже, потому что сразу идут шуточки от одиноких женщин «Вам что, крылья обрезали, ангел мой?». Так достали, что все в итоге потом мучились от кошмаров! Что ты на меня так смотришь? Власти не только хорошее умеют делать… — говорил он и ухмылялся, а Чес едва сдерживал смех, ведь, оказалось, ни на одну сотую секунды его Джон не переставал быть Джоном в свою долгую полунебесную жизнь. Он расстегнул пальто, первые пуговицы рубашки и слегка скинул её, повернувшись спиной; рядом не было никого, так что о сумбурности можно было и не задумываться. Да даже если бы кто-то и был — поменяло бы это что-нибудь сейчас? Чес уже был уверен, что нет.       На немного смуглой коже были видны тонкие, лунного цвета выделяющиеся следы от швов. Но, Господи, в которого Чес бездумно поверил прямо сегодня, они были настолько идеальны, что это тело казалось шедевром, а не полуискалеченным святым существом. Чес коснулся прохладными пальцами до горячего следа, и Джон непроизвольно вздрогнул; это казалось таким интимным, будто друг разрешил опустить ему руку в его самую тёмную часть души, что юноша ощутил лихорадочный, безумный жар в своей груди и сухой жгучий смерч в мыслях. Дурацкая секунда, и вот он уже прижимался к Джону, обвив его руками, не дав ему нормально застегнуться и повернуться лицом. Просто держать его в своих объятиях, не отвечать на нежные вопросы, вдыхать до истомы запах пепла, полыни, орехов и прикасаться ледяным носом к его тёплой коже на шее. Всё это и ничего более. Разве что апельсиновое дерево над ними и Вечный во всех мирах Рим, такой идеальный и едва сказочный, прямо как собрание всех лучших снов человечества об их городе мечты.       Чес говорил о своей жизни художника, о том, что жалел выброшенные картины, ведь некоторые из них были вполне достойные. Они уже чудесным образом переместились юго-восток Рима, время близилось к половине пятого, а впереди было ещё добрых восемьдесят лет из жизни, которые нужно было пересказать и то — очень кратко. Они сидели прямо на тротуаре рядом с кирпично-железным забором — нигде скамеек поблизости не было, да они стали бы лишними, по левую руку от них находились знаменитые чем-то ворота Пия, украшенные гербом, колоннами и узорчатой лепниной. На головы им осыпались жёлто-розово-белые лепестки дурманящих жасминов, сирени, форзиций и шиповников, а в руках дымились сочным паром по два кусочка пиццы Маргариты, словно они были небогатыми, но счастливейшими из всех туристов. Впрочем, кто поспорит, что не так?       Потом они двинулись к самому сердцу Рима, где переплетались меж собой типичные итальянские улочки с богатыми палисадниками, каменными двориками, булыжными тропинками, сокрытыми в подвалах уютными кафешками и с совершеннейшей в мире добротой и радостью. Джон рассказывал о самых страшных демонах, о том, что ангелы могут нигде не работать на земле, потому что и дом, и гражданство, и деньги — всё предоставлял им Господь, стоило только лишь захотеть, а дома будет лежать целая пачка толстых конвертов с евро. Вроде бы, сказка, но даже для этого простого желания надо было убить парочку демонов; казалось бы, должно житься просто превосходно, но всё оказалось совсем не так, признался Джон. То, что он знал, иногда натурально сводило с ума. И уж точно никогда не делало счастливым.       — Прибыв в Рим, я первым делом отправился в Ватикан. Говорят, какие только чудеса этот собор не сотворял с людьми. Думал, может, так Иисус меня услышит лучше? Не могу сказать, помогло или нет. Я нашёл маленькую заброшенную келью, куда нельзя было залезать посетителям, но она была открыта и так соблазнительна, что уж какие там правила… Я залез, увидал, что там все стены исписаны, испещрены мелкими буковками и целыми рассказами. Я не смог удержаться и начеркал: «Я грёбаный ангел, и что мне теперь делать?..». Помнится, приходил ещё пару раз и что-то ещё писал, в частности, про своё видение в той кофейне, где ты работаешь… Представляешь — вот ещё огорчение в копилку наших огорчений, ведь она пока не переполнена, верно? — я целых три года ходил в ту кофейню и никогда не замечал тебя. И я правда одиннадцать раз видел то ли взаправдашние, то ли выдуманные эпизоды с тобой в кофейных чашках и думал: ты совсем близко, но где? Или мне привиделось, как какому-нибудь сумасшедшему? Но нет… Я верю, что нет. И так ведь и оказалось. Я надеюсь, — Джон говорил с жаром, горько качал головой и находил в его взгляде утешение, потому и продолжал. Чес прижимал ладонь ко рту, мотал головой в неверии, шептал о невозможности, а потом его прорвало безумным потоком болезненных и давно искавших выхода слов. Он ведь тоже там сидел, тоже читал это всё и удивлялся, он был так близок к Джону, и Джон был так близок, но над ними опять смеялись, опять оттаскивали их друг от друга, потому что ведь бессмертным существам уже всё равно на время, а теперь каждая пропущенная секунда била электрическим разрядом по венам. И больно, больно, жгуче, плохо и вновь больно было сейчас, вот прямо до слёз, но надо держаться, иначе как…       Чес находил утешение в пальто Джона, а тот — в его пропахших дурацкими розами волосах, и оба они находили главнейшее спокойствие в мягких сумрачных душах друг друга, и всё потихоньку налаживалось, каждая упущенная секунда восполнялась мыслью о сегодняшнем безумном счастье. И не только сегодняшнем — бесконечном, возможном и тихом.       День совсем подходил к концу — красное солнце укатывало за горизонт, превратив небо в огненно-фиолетовую мистерию, а Джон и Чес ещё совершенно не договорили. Теперь они забрались на чей-то пустующий балкон второго этажа — хозяев не было, но на пластиковом столике была любезно оставлена Кола, так что как тут сдержаться, уж пусть простят им эту выходку все земные и неземные силы. Они находились в самом центре, где существовали одновременно два Рима: Рим для местных и Рим для туристов. Перед ними располагалась малюсенькая площадь Магдалины, а впереди типичная римская церковь, украшенная светлым ажурным мрамором снаружи, но куда боле богатая изнутри. Этакий декоративный, почти неуместный вставыш среди обыденных домов, белое кружевное облако из фигур, крестов, листьев и витков. Такими были и есть почти все церкви в Риме. На балкон предложил забраться Чес после того, как они побывали в ресторанчике внизу, а к стене была приставлена высокая стремянка, вытащенная для забытых кем-то ремонтных работ. Причём её даже двигать никуда не надо было — просто залезть, перебраться на балкон и всё. Везение нереальное, что их никто не заметил; оттого адреналин и безумие затмили им глаза, как подросткам, и они были счастливы своей полупреступной выходке. А потом, услыхав скрежет ключей в замочной скважине, представив себя ворами, с хохотом спускались по стремянке, уронив её и убежав, держась за руки и чувствуя себя живыми и настоящими, живыми и невозможно счастливыми.       Пьяные от алкоголя эйфории, они ввалились в небольшую квартирку Чеса на улице Витториа: типичная студия с барным столиком, не заправленной кроватью, дорогущей кофе-машиной, широким телевизором, ноутбуком, немытыми кофейными чашками, целым уставленным растениями в массивных серых горшках уголком, а на стенах висели объёмные, монохромные оранжево-красные фотографии городов на холстах. Все окна выходили во внутренний дворик, поэтому было исключительно тихо, а на открытом балконе догорали в последних лучах солнца пепельно-тёплые цветы диасции. Чес не узнавал свою комнату, даже предположил, что они вломились в чужую дверь, а ключ изменился в его руках по желанию Джона. Однако ж все вещи были привычными, знакомыми; что-то иное здесь поменялось, и, взглянув на друга, Чес осознал: сейчас уже многое перестанет быть таким, как раньше, потому что в его жизни вновь засверкал Джон, Джованни, Джонни — да без разницы! И Джон, этакий хитрец, конечно знал об этом.       Январскими вечерами в Риме становилось даже несколько прохладно, поэтому они решили остаться в доме; Джон облюбовал одно из мягких кресел — Чес и сам не знал, почему приобрёл два, ведь в его случае никаких частых гостей и ожидаться не могло, но теперь он был безусловно счастлив своей покупке. Косые рыжеватые полоски скользили по стенам, и это было лучшим освещением сейчас, так что даже не пришлось включать лампу. Чес сказал, что сам сварит кофе и даже не даст это сделать кофе-машине, потому что именно сейчас он знал, какой кофе им требуется. Потому что впереди — целая бессонная ночь, вот для чего создан кофе после шести вечера; потому что нужно говорить и говорить, не отвлекаясь на сон, на жуткие мелочи, потому что сегодня и сейчас всё рвалось наружу, и грех было это останавливать. Чес редко употреблял кофе перед сном, ведь что могло быть такого интересного в его жизни, чтобы заставить его не спать ночью? Но, в иные дни, когда безумие застилало глаза, он всё же варил себе латте или капучино и гулял ночи напролёт по Риму — возможно, в поисках своих растерявшихся демонов, но, скорее всего, просто без цели.       Во всей комнате стоял терпкий сладкий аромат кофейных зёрен, Джон рассказывал, как однажды его чуть не убили, причём рассказывал так легко и непринуждённо, будто это было вполне нормально, а Чес так перепугался, что сыпанул сахара куда больше, чем требовалось. Поэтому, сделав по первому запретному глотку, они щурились от приторности и смеялись, потому что ну как тут не рассмеёшься, когда уже бариста разучился варить кофе, а ангел потерял свои крылья. Тут Джон добавил, что не совсем правдиво рассказал ту историю, а если бы рассказал правдиво, они бы с Чесом пили голимый сахар. Он и правда однажды чуть не отправился на тот свет, но его решили вернуть, потому ангелов-властей нельзя оставлять в Раю или даже в Аду. Их место — где-то между землёй и небесным царством. А погубило его курение, потому что он банально оставил не потушенную сигарету и его дом сгорел, а он сам задохнулся дымом, но его вовремя вынесли. Ну, имелось в виду, вовремя вынесли почти труп, очнулся он позже. В тот день, говорил Джон, ему было особенно хреново. «Ты ведь понимаешь, как это… Когда на твоей душе лежит незавершённый грех, живётся так, будто ты извиваешься в раскалённом масле на адской сковородке». И Чес думал: Господи, и почему ты так прав?       — Знаешь, мы вот ещё не договорили о том, что пережили, что чувствовали, что знали, но я с первых секунд просто понял: это ты, прежний и неизменный. Ну, почти неизменный, потому что совсем не меняться за сотню лет могут разве что божества, да и то, не все… — говорил Джон, опустив недопитую кружку с молочно-коричневой пенкой. Его взгляд был похож на зимнее итальянское солнце вечером — вот как сейчас: цвет потухающих, но ещё тёплых углей, а выражение ровно и печальное, ровно и счастливое. Чес понял, что забыл этот взгляд и что вот сейчас орехово-алый мотылёк летал в его душе какими-то магическими горячими полукольцами. Стало быть, всё точно близилось к убийственному откровению.       — Да, мы будем говорить всю ночь и весь следующий день, пока не заснём полумёртвым сном друг рядом с другом. Но вот что я хотел сказать именно сейчас, потому что… потому что чёрт знает почему, на самом деле! Я ведь не один это ощущаю. — Чес поставил чашку и распахнул балконные двери, чтобы холодный ветер выдул, по возможности, витавшее здесь безумие, хотя куда уж без него. Джон тихо подошёл и упёрся о балконную дверь, а юноша — о стену напротив. На лице ощущались тонкие тёплые полоски, а видневшийся кусочек неба и кусочек Рима набрасывали на себя лиловую дымку; во дворике внизу играли и смеялись дети, лаяла маленькая собачка, а из окна напротив смотрел на них дымчатый пушистый кот с оранжевыми глазами. Всё теперь шло таким приятным и своим чередом, что Чес прикрыл глаза и просто понял: «Я безумно счастлив. С ним, здесь, сегодня. Те, кто заключают свой смысл в другом человеке… или ангеле, уже не суть важно, почти убивают себя, когда думают, что всё закончилось, но зато звонко взлетают вверх, когда осознают: всё только началось, пора жить».       — Я хотел сказать, что ни разу не сомневался в том, о чём говорил тогда, в утреннем лесу, — Джон глядел внимательно, тревожно. — Я люблю тебя. И всегда любил, почти с самого момента, когда немного повзрослел, а ещё, представляешь, ангелы любят единожды в жизни, потому что их выбор всегда божественно точен. И я хотел признаться тебе тогда, в нашу следующую встречу, которая не состоялась. Потому и вышло так, болезненно, сумбурно, дико и очень мучительно.       — Джон, ты ведь вполне узнал о сущности гиан, верно? — Чес вздохнул. — А я неправильная гиана. У меня один штрих вместо двух. То есть, я как бы ощущаю всё то, отчего нас уберёг Лесной дух, но в то же время не в такой степени. И… да я и сам не знаю, как это на самом деле! — он пригладил волосы и почувствовал почти детскую обиду — в первую очередь на себя. — Я все эти годы, когда очнулся в другом столетии, пытался разобраться, но в сердце было глухо. Поэтому я совсем не понял, на что похожа эта любовь. Но, мне кажется, я всегда любил тебя. Однако я не могу ощущать, Джон, почти не могу… — в глазах закололо, спазм сжал горло. Самые успокаивающие в мире руки обняли его; Чес вцепился в белую рубашку и вдохнул приятный речной запах.       — Я почти всё знаю о тебе… — шептал Джон ему в волосы. — Расскажи, что же у тебя вот тут… — его ладонь прикоснулась к грудной клетке, где податливо дрогнул мотылёк или… кто там уже за него? Пламенные трепыхания ускорились, в нос ударило вкусным миндалём, а в груди стало так тепло, будто внутри разлилась горячая река, такая нежная и спокойная. Чес не успел проронить и слова, просто посмотрел в глаза Джона и вздрогнул, откинув голову назад; мотылёк сладким щелчком разлетелся на тысячи мелких и проник в каждую клеточку его тела, разлился с каждой каплей крови во все его сосуды, а душу превратил в сияющую тихую субстанцию. Уже не пустота. И уже нечто другое. Чес не понимал, но ему хотелось смеяться, радоваться и благодарить Джона. Но Джон так обезоруживающе улыбался, что его хватило только на полухрип: — Ты сотворил со мной что-то нереальное, Джонни…       — Ты знаешь больше меня. Ты сделал это сам… — Чес сходил с ума от этих прикосновений пальцев к щекам, к шее, сходил с ума от произошедшего, почти невидимого и тихого, но перевернувшего мир вверх дном.       — Это мотылёк… он был во мне давно. Он прилетел ко мне однажды. Я всё детство искал его, а однажды он растворился в моей душе и стал жить там. Когда ты прикасался ко мне, он начинал бешено летать внутри и размахивать своими огненными крыльями. Они у него были орехово-алого цвета, — Чес лепетал в полубезумном состоянии, ощущая прохладное дыхание на своей щеке и ласковые прикосновения к своим волосам. — Всё это время он не давал о себе знать. До сегодняшнего дня. Я думал, он погиб в тот день, когда я убил твоего брата. Но сегодня я его ощутил и… вот сейчас произошло нечто. Я любил тебя всегда, Джон, но именно сейчас я могу рассказать, как это на самом деле ощущается в моей душе. Он рассыпался и позволил мне почувствовать это. И я счастлив, хоть и охота разреветься, потому что зачем меня столько лет мучили, сначала оклеймив неправильной гианой, а затем почти на век лишив любви… Джон, я сегодня ожил, только сегодня я проснулся от своего сна. И нет ничего слаще того, что происходит здесь после стольких лет разочарований… — Чес понимал, что нёс откровенную ерунду. Но иногда так бывает, что открывается некий канал в душе, через который она вещает свои истинные мысли и слова, а не пропущенные через фильтр сурового разума обрывки. И Джон выслушал с удовольствием, искренне улыбнулся и обнял его. Кто бы знал, как дьявольски приятно и безнадёжно было тонуть в этом омуте грешной любви, от которой у них обоих вырастали крылья за спиной: у одного сотканные из язычков пламени, у второго — серовато-белёсые, давно отрезанные, но сейчас приросшие как ни в чём ни бывало.       — Что ты чувствуешь сейчас? — спрашивал Джон, а его губы аккуратно прикоснулись к щеке. Чес шумно выдохнул, позволил рукам сильнее прижать его, а сам почти погибал, погибал так хорошо и чудесно, погибал и становился южным ветром, первым ноябрьским туманом, высокой холодно-пламенной звездой и витражным солнечным отблеском на каменном полу. Хлёсткие и нежные поцелуи опускались всё ниже, к шее, а юноша бессвязно шептал, прикрыв глаза:       — Это похоже на первый глоток кофе с корицей одним ужасным утром. А теперь словно первая снежинка упала за шиворот: приятно и холодно. А теперь я будто осознанно тону в прозрачной реке, нашей с тобой реке, я ведь почти чуть не утонул однажды… Сейчас мы будто несёмся на попутном ураганном ветре в Лондон, в его тенистые аллеи. А это походит на укол в самое сердце, укол полуприятный, полутягучий, невероятный… — судорожно шептал Чес, когда Джон целовал его в уголок губ.       — О, Джон! — воскликнул вдруг юноша, сжав его лицо в ладонях. — Это всё самое приятное в мире, но ничего из этого в частности! Я просто люблю тебя, и ты это знаешь, видишь, ощущаешь…       Джон был счастлив и прикоснулся к его губам; Чес томно вздрогнул и на секунду потерял сознание, потому что было слишком ужасно и слишком хорошо, что горькая капля скатилась по щеке, но это временно, это пройдёт, потому что Чес уже был всё же спасён и жив, жив и спасён, как никогда. Несколько сотен заевших, но удивительных и непривычных повторений в голове «Я люблю тебя, я люблю…»; наверное, больше тысячи секунд объятий и темнеющий город Рим за окнами. Чес обнимал своего никотинового ангела, шептал про остывший кофе и прохладный сквозняк, а Джон шептал в ответ не торопиться, потому что время уже не властно, у них целая ночь и целая вечность впереди — это уже так много, ведь одна ночь стоила целой вечности, а вечность плюс вечность равно две вечности, как хорошо, правда? Да и остывший кофе можно выпить залпом, заесть печеньем и сварить ещё десять чашек, а потом не допить и их.       Впереди была целая ночь гулких откровений и рассказов, ещё чуть более впереди — целая бесконечность таких сумасшедших историй, красивых одиноких городов и их бесконечность, собственная, тёплая и откровенная; но сейчас были только они и приятно обжёгшее их чувство, они и бархатно сиреневое небо над головой, только их вечные светлые души, малость запятнанные шутками жизни, и под стать им Вечный город, любезно сведший их в своей самой прекрасной сказке.

20 ноября 2016 г.

25 Нравится 21 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (7)