ID работы: 4791726

Дороже золота

Джен
G
Завершён
6
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
27 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
6 Нравится 10 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ну, что вам, братцы, рассказать?.. Сказки наши северные вы, поди, и так знаете наизусть… Вот разве что быль вам поведать… Оно, конечно, может и враньём показаться на первый-то взгляд: что с меня взять, наш брат, охотник, приврать любит - не без того. Однако то, что со мной лет пятнадцать назад случилось – истинная правда. Хотите – верьте, хотите – нет. Север наш - земля редкой красоты. Выйдешь рано утром на высокий берег Усы, а там… зимою снег под луной сверкает и искрится, будто звезды все разом на землю осыпались, а над головой в полнеба северное сияние полыхает: вьётся, играет разноцветными зорями и негромко так песню свою поет-бормочет, ровно шаман. Летом - солнце на покой не уходит, заливает все вокруг золотом и нежным румянцем; река ветру в укор ворчит негромко, а тот порхает себе, вековым елям подолы треплет, будто шальной парень – девкам. А они головами качают, усмехаются да лапами-руками плавно так поводят, точно женщины в праздничном хороводе. Птицы просыпаются, щебечут, как колокольчики серебряные звенят, и так на душе легко да светло становится, что кажется, будто Золотая Зарань тебя в лоб поцеловала… Много у нас мест, от которых сердце радуется. Много таких, в которых только на колени упасть и молиться: Господа благодарить за то, что сотворил такое чудо. Много загадочных мест и уголков заповедных, что не всякому открываются, а иной раз за лишнюю гордость да неразумие и наказать могут жестоко. Шаманы в наших краях говорят, что весь мир вокруг - живой и разумный, что бывает ему и больно, и страшно, и весело. Что и тундра, и тайга, и горы душу свою имеют и разум свой – особенный. А людям, что рядом с ними живут, надобно уметь их слышать и понимать – чувствовать. Иначе никак. Иначе просто не приживешься тут – так и помрёшь чужим и никчёмным. Ну, разве что в городе жизнь у таких удаётся, но город – особое место: оно вроде как само по себе, и живёт по своим странным законам. Вообще-то, помимо городов люди у нас не густо на земле сидят: от деревни до деревни - пеших вёрст, как палых листьев в лесу. По рекам – быстрее и в три раза короче. Особенно летом. Да и зимой тоже. Сел на «Буран» и покатил. А если снегохода нет - на оленьей упряжке. Хотя оленей теперь пуще глаза берегут и почти не запрягают. Потому бензин, выходит, дешевле, чем оленье мясо: оно диетическое, говорят. От всяких болезней лечит и здоровье укрепляет. Да что-то я не о том… Меня Фёдором зовут. А фамилия моя – Батманов. Громкая, надо сказать, фамилия. Даже в городе её знают. Прошлое лето музейщики на катере приезжали, говорили: «Экспедиция». Приходили к нам, расспрашивали, дедов моих - всех четверых – фотографии глядели, награды перебирали, чего-то всё записывали – поначалу в тетрадку, а после на диктофон. Письма фронтовые фотографировали. Деды мои – Иван, Фёдор, Яков и Василий – все воевали. Фёдор, в честь которого меня назвали, да Иван – на Карельском фронте, в оленно-транспортном батальоне были оба. Яков на Втором Белорусском воевал. Погиб в сорок втором. А Василий всю войну прошёл в стрелковой роте, Берлин брал. Когда вернулся, много такого рассказывал, что люди другой раз и поверить не могли. Это теперь мы все образованные. Интернет опять же смотрим, знаем, что такое метро и как поезда под землёй ходят, а тогда это дело было невиданное и неслыханное… Что-то меня опять куда-то не туда понесло. Не о том ведь рассказать собирался. Сам я в селе живу. Оно Болбан называется. Это потому, что раньше на этой горушке над рекой ненецкий идол стоял. Потом его свалили и церковь поставили. При советской власти там, конечно, клуб был. Клуб сгорел, а потом, когда снова про Бога вспомнили, на этом месте опять часовню поставили. Я в госпромхозе работаю – трактористом. Но это больше летом. А зимой в промысловую артель подряжаюсь: там зарплата погуще. Сейчас, конечно, промысел пушной хуже поставлен, чем раньше было. Мужики говорят, денег у людей столько нет, чтоб платить за песца, соболя и куницу. Нашу пушнину теперь по большей части всякие заграничные компании берут – оптом. Теряем мы на этом изрядно, но - что поделать? – иначе вовсе не продать… Да блин, опять не о том! Чего это я всё время сбиваюсь?.. Мне в ту пору, когда всё это случилось, как раз тридцатник стукнул. Мать всё ворчала: «женись» да «женись», а то, мол, холостым так и помрёшь – роду ущерб будет. Будто сама не видит: девок на селе осталось, что шишек на берёзе. И то, отучатся в городе, работу себе там найдут, замуж выскочат, ну там и остаются. Оно им надо: дрова колоть, печь топить, воду носить, со скотиной возиться да с огородом, на сенокосе под солнцем обгорать, на картошке под дождем мокнуть, в тундре со стадом мыкаться, шкуры оленьи выделывать да иголкой пальцы портить? А в городе живут себе припеваючи, по концертам ходят да по ресторанам. В селе только наездами бывают – родных повидать. Да и то - редко. Это ж, чтоб добраться, зимой надо на вахтовку подгадать, летом – на катер или баржу. Вертолёт только депутатов да гостей из Сыктывкара и Москвы возит. Тех, которых надо пирогами с сёмгой угощать, шаньгами с брусникой и строганиной. Ну, ещё наливку из морошки они сильно уважают. Раньше опять же пимам и шапкам из пыжика очень радовались. Теперь не берут: говорят, «борьба с коррупцией». Тоже мне, коррупция… Если б я за шапку с них новое ружье поимел или, к примеру, мотор лодочный, а то… Я, кстати, на нынешние ружья не завидую. Сказать по правде, так лучше нашей пятой «ижевки» для охотника не найти. Вот недавно приезжал тут один… с навороченным стволом. Полуавтомат самозарядный, помповый. Приклад весь в узорочье, казённик и стволы с гравировкой… Ну и подвело оно его, потому как пристрелять не озаботился, дурень. Лось так и ушёл – подранком. Я его потом два дня искал. Лося, конечно, не мужика этого. Нашёл. Добил. А тот, блин, счастливый уехал – со шкурой и с рогами. Эти б рога ему к черепу да гвоздём бы приколотить. Соткой. Да что это я всё сбиваюсь?! Короче, ныла маманя, ныла… ну, и вытолкала меня взашей в город: швейная машинка ей понадобилась. Да ещё, как на грех, летом. Зимой-то чего? Взял «Буран», сани прицепил и поехал. Два часа – и ты в городе. Купил что надо, и обратно. А летом… сначала по Усе, потом по Косью до тридцать пятого – на моторке. А там – попутку искать, чтоб в город подкинули. Дорога летом – что твоя полоса препятствий: тут кочка, там яма, здесь колдобина по шею, а за ней – бугор. Вот и ползут мужики по ней на своих «Нивах», «козлах» и «буханках», как черепахи пьяные. Хорошо, ещё вытаскивают друг друга, если что… Ну, в общем, поехал я. Добрался с горем пополам, кинулся в один магазин, в другой, в третий… Нет машинок, хоть плачь! Вот всё есть – телевизоры, холодильники, микроволновки, компьютеры всякие, - а машинок нет! Бегал, бегал… Дело к вечеру, а я без машинки. Устал как собака. Добрёл до парка возле водонапорной башни, сел на лавочку. Сижу, горюю. А чего сделаешь? Надо в городе оставаться, газеты смотреть: может, кто с рук по объявлению продаёт. Дай, думаю, Мишке Артееву позвоню - однокласснику своему: он в городе живёт, на шахте работает горным мастером. Квартира у него трёхкомнатная – может, приютит на день-другой?.. Достал из кармана куртки телефон (куртки, потому что лето выдалось холодное: с июня дожди как зарядили – десять градусов и хмарь беспросветная, даром что белые ночи), вышел на аллею, поближе к дороге, чтоб приём получше был, гляжу, а с другой стороны от башни на лавочке девчонка сидит молоденькая и вроде что-то рисует. На коленках у неё - альбом большой, раза в четыре больше школьного, а на скамейке, рядом – краски в коробке. «Надо же, - думаю, - художница!» Ни разу в жизни вблизи да живьём ихнего брата не видал. Ну и решил подойти, поглядеть, чего это она там рисует. Подобрался тихонько, встал за скамейкой – типа покурить, - а она и не замечает меня вовсе. Кисточкой выводит на листе, и так ладно у неё получается! И небо хмурое, низкое, и деревья, как живые: тут тебе серебристый ивовый лист на ветру трепещет, там берёзка зеленеет. Цветы опять же белые и жёлтые искрами рассыпались. Она так коротко кисточкой над листом встряхнёт, а лист-то мокрый – жёлтые брызги по нему - раз, и давай расплываться… ну, чисто живые цветы! А посерёдке, среди всего этого – башня. Стройная, высокая, со звездой на шпиле… Вот только смотрю я на всю эту красоту и понимаю: что-то тут вроде не так. Пригляделся и понял: она деревья нарисовала совсем не те. У башни-то всё больше рябины растут, да пара-тройка берёз. И домов, что вокруг башни стоят, на рисунке у ней почти что и нету. Вернее, есть, но какие-то нечёткие, будто в тумане, и стоят совсем не так, как на самом деле… Любопытно мне стало, я и спросил: - А чего это у тебя дома такие странные? Зря спросил: она, похоже, меня не замечала совсем, потому что испугалась – вздрогнула и альбом уронила. Я поднял, конечно. Аккуратно так поднял, чтоб рисунок не попортить, и ей протянул. Она смотрит на меня, будто мышонок на сову, а у самой глаза – ну такие огромные за очками… - Извини, - говорю, - что напугал. Не со зла я. Уж больно красиво у тебя выходит это всё. Только совсем не так, как на самом деле. Она вдруг съёжилась вся, голову опустила, губы кусает – вот-вот заплачет. - Да что ж ты, - говорю ей, - так расстроилась? Правда ведь, красиво! А что спросил, так то из любопытства просто. Ну, другие дома - и другие, я ж не против… Она альбом-то к себе прижала… и заплакала. Вот горе-то! Ну, сел я рядом и не знаю, что сказать. Вот, поди ж ты, остолоп таёжный, пень корявый! Ни за что ни про что девчонку обидел. А главное – не пойму, чем! - Слышь, синица, - говорю, - не плачь. Прости, если что не так. Я человек лесной, в городе редко бываю. Может, не понимаю чего… А она вдруг глянула на меня глазами своими зарёванными – синими-синими, как васильки – и всхлипнула горько: - Я их не вижу… - Кого? – не понял я, о чём она говорит. - Домов... - сидит, покрасневший носишко кулачком утирает. – Я и деревьев почти не вижу… по памяти вот… - Как так? – удивился я. – С чего бы? Она вздохнула, отложила в сторонку альбом, достала из рюкзачка своего платочек и комкать его принялась. А пальцы у неё – тонкие, длинные, и ноготки на них короткие такие, бледно-розовые, как подушечки у кошки на лапках. - Я, - говорит, - слепну. Глаукома у меня. Болезнь такая, от которой зрение очень быстро пропадает. У нас пытались лечить, да все без толку. Врачи говорят, надо срочно за границу ехать – в Германию. Там клиника есть, где самые сложные операции на глаза делают. Только вот стоит это все очень дорого… У нас денег таких нет. И так уж мы машину продали, теперь вот квартиру продаём, а всё равно не хватает… Сижу я, как дурак, смотрю на неё и сказать ничего толкового не могу. Вот идиот: не думал, не гадал – нечаянно попал. Угодил девчонке прямо по больному. В яблочко. Охотник хренов. Собрался с мыслями кое-как и сказал: - Как же так? Щас же лечат это всё. Операции, вон, делают, лекарства всякие изобретают… А она мне в ответ: - Мне, - говорит, - уже три операции сделали, и всё впустую. Лекарства не помогают. А я рисовать хочу. Не могу без этого… И опять заплакала – тихонько так, молча, безнадёжно. Сижу я рядом, смотрю, как она слёзы платочком вытирает, и до того мне её жалко – прям сказать нельзя! Вот бывает же такая несправедливость на свете! У человека, можно сказать, талант к художеству, а с глазами – беда. Мог бы – половину своего зрения бы ей отдал, да не знаю, как. И тут меня будто кто в бок толкнул. Вспомнил я один разговор на промысле… Буран тогда разыгрался нешуточный. Сидели мы с мужиками в избе, можно сказать, безвылазно. Потому как даже по малой нужде выйти было страшновато: лишних пару шагов в сторону – и в круговерти снежной тропку назад не найдёшь. Мороз за тридцать – шутка ли? Смех и грех – в трёх шагах от избы заблудиться да замёрзнуть. Ну, в такой ситуёвине от скуки чем спасаться? Само собой – разговорами. Сидим: Вовка шкурки выделывает, дядя Митяй ружьё чистит, а я над котелком с кашей кудесничаю. Ну и треплемся, конечно, между собой про всякую ерунду – чего на язык попросится. Заговорили так-то про то, кто где бывал, да кто что видал. Вовка, тот умудрился прошлым летом в Египет съездить с женой. Всё выхвалялся, какое там море тёплое и как они со Светкой на верблюдах катались. Дядя Митяй, тот всё больше про горы говорил: лесовик он бывалый, почитай весь Приполярный Урал своими ногами исходил. Ему уж за шестьдесят, а всё охотится. Крепкий мужик. Филипповская порода. У них в семье раньше, чем в девяносто пять, не помирают. Шутка ли – от первопоселенцев род ведут. Это, между прочим, его прапрадед с тремя братьями полтораста лет назад сюда первым пришёл. Избы Филипповы поставили, скотину завели, охотой да рыбалкой промышляли, золотишко мыли – обжились. А после и другой народ подтянулся. Прадед дяди Мити проводником был у геологов – тех, что первыми тут разведку на уголь вели. В общем, серьёзное семейство. Потому в то, что он тогда рассказал, я поверил. Не мог не поверить. А заговорил он в тот раз про хребет Росомаха. Слыхал я про те места не раз, и всё больше худое, чем доброе. Сам же никогда там не бывал, потому и уши навострил. Поговаривали у нас, будто самые везучие оттуда не с пустыми руками возвращались. Только было это больно давно – до революции ещё. А уж когда в тридцатых годах попытались там золото искать, пошла про Росомаху и вовсе дурная слава. И выходило по разговору дяди Митяя, что неспроста: кто искал то место – не нашёл, кто не чаял – дошёл и чудес навидался, кто-то пропал без следа, а кто-то даже дорогу запомнил. Вот только те, кто по этой указке туда подался, ничего не нашли и сами чуть в горах не сгинули. - А сам-то ты на Росомаху хаживал? – спросил я дядьку Митяя. - Ходил однажды, - отозвался он. – Заплутал как-то на Болбан-ю, в среднем течении – леший водил – ну, и вышел случайно. Вовка хмыкнул только: он у нас из той породы, что пока руками не пощупают, не поверят. - Чем докажешь? – говорит. – Мужики трепались, будто там, на Росомахе, Золотая речка. Чего ж ты золота не добыл? - А не всякому оно даётся, то золото, паря, - буркнул дядька. – Мне вот не далось. А насчет речки… про Золотую не знаю, а каменная точно есть. Курумник версты на четыре. Там я тогда ногу и сломал. - А как же выбрался-то? – не смог я утерпеть: больно любопытно показалось. - Каком кверху, - проворчал дядя Митяй. – Сидел там до той поры, покуда снова ковылять смог. - Ой, заливаешь, дядь Мить! – Вовка аж про шкурки забыл, так развеселился. – Чтоб кость срослась худо-бедно, месяц времени надо. Где ж ты жрачку добывал и как? - Силки ставил, рыбу ловил, - отозвался дядька. – А как вышел, лучше не спрашивай. На том и замяли тему. Уж потом, когда с избы уходили, чего-то вспомнил я про тот разговор да и спросил: - А что, дядь Мить, и впрямь на Росомахе золото есть? Он притормозил, койбедь в сторонку отставил, подождал, покуда Вовка уйдёт подальше, а потом пальцем меня поманил – загадочно так. Я поближе подошёл, а он с тасмы своей снял мешочек маленький потёртый, развязал и вытряхнул что-то на ладонь. - Вот, - говорит, - гляди. Посмотрел я и ахнул, потому как на дядькиной ладони заскорузлой лежал самый что ни на есть настоящий самородок. Да чудной такой – на свернувшуюся росомаху похожий. И всё-то у этого зверя при своем месте – головка, лапки крохотные, хвост пушистый… Маленький самородок – в полмизинца всего, но и этого по нашим временам – за глаза. Золото ведь… - Вот оно, - сказал он, - золото росомашье. Тебе только показываю, потому ты тайгу лучше иных некоторых разумеешь и не разболтаешь, кому не следует. И ещё тебе скажу, чтоб знал: не сидел я месяц на Росомахе. Чуть больше недели там был. Кость за девять дней срослась, паря. Так-то. Хочешь – верь, а хочешь – не верь. - Как же так вышло? – совсем он меня в растерянность вогнал своими словами-то. - А одному Господу Богу ведомо, Федя. Жил под ёлкой, силки ставил, рыбу ловил, ягоды собирал, воду пил прямо с каменной речки – в ней под валунами ручьи бегут. А потом почуял, что вроде и без костыля ходить могу. Когда уходить собрался, меж камнями блеснуло что-то. Глядь, а это самородок. Подобрал я его, а сдавать не стал: боязно было, что набегут людишки никчемные, перероют всё, изгадят… Да и хотелось что-то на память оставить. Вроде оберега он у меня. Вот уж двадцать лет с собой таскаю, и как-то всё так удачно складывается… Вот и нынче, гляди-ка, большую добычу взяли. Долго я думал потом, что же дядьке Митяю помогло: каменная речка, вода из неё или само место, где он становище разбил. Потом подзабылось как-то всё само собой и вот, поди ж ты, вспомнилось только нынче. В самый раз, когда надо, вспомнилось. И притом так, что никаких сомнений у меня не осталось. Точно знал: всё дело в той воде, что под курумом. Будто кто на ухо нашептал. А если не больно в чудеса верить и с другого боку зайти, то есть же ещё одна корысть – золото. Добыть хоть один такой самородок, как у дяди Митяя – и хватит девчонке и на поездку в Германию, и на лечение… - Слышь, - говорю, - синица… Ты раньше времени-то себя не хорони. Врачи врачами, у них своё разумение, а у нас, лесовиков, своё. Слыхал я от стариков, будто есть у нас в горах место, где ломаные кости за неделю срастаются. Вода там в ручьях целебная. Сдается мне, она и глаза твои может вылечить… Только сказал – гляжу, а она аж встрепенулась вся, ко мне подалась и в руку мою вцепилась, как человек, в полынью ухнувший и не чающий спастись. - Правда? – прошептала. – Не врёшь? Я куда угодно пешком пошла бы – хоть на край света! – только бы видеть… - Погоди, - говорю, - не торопись. Понимаю, что времени у тебя в обрез, да у тайги-то свои законы. Таёжная верста - городской не чета, прямой не бывает. Надобно мне в одно место сбегать, и, ежели повезёт, будет у тебя и зрение, и времени на художества твои целый вагон и маленькая тележка. - А сколько ждать-то? – спрашивает она и жалобно так носом шмыгает. - За неделю, поди, обернусь, - прикинул я с запасом. Хотел было сказать, что ежели задержусь дольше, то можно уже и вовсе не ждать, да вовремя спохватился и язык прикусил. К чему девчонку пугать? Ей и так не сладко. А она на меня поглядела и говорит: - Мне-то что же делать, пока ты в тайге будешь? И тут меня опять будто кто за язык дёрнул: - Ты, - говорю, - веры не теряй, синица. Это твоё главное дело будет. А второе дело – помолись, чтоб удача нам с тобой была. - Кому же молиться? – спрашивает, а у самой личико, как у ангела на иконе – худенькое, белое, с огромными глазами прозрачными… - А в кого веруешь, тому и молись, - говорю. – Тут нам любая подмога не лишняя. Глянул на неё, а она кивает молча: поняла, мол. Улыбнулся я и, не удержавшись, по голове её погладил, будто зверька испуганного. Поднялся со скамейки, а она вдруг за рукав меня ухватила и говорит: - Погоди! Я ведь молиться за нас обоих должна, а сама даже имени твоего не знаю… - Фёдором, - говорю, - меня кличут. А по батюшке – Егоровичем. Улыбнулась она – а губы-то подрагивают, потому как слёзы рядом – и сказала: - Очень приятно. А меня Викой зовут. - Ну вот, - говорю, - погляди-ка, имя-то у тебя какое звонкое… Виктория! Победа, значит. Так что победишь ты хворобу эту. Даже не сомневайся. Смотрю, а она улыбается – робко так, неуверенно. Ну, хоть не плачет уже, и то хорошо. - Что ж, - говорю ей, - будем знакомы, Виктория. Она вдруг карандаш вытащила из кармашка, склонилась над листом низко-низко и давай писать что-то на краешке. Потом краешек этот оторвала и мне протянула. - Вот, - говорит, - вам, Фёдор Егорович, мой телефон. Вы позвоните, как вернётесь. Я очень ждать буду… Взял я бумажку ту и тут же номер в свой телефон забил, а клочок с её каракульками во внутренний карман куртки сунул. Так вернее: мало ли что с телефоном, так хоть на бумаге номер останется. И тут меня опять торкнуло: - Погоди, - говорю, - синица… а как ты домой доберёшься-то? Проводить тебя, может? А она и отвечает: - Вы, Фёдор Егорович, за меня не беспокойтесь. Я тут ещё минут пятнадцать посижу, а потом за мной брат придёт. Мы вместе домой пойдём. - Ладно, - говорю, - синица, бывай. Лихом не поминай. Через недельку, бог даст, свидимся. Повернулся и двинул прямиком по аллее – на Полярную, потому как Мишка там живёт. Это от башни рядом, в двух шагах. Мишку я, понятное дело, дома застал: дело было к вечеру, а шахта нынче в одну смену работает – на ладан дышит. То ли дело было раньше, лет эдак двадцать назад! Пахали в четыре смены: давали стране угля – миллионами. В тоннах, конечно… Короче, притопал я к Михею, всё как есть про маманину мечту-идею ему обсказал, деньги оставил и наладился восвояси. Мишка меня однако у дверей тормознул. - Куда, - говорит, - намылился, вахлак, на ночь глядя? У меня переночуй, а утром поедешь. Рассмешил он меня, ей-богу. - Какая ночь, - говорю, - Михей? Лето ж на дворе - видно, как днём. Я человек лесной, к ходьбе привычный – до тридцать пятого на своих двоих часа за полтора добегу, а там – лодка. Приуныл Мишка, нахмурился. - Эх ты! – говорит. – Одноклассник называется! Сто лет не видались! Посидели б за коньячком, потрепались бы за жизнь… Не удержался я, улыбнулся. - Да чего ж за неё трепаться-то, Миш? Её жить надо. Ты уж прости, что вышло так, только дело у меня образовалось срочное. - Заболел, что ли, кто? – встревожился Мишка. Подумал я немного и сказал: - Верно. Заболел. Помочь надо. Лекарство одно таёжное достать. - Ну, тогда понятное дело, - вздохнул Мишка. – Тогда, конечно, беги. Гляди только, аккуратней там на колдобинах. А я, как машинку добуду, позвоню. - Лады, - говорю. – Бывай, Мишаня, здоров. - И тебе не хворать. На том и распрощались. Домой я к полудню добрался и давай собираться. Мамка, конечно, всполошилась: куда да зачем, да надолго ли, да чего так срочно… Пришлось соврать. Сказал я ей, будто слышал на тридцать пятом от мужиков, что на Болбан-ю Хозяин балует – избу раскатал, до припасов добрался. Надо, мол, сходить, проверить, да избёнку поправить. Вроде успокоилась. Собирался я в этот раз порядком непривычным: жратвы почти не брал, взял только снасть рыболовную, ружьё да патроны – тайга прокормит. Ну, и всякую мелочь, без которой только пропасть: нож, спички охотничьи, соль, спирт сухой, компас, аптечку. Палатку не брал: лишний груз только на обратном пути. Зато затолкал в рюкзак две десятилитровых канистры. В общем выходило, что по дороге туда в основном воздух понесу, а вот обратно… Дай Бог, получилось бы всё!.. Я не зря сказал, что реки у нас - всё равно как дороги. Печора – она вроде федеральной трассы, а наша Уса, что являет собой границу между Уралом и Большеземельской тундрой, впадает в неё где-то на шестьдесят шестом градусе северной широты. Все реки бегут с гор, а если пойти по Усе назад, к верховьям, то километров через полтораста, попадёшь прямо в устье реки Косью. Там опять же вверх ещё километров сто - до того места, где вливается в неё хмурый Кожим. Вот он-то истинно в горах рождается и по ним катится, спускаясь в низовую тайгу и лесотундру. По Кожиму путь нелёгок – всё вверх и вверх, до впадения в него Лембека, и ещё выше – до самой Каменной Бабы, что стережёт устье Болбан-ю – Священной Реки. Здесь уже заповеданные места, истоки. Тут стояли и стоят по сей день каменные идолы-болбаны, которых почитали некогда ненцы и мой народ – коми. Тут неподалёку священная гора Еркусей, похожая на шапку шамана, сплошь усеянная оленьими рогами. В этих местах до сих пор разбивают стойбище наши оленные люди во время летней кочёвки. Здесь молились Богам, приносили жертвы, просили охотничьей удачи и изобилия людям и оленьим стадам. Если дойти до устья Болбан-реки и подняться по ней вверх, до впадения в неё большого ручья Сана-вож, считай, ты уже под боком у Росомахи. У того самого места, про которое мне дядя Митяй рассказал. На Сана-воже, как раз у самого устья, стоит заброшенная база геологов: золото здесь искали. На Болбан-ю жильный кварц по сю пору добывают, а людям давно ведомо: где кварц, там и золото. Вот только не нашли его геологи почему-то. По всем признакам вроде должно быть, а вот, поди ж ты… сколько ни искали, всё впустую. Короче, непростая река, непростая гора и вообще места странные. Будь у меня времени вагон, я бы так и пошёл в верховья – по рекам. Но времени не было, и решил я отправиться коротким путём. Дошёл по Усе до моста, там лодку оставил, сел на поезд рабочий и до Инты доехал. А там со станции в горы вахтовки уходят почти каждый день: возят на кварцевые штольни по проложенному ещё полвека назад тракту горняков, продукты, горючку и всё такое прочее. Мужики оказались свои, интинские, с Кожимского РДП, которое добычу на «Желанном» ведёт – очередная смена ехала. Потому и денег с меня не взяли. Сказали: «Да брось ты, паря! Все свои. Где двадцать сядут, там и двадцать первому место найдётся». Сгрузил я рюкзачину свой в салон, а сам сел в кабину – с водилой. Тот ещё и рад был: на горной дороге успевай только в оба глядеть, на всякую ерунду не в раз отвлечешься. А когда рядом человек сидит, он и чайку из термоса плеснёт, если в горле пересохло, и по переговорному, в случае надобности такой, с мужиками в салоне свяжется, и карту развернёт, поглядит пометки на сложных участках. Непростая дорога, конечно. Ухабистая. Спуски, подъемы, осыпи, длинные повороты под уклон. А иной раз, бывает, и буря налетит, да такая, что в полутора метрах ни черта не видать. Грунт ливнем размывает, ползёт он из-под колёс, как жидкое тесто, и машина ползёт: рычит натужно мотор, рубчатые покрышки, как когти, за землю цепляются, тянут «Урал» всё вперёд и вперёд, всё выше и выше – в горы. Проплывают мимо покрытые лесом сопки, каменистые увалы, синие хребты с белыми пятнами снежников. Скрипит подвеска, стучат под колёсами камни курумников и морен, лиственницы и ели машут вслед «Уралу» корявыми, изломанными горным ветром ветвями. Карабкается машина по склонам, покрытым густым стлаником, переваливается в разбитых колеях. Кидает мужиков в салоне иной раз до синяков и шишек. Такая вот дорога. Не дорога – направление. Зато четыре часа – и мы на Кожимской переправе, возле устья Лембека. Через брод ползём осторожно: дождливый выдался июнь, вода в реке стоит высоко. Кажется, «Урал» колёсами, как зверь – лапами, прощупывает дно. Шивера – вещь непредсказуемая: катает река камни с места на место, глубокие ямы-бочки роет – никогда не знаешь, в каком месте ухнешь по горлышко. Или по радиатор. Если «сядет» машина, долго придётся ждать, пока ещё кто-нибудь через Переправу поедет. Или вездеход с базы вызывать по рации, чтоб вытащили. Водила у нас, однако, опытный оказался: видно, не первый год по горам колесит. Черепахой, метр за метром, потихонечку перебрались мы на левый берег. А там и до базы недалеко – по таёжным меркам, конечно, - километров семьдесят. Я с ними только половину проехал: за Каменной Бабой распрощался с мужиками. Им дальше вдоль Болбан-ю, на юг, к кварцевому руднику, а мне – на восток, на другой берег, к Росомахе. Вообще-то её хорошо было видать ещё от Каменной Бабы: лежит себе на брюхе, вытянувшись и уложив на лапы короткоухую свою голову – гору Сана-из. Вблизи не так на зверя похоже: распался хребет на отдельные вершины, останцы и увалы, поросшие смешанным лесом и стланцем… Закинул я на спину рюкзак, ружьё на плечо повесил, перебрался через речную шиверу и двинул к Сана-вожу – он меня прямиком к Росомахе и выведет. Шагаю себе, смотрю то по сторонам, то под ноги, а вокруг – красота неописуемая. Люди тут редко бывают: для отдыха и охоты места больно дальние. Разве что бывалые туристы забредут, но те народ особый: им побольше трудностей подавай – скалы да пороги… Иду так-то, вечернему солнышку и комарам загривок подставляю и думаю: вот бы сюда Вику привезти. Уж она бы красоту эту не упустила, всё бы в альбоме у неё оказалось: и горы красно-розовые против закатного свету, и почти чёрные ели, и подлесок, пёстрый от игривых лучей, и небо с пушистыми облаками, что застряли на вершинах хребта, будто пух на гребёнке. Лишь бы дело выгорело, лишь бы удалось! Вылечит глаза девчонка - приедем сюда, побродим с нею по Росомашьей спине. Нарисует Вика картин десятка два, не меньше, привезёт их в город и людям покажет на выставке какой-нибудь. С таким талантищем заметят девчонку обязательно. Может, даже в Сыктывкар пригласят, а там, глядишь, в Питер или ещё покруче – в Москву. Станет она знаменитой художницей, будет по всей стране ездить, картины рисовать, да в интервью рассказывать, как Фёдор Егорович Батманов её однажды на Росомаху водил. А может, никуда не уедет, здесь, на Севере, останется. Север – место особое. Говорят, те, кто тут хоть раз побывал, снова сюда возвращаются – не могут позабыть. А кто родился здесь, в иных местах жить не могут: тянет их обратно на Север, будто птиц по весне… Задумался я, замечтался. Очнулся, только когда об валежину споткнулся и носом чуть землю не пропахал. Выправился, рюкзак поправил… гляжу, а ручья-то и нет. Когда в сторону от него свернул, сам не заметил. «Так, - думаю, - попал ты, мужик. Вот предупреждал дядя Митя, что непростые тут места, что где-то здесь его леший водил-морочил… а я, выходит, проворонил всё-таки…» А дело к ночи. Солнце хоть и не заходит, но к горизонту падает, да и светит в горах по-иному, чем в тундре. Там что – простор, ковёр моховой разноцветный на весь окоём, свет разливается свободно, как Уса в половодье, делает всё золотистым и розовым. В горах – по-другому. Хребты преграждают дорогу лучам, и если на западных склонах и среди ночи можно шагать, как днём, то на восточных наступает почти настоящая ночь. Горы становятся чёрно-синими, и только вершины их пламенеют алым росчерком, холодные тени укрывают лес, цепляются за каждую ветку, за каждый валун, накрывают низину, в которую я забрёл, холодными туманными сумерками… «Ну, - думаю, - идти дальше нельзя. Хочешь, не хочешь – надо тут ночёвку устраивать». Огляделся, выбрал местечко повыше да посуше и под лиственницей устроился. Грибы искать было темновато, потому пожевал всухомятку оленины вяленой и завалился было. А в горле-то дерёт. «Вот, - думаю, - пень сосновый! Вдоль ручья шёл, хоть бы воды набрать додумался…» Ну, что тут сделаешь? Поднялся я и уши навострил: не мог ведь далеко от ручья уйти, а раз так, то должно быть его слышно. Вертел, вертел головой, однако так толком и не разобрал, откуда шелест воды слышен. Показалось, что по левую руку всё же. И ведь, главное, подумал ещё, что левая сторона не та, что к добру, а всё одно пошёл. Сумерки – время смутное: и свет, и тени съедает. Когда настоящая ночь и светит луна, видно куда лучше, чем в сумерках. Двинул я, однако, на звук. Тем более, помню, что шёл я лицом на восток, а ручей справа был, значит, если в обратную сторону идти, окажется он слева. Подумал так-то - вроде всё сходится. Осторожно шёл, с опаской, чтоб ноги не переломать. Корни переступал, камни обходил, дёрн ногой прощупывал, ровно на болоте… Не помогло, блин. Вижу, вроде темнеет что-то. Шагнул пошире, чтоб не промахнуться… да так и ухнул по пояс в воду. «Что, - думаю, - за чёрт?!» Давай шарить вокруг руками: камни, песок, корни, сучья, валежины трухлявые… и вода вроде журчит – насмешливо так. Тут только до меня и дошло: родник это. Только вот древесные корни камень расшевелили да раскрошили - его и присыпало. А сверху ветками палыми да сушняком укрыло – не пробиться толком воде. Ну, вылез я, походил кругами и давай расчищать бедолагу. Покуда возился, свет ярче стал, а потом и солнце лучами из-за хребта брызнуло. В общем, к утру расчистил, стенки в ямине камнями укрепил, сухостой рядом вырубил. Свернул из коры ковшик-кулёчек, подождал, пока муть осядет, напился всласть, вернулся к лёжке своей и спать завалился – умаялся. И вот, поди ж ты, снится мне, будто рядом со мной кто-то сидит и про Росомаху рассказывает – то ли дядя Митяй, то ли ещё кто. Вроде похож на него, а вроде и нет. И слова-то я вроде слышу, а смысл разобрать никак не могу. Удивился я так, что аж проснулся. Глаза открыл, и на секунду и впрямь привиделась мне рядом человеческая фигура. Моргнул я, глаза протёр, а никого и нету. Померещилось, видно, спросонья. Поднялся я, оленины пожевал, сходил к роднику: умылся, напился, воды во флягу набрал. На часы поглядел – полдень уже, поторапливаться надо: один день из недели, считай, по боку. Собрался я, повернулся так, чтоб солнышко правое ухо грело, и двинул к Сана-вожу: он только справа, к югу от меня, мог быть. Шёл, шёл, полчаса, час – вокруг лес да и только, а ручья всё нет и нет. Странно, думаю. Во-первых, отродясь я в лесу не плутал, во-вторых, давно уж лес должен бы поредеть и измельчать: горы всё-таки, лесотундра… «Неужто, - думаю, - впрямь Вэрса-леший меня водит?» Остановился, огляделся, прикинул, где юг, где север, и решил, что вроде правильно иду. Однако опять же в наличии ещё одна странность – хребта за ельником не видно, а должно бы: не иголка чай… Чертыхнулся я с горя, куртку снял и навыворот надел. Сапоги местами поменял. Неудобно, конечно, но делать-то что-то надо! Оставил на замшелом камне ломтики оленины да монеток горсть – поклонился лешему – и пошёл дальше. Шагал ещё часа полтора, а потом смотрю – места вроде знакомые: вот выворотень по левую руку, вон лиственница раздвоенная, а вот и камень замшелый – тот самый. И монетки мои на нём весело так поблёскивают. «Ах ты ж, - думаю, - зараза! Чем же я тебе, хозяин лесной, не угодил?! Зверьё не пугал, родник расчистил, а ты мне, выходит, фигу скрутил? Ладно…» Подошёл к камню поближе, рюкзак скинул. - Чего ж тебе, Хозяин, надобно? – говорю. – Чего я тебе худого сделал, что ты меня к Росомахе не пускаешь?.. Понятное дело, не ответил мне никто. Присел я возле камня, сижу, жду. Чего жду, сам не знаю. Однако дождался на свою голову. Слышу, в подлеске трещит что-то: кто-то большой и тяжёлый прямиком ко мне идёт. «Ну, - думаю, - накаркал. Сказал мамане про косолапого – вот он, на тебе, лично пожаловал». Схватился я за ружьё – оно заряжено у меня на всякий случай было – и на подлесок наставил. Только сделал так-то, треск громче стал, и выломилась на прогалину лосиха, а следом за ней – телёнок. Кто не знает, тот рукой бы махнул, а я напрягся, потому как где самка с потомством, там и вожак неподалёку. Начал я потихоньку отодвигаться с дороги, а потом гляжу, а лосиха-то ковыляет еле-еле: тощая, бока впалые, и молока у ней нету, потому как телок жалобно хоркает и тычется в пустое вымя то и дело. Пригляделся я и вижу: с передней ногой у неё что-то, не может она на неё толком наступить. Выбралась на прогалину, отдышалась и легла, а меня будто и не замечает. «Ну, - думаю, - раз так, значит, неспроста это всё…» Опустил ружьё и медленно так, аккуратно в сторонку его отложил. Поднялся и к лосихе маленькими шажками двинулся - чтоб не напугать, значит. Иду и негромко так с ней разговариваю. - Тише, - говорю, - красавица. Не бойся, всё хорошо будет. Зла я тебе не сделаю, ногу только твою погляжу. Может, помочь сумею… Она голову вскинула, уши насторожила, прядёт ими и глядит на меня с опаской, а встать, видно, сил нет. Когда я совсем близко подошёл, засопела тревожно, задвигалась, шкурой на плечах заподёргивала – нервничает, значит. А телок ейный бегает вокруг и жалобно так хоркает. Ещё бы, забегаешь тут, если чудище неведомое двуногое того и гляди маманьку съест… Остановился я и присел, чтоб выше неё не быть, чтоб не принимала она меня как угрозу. - Спокойно, - говорю, - девочка. Спокойно. Не дёргайся. Я гляну только… Батя у меня пастух, так что доводилось и мне со стадом ходить не раз. Приходилось и болячками оленьими заниматься: на кочёвке в тундре ветеринара ведь фиг дождёшься. Оленеводы наши знают, что и как у олешков лечить – сами занимаются и то, что знают, детям своим передают. В общем, наклонился я поближе, гляжу, а на ноге у неё рана – коростой покрылась и гноем сочится. Бог ведает, где она ногу пропорола: может, в ветровалах, может, на курумнике, а может, придурок какой вроде того мужика с самозарядкой навороченной подранил сдуру. Осматривал я рану, а сам говорить не переставал – бормотал, как шаман – и, по ходу, сам начинал понимать, зачем знахари бормочут. Оказывается, это они так внимание хворого от болячки отвлекают. Лосиха глядит на меня и слушает внимательно, будто каждое слово понимает, а я просто проговариваю все, что делаю, будто это как-то помочь ей может. - Погоди, - говорю, - красавица. Сейчас вот фляжку отвяжу, промоем болячку твою ключевой водицей. Уж не знаю, целебная она или нет, а рану точно очистит… Болтаю так-то, рану ей промываю, а сам думаю: лишь бы не испугалась да не вскочила, а то ведь зашибёт копытами ненароком – мало не покажется. Но вот что удивительно: она меня слушает и терпит, будто понимает, что я помочь ей хочу. Короче, почистил я рану и думаю: а чем же мне её подлечить, чтоб не гнила? Огляделся, а вокруг меня, как по заказу – морошки россыпи. Нащипал я морошкового листа, нажевал в кашицу и к ране приляпал. Куртку с себя снял, рубаху стянул, рукава оторвал от неё, располосовал ножом и ногу лесной красавице перевязал. Отодвинулся от неё осторожно и тогда только дух перевёл. Поглядела на меня лосиха глазищами своими влажными, блестящими… вздохнула шумно – совсем как корова в хлеву – и принялась повязку вылизывать. «Молодец, - думаю, - умница…» Слюна не даст морошковому листу под повязкой быстро высохнуть. Сок в рану попадёт, убьёт заразу, воспаление снимет, болячку заживит. - Отдохни, - говорю, - девочка. Отлежись. А я пойду, пожалуй, помаленьку. И то, провозился я с ней изрядно – часа полтора. Опять дело к вечеру, и второй уж день на исходе, а я не то что к Росомахе, к Сана-вожу выйти никак не могу. Приуныл я маленько, чего греха таить. Но делать нечего, надо идти. Попрощался с лосихой, телка любопытного, носом в меня ткнувшегося, по загривку потрепал и двинул по своим делам – теперь уже не прямиком на восток, а с уклоном к югу. С полчаса протопал и вдруг слышу – вода шумит. «Мать честная, - думаю, - неужто Вэрса смилостивился?» Припустил я на этот шум во весь дух, ровно с такой скоростью, чтоб ноги на камнях не переломать, и минут через пяток выскочил прямиком к Сана-вожу. Огляделся я, и всё как-то разом на свои места встало: вот он, Сана-вож - блестящей ниткой к горе тянется; вот лес в низине, а вот, впереди, Сана-из – Росомаха-гора. Дальше редеют деревья, шагают в гору отдельными редкими кучками и, словно обессилев в борьбе с камнем, становятся всё приземистей и тоньше, пока и вовсе не уступают место траве, стланику и мхам. А там, где макушка Сана-из греется в лучах солнца, только камни – серые, белые, чёрные – покрытые ржавыми и бледно-зелеными пятнами лишайников. Остановился я у ручья, портянки перемотал, сапоги переодел, как положено, куртку обратно налицо вывернул, передохнул минут пяток и заторопился дальше: до Сана-из оставалось всего ничего – километра полтора-два. Ручей меня прямиком в распадок, что разделяет две вершины – Сана-из и Колокол - должен был вывести. Там я и заночевать собирался, потому хоть время и поджимает, а в сумерках в гору лезть – глупость несусветная: запросто можно ноги переломать. Имелось у меня и ещё одно дельное соображение: надо было мне тот курумник отыскать, про который дядя Митяй толковал, вот только вокруг горы в его поисках бегать – это для тех, у кого времени в запасе вагон, потому задумал я на Сана-из подняться да осмотреться вокруг. Гора хоть и не особо высока, но почти тринадцать сотен метров вверх – тоже не шутка, видно должно быть далеко, тем более, курум на четыре версты – не иголка, всяко с высоты увижу. В общем, добежал я до распадка как раз вовремя – солнце к тому времени за хребет спряталось и только вершины золотило. По дороге даже куропатку подстрелил. Понятное дело, что не по уму это – птица как раз в эту пору птенцов выкармливает, - но жрать-то охота: голодному по горам лазить – силёнок не хватит. Оленина вяленая – это про запас, на всякий непредвиденный и нехороший совсем случай: если, к примеру, ружьё ненароком утоплю или ещё чего… Не дай Бог, конечно. Обустроился я в распадке возле ручья, костерок затеплил, птицу в угольях испёк, покурил, на Росомаху глядючи и прикидывая, где и как идти завтра буду, и спать завалился. Чутко, конечно, спал. В горах – не дома за печкой, всякое может быть: и зверь какой, случается, сдуру набежит, и людей нехороших иной раз нелёгкая приносит. А хуже всего хозяйка этих мест – росомаха. Зверюга эта вороватая и нахальная до неприличия, к тому же страсть как любит чужими припасами полакомиться. Уснёшь вот так-то, а утром – всё снаряжение вдрызг и жратвы ни крошки: росомаха в гости приходила, пировала, а и стола не закрыла. На другой день поднялся я рано, потому как погода меня тревожила: с ночи задул северо-западный ветер, натащил сплошную пелену облаков, а они в этих местах обычно за хребты цепляются и висят на них, бывает, не по одному дню. Дождь мне нынче совсем некстати бы пришёлся: скользко на мокрых камнях, да и грунт, где он есть, размывает – поползти может прямо под ногами. Так что взвалил я на плечи свои пожитки, ружьишко поперёк груди повесил и полез в гору. Склоны на Сана-из не больно крутые, но дело тут не в крутизне. Они сплошь валунами усыпаны – большими и маленькими. Не курум, но вроде того. И ладно еще, если камень плотно сидит, не шевелится, но когда он под ногой туда-сюда ходит-шатается… Маета сплошная и по сырой погоде риск нешуточный. К тому же не повезло мне: только до середины склона доцарапался – дождина ливанул, да густой такой, с крепким порывистым ветром. Мотало и трепало меня, как ивовый лист на ветке. Хорошо, штормовку догадался одеть. Капюшон на голову натянул, застегнулся и забился между камнями: идти было никак – валуны скользкие, а в броднях я, как корова на льду. Часа два лило, будто из ведра, но сидел я дольше – ждал, когда ветер камни хоть маленько подсушит – потом дальше полез. Два раза ногу чуть не подвернул, на третий едва кувырком не покатился: камень из-под ноги ушёл, а за ним - и соседние. К полудню кое-как выбрался на макушку Росомахи, передохнул и пошёл вокруг – оглядеться. Шастал этак часа два, и чем дольше ходил, тем хреновее на душе у меня становилось. Сколько я ни глядел, а каменной речки, по берегам лесом отороченной, так и не увидел. «Да что ж, - думаю, - за напасть?! Где ж искать-то её? Не мог же, в самом деле, дядя Митя надо мной подшутить – не тот человек. Раз сказал он, что есть курум, значит, действительно есть. Так может, это я, дурень, не так смотрю или не там ищу?» Посидел я, подумал, куропатку дожевал и двинул к южному склону: решил, что если где и прячется курум, то как раз в распадке между горами. Спускаться по такой погоде – то ещё удовольствие. Да всем известно: вверх оно всегда легче, чем вниз. Туда почти на четырёх лезешь, а обратно – только на двух, и те то и дело соскальзывают. Пятую точку отбил, конечно. Не смертельно, но приятного мало. К Сана-вожу спустился я уже к вечеру – измотанный, как рудничный мерин, и голодный, как волк. Пошёл вдоль ручья в распадке лесистом. Парочку рябчиков подстрелил. Не бог весть что, но хоть перекусить. Остановился на удобном местечке метрах в семи от ручья, на прогалине. Полог между лиственницами натянул, ободрал с рябчиков кожу вместе с перьями, глиной тушки обмазал и в углях запёк. Чаю брусничного заварил, сижу, пью с колотым сахаром вприкуску и думу думаю: куда мне дальше подаваться и как из ситуёвины нехорошей выходить. Если по уму, то есть у меня ещё два дня, и коли завтра к полудню каменную речку не отыщу, то придётся искать уже не её, а старые шурфы на западном склоне. Это, конечно, то ещё удовольствие, потому за столько лет ямины наверняка дёрном и травой затянуло. Одна радость – со слов дяди Митяя я примерно знал, где шарить надо. Прикидывал я про себя так-то и понимал, что дело я затеял почти безнадёжное. Ну, какое, на фиг, золото можно за сутки отыскать? Смешно даже. И всё бы ничего, если б я тут просто так, от нечего делать прохлаждался. Нет, до зарезу нужны мне были либо вода живая, либо золото. Не мог я без них уйти. Не мог, и всё тут! Потому что где-то там, в городе, почти в двух сотнях вёрст отсюда, девчонка ждала и верила. Я ей надежду дал – мне и ответ держать… И до того мне горько и муторно стало от мысли, что я теперь вроде как обманщик бессовестный получаюсь, что не выдержал я и взмолился: - Мать-земля, - говорю, - родная… Урал-батюшка и ты, хозяйка мест этих, Росомаха! Подсобите в нужде! Не дайте пропасть девчонке! Ей ведь без зрения и жизнь-то не в жизнь! Что захотите, для вас сделаю… костьми лягу, только помогите!.. Выкрикнул так-то - стою, слушаю, как эхо надо мной насмехается, а птицы ночные ему вразнобой вторят, и сам себе понимаю, до чего глупо это всё. Плюхнулся обратно на лапник, голову свою бестолковую руками обхватил и сижу: в огонь гляжу, себя, дурака, последними словами крою. Мысленно, конечно. Не пристало в горах да в тайге браниться по-чёрному и нечистого поминать – неприятностей можно огрести в отместку. Сидел я так, пока запас мыслей горестных у меня не вышел, а потом в сон меня клонить начало: устал, набегался, как заяц, за день-то. Прилёг я, куртку на плечи натянул, потому как вижу: туман сырой клочьями по земле потянулся. Да большими такими, будто стадо небесных оленей в распадок спустилось – ягелем полакомиться. Глядел я на этот туман, глядел… да и задремал, кажись. Правда, не крепко, тревожно как-то: вроде сплю, а вроде и нет; звуки слышу, а всё вокруг странное какое-то - будто не настоящее, а нарисованное. Слышу, как ели лапами шелестят, как капли по пологу скатываются и по рюкзаку шлёпают, как трава на слабом ветерке шуршит и сучья в костре потрескивают, как мелкие камешки осыпаются со склонов, как сова ухает где-то неподалёку. А ещё сквозь сон мне будто бы тени какие-то мерещатся – словно ходит кто-то поблизости. То вроде ветка хрустнет, то влажный дёрн чавкнет, то мелкая галька заскрипит. Сказать по совести, напрягся я. Глаза открыл и вижу - под деревьями кто-то стоит. Проморгался – нет никого. «Да что ж, - думаю, - за чёрт?!» Схватился за ружье и рявкнул громко: - Эй! Кто тут есть?! Выходи! А про себя думаю: «Ежели зверь, то испугается и уйдёт, а если человек… Хотя откуда тут и кому среди ночи взяться?» Только подумал – глядь, а среди ёлок зашевелилось что-то, задвигалось. Размером вроде не крупнее меня, о двух руках, о двух ногах и об одной голове. Значит, человек. Гляжу, и точно – мужик. Невысокий такой, коренастый. Подошел к костру и стоит, на меня смотрит. - Здорово, - говорю, - дядя. Ты чего тут ночью-то бродишь? Заплутал, что ли? Садись к огню. Добычей я нынче не богат – не за этим пришёл, - а чаю с сахарком мне для хорошего человека не жалко. Болтаю так-то, а сам его рассматриваю, и чем больше смотрю, тем сильнее удивляюсь. Пожилой мужик-то совсем – старше даже дяди Мити лет на десяток. Косматый, бродатый, и одёжка на нём совсем не такая, в какой сейчас в тайгу ходят: рубаха домотканая навыпуск, не подпоясанная; на ногах – пимы до бедра, ткаными ремешками с кистями подвязаны; на плечах – безрукавка меховая. И ни рюкзака, ни ружьишка при нём нет. Только палка суковатая – вроде посоха. «И откуда, - думаю, - он такой взялся?» А он возьми и ответь: - С кудыкиной горы, из кудыкина леса за кулижками. Я прям остолбенел. - Ты чего, - говорю, - дядя, мысли мои читаешь? - Нет, - отвечает. – На роже твоей все твои вопросы написаны. А ежели по уму, так это я тебя спросить должен, чего ты тут потерял. Не сезон нынче для охоты-то. Чего припёрся, чего Росомаху тревожишь, лазишь повсюду, нос суёшь, куда не положено? Вона как! Он мне ещё и допрос устроил… - А ты, дядя, кто такой, чтоб с меня спрашивать? – осторожно ему говорю. – Лесник, что ли? Так тут вроде отродясь кордона не было… - Да пожалуй что и лесник, - отвечает и хитро так улыбается в бороду свою седую, клочковатую. – Потому как за порядком тут приглядываю. «Надо же, - думаю. – Из мужиков-то хоть бы один заикнулся, что теперь на Сана-воже сторож есть…» - Так ты, - спрашиваю, - с геологоразведки или с «Югыд ва»? Кто теперь базой распоряжается? А он на меня посмотрел с недоумением, плечами пожал и говорит: - Какая такая база? Не ведаю, про что ты болтаешь, паря. Мне до геологов твоих дела нет. Я тут сам по себе. Лес – моя забота, - и тут же, щурясь недоверчиво спросил: - А что это ты там про «светлую воду» сказал? «Странно, - думаю. – Про «Югыд ва» у нас разве что дети малые не знают…» - Это, - говорю, - дядя, Национальный парк так называется. Большой он: от Полярного до Южного Урала вдоль гор тянется. Его давненько уж создали – лет пятнадцать как. Природу охраняют. Поглядел он на меня и фыркнул насмешливо: - Тоже мне, «давненько»! Не знаешь ты, что такое «давненько», паря. Вот Росомаха-гора да Еркусей – это и есть «давненько». А то, что вы, людишки, возле них копошитесь – это всё равно что лист на дереве: сегодня есть, а завтра нету. Хотя… что охранять взялись – это дело. Давно пора, а то один уж не справляюсь как-то: больно много вас в последнее-то время понабежало, - вижу, хмурит он косматые брови, а глаза маленькие так из-под них злостью и горят. - Всё ходите, ищете что-то, землю роете, машинами своими кожу с неё рвёте, из реки священной большой тракт сделали, загадили всё! Тьфу! Паскудство!.. Говори, зачем припёрся, не то всерьёз за тебя возьмусь! Не только дорогу назад, но и голову свою глупую тут потеряешь! И тут меня холодным потом обдало. Понял я, кого на огонёк мой принесло. Это ж сам Вэрса собственной персоной ко мне пожаловал! - Не серчай, - говорю, - Хозяин. Не со злом я. Дело у меня тут очень важное. Насупился он. - Признал-таки, - ворчит. – Ну, ладно… Какое такое у тебя дело? Подумал я, что смысла нет от него таиться: всё равно ведь узнает. Ну и вывалил свою заботу, как есть: - Живую воду я ищу, что где-то тут под курумником течёт. Вэрса поближе ко мне шагнул и пристально так в глаза мне уставился. - На что она тебе? Вспомнил я Викины глаза синие, серой пеленой слепоты подёрнутые, и сказал: - Человечку одному хорошему помочь хочу. Слепнет она. Того и гляди, совсем видеть перестанет… - И что с того? – буркнул Вэрса недовольно. – Каждому своя судьба. И без зрения люди живут… - Другие, может, и живут, - отвечаю сквозь зубы, потому как и сам злиться начинаю, - а ей без зрения никуда. Художница она. - Ишь ты! – удивился Вэрса. – Вон, значит, как… А тебе-то что до неё? Любишь, что ли, девчонку? Я только вздохнул. - Да какая, - говорю, - любовь? Она от рождения городская, а я – деревенский. К тому же я её в полтора раза старше. Случайно повстречались. Несправедливо это просто: человек красоту чувствует, передать её умеет так, что душа звенит и поёт, а со зрением – такая беда… Вижу, слушает он меня внимательно и взглядом своим колючим так и сверлит – аж до нутра пробирает. Смотрит и молчит. Долго так-то смотрел да раздумывал, а потом сказал: - Сдаётся мне, что неплохой ты человек, паря. Простоватый, похоже, но неплохой. Опять же просто так мимо родника не прошёл, лосихе помог, животину без нужды не бил – только чтоб голодным не остаться… Меня уважил… Ладно, так и быть, укажу тебе каменную речку. А уж дальше с Росомахой ты сам как-то договаривайся. Не мне ей указывать, что и как. Если сама решит тебе помочь – считай, что в рубашке родился. Я аж подскочил. - Вот спасибо тебе! – говорю. – Век не забуду доброты твоей!.. А он хмурится и ворчит: - Погоди благодарить-то. Указать – не в руки дать. Сможешь ли пройти и добыть – от тебя самого зависит. А вера твоя, вижу, не больно крепкая: прийти пришёл, ищешь, а сам то и дело во всём сомневаешься… Задел он меня словами этими, я и взъелся: - В чём это, - говорю, - я, по-твоему, сомневаюсь?! Не верил бы – вовсе бы не пришёл! - А верил бы полностью - про золотишко бы не думал. Вот так. Уел он меня. Я ведь и впрямь с самого начала про золото подумывал, а не только про воду. Значит, прав он: и мою душу нынешнее жадное время зацепило. Неверие – оно как болезнь заразная: вроде и сам не заметил, а от других уже подцепил. - Так и есть, - кивнул Вэрса и грустно так головой покачал. – Чудеса, паря, вера творит. А поскольку людей, что искренне верят, у вас теперича за дурачков считают, то и чудес почти не осталось на этом свете. Так-то… Вздохнул он тяжело, зыркнул на барахлишко моё и проворчал: - Собирайся. Если хочешь каменную речку найти, прямо сейчас идти надо. Хотел я было спросить, почему сейчас, среди ночи, да вовремя язык прикусил: только ведь про веру говорили. Собрал пожитки свои быстренько, рюкзак да ружьишко подхватил, гляжу, а Вэрса уж вдоль ручья шагает. Да ходко так – не в раз догонишь. Поспешаю я за ним, то и дело о камни да кочки спотыкаюсь в сумерках и понимаю, что забирает он в сторону от ручья, к Росомахе. И чем дальше, тем круче. Через распадок наискосок провёл и остановился. - Гляди, - говорит. – Видишь, на склоне болбан каменный стоит? Присмотрелся я – и вправду большой камень на кромке леса торчит. Как раз в самом низу осыпи. И как только я его вчера сверху, с горы, не приметил? А может, и не было его там вчера-то?.. - Вижу, - говорю. - Иди прямиком к нему. Обойди кругом по солнцу трижды. Встань лицом на восход, поклонись Зарани Золотой и скажи: «С добром пришёл – по добру и уйду. Не ищу корысти, ищу помощи. Зарань Золотая, Дочь Богов, Мать людей, открой мне дорогу». С чистым сердцем если идёшь, дорога откроется. Вот только непростая она. Что бы ты ни увидел, глаза закрой и иди вперёд: есть в тебе вера – пройдешь, нет веры – не обессудь, получишь то, что заслужил. Меня мороз по спине продрал. «Вот, - думаю, - попал так попал. Живым уйду ли?» Гляжу, а Вэрса усмехается. - Вот про это, - ворчит, - я и говорил. Понимает, значит, о чём я думаю. - Что ж, - говорю, - спасибо тебе, Хозяин, что проводил. И за подсказку твою – спасибо. Лихом не поминай. - Иди, - ворчит, - балбес, а то опоздаешь. Один такой день в году, когда дорога открыться может. Тут только я сообразил, про что он толкует: и точно, летний солнцеворот нынче. Выходит, повезло мне несказанно. Вовремя я Вику встретил, вовремя в тайгу пошёл, вовремя помощи попросил. Прошла бы эта ночь – и ушёл бы я с Росомахи не солоно хлебавши. Поклонился я Вэрсе в пояс и двинул прямиком к болбану. Добрался до него, сделал всё, как леший велел: обошёл вокруг, слова заветные сказал, поклонился низко, выпрямился… и ошалел. Там ночь была – хоть и белая, но всё же ночь – а тут… солнце ярко светит, небо голубое, тайга изумрудно-зелёная. А прямо передо мной – каменная река: со склона скатывается и по распадку дальше идёт - на сколько глаз видит. И камни-то в ней – это тебе не осыпь мелкая: тут неудачно шагнёшь – не только ноги, а и шею сломаешь. И вот что интересно: вроде следовало бы мне испугаться, а я стою себе спокойный такой, аж самому удивительно. Гляжу на курум и думаю: «Интересно, как там Вика? Помолилась за свою и мою удачу или нет? А то, может, рукой махнула и забыла – и встречу нашу, и обещание моё. Впрямь ведь, ну что за ерунда? Подумаешь, встретился мужик какой-то деревенский, наобещал с три короба и как в воду канул…» А потом пораскинул мозгами и понял: не может такого быть. У людей, которые красоту видят и сами её творить могут, душа чистая и лёгкая: умеют они верить и надеяться. А потому точно помолилась она, и не могли её Силы Небесные не услышать. Значит, нечего мне бояться. Значит, раз доверилась мне она, то и я доверять безоглядно должен: ей, земле своей, силам её сказочным и безграничным, чутью своему охотничьему и удаче своей. Подумал так-то, вздохнул глубоко, глаза закрыл… и пошёл вслепую. Сделал шаг, другой, третий… Иду, и чувствую, что будто по ровной дороге шагаю. Словно не курумник под ногами, а дорога асфальтовая. И так мне захотелось глянуть, что ж это такое – прям сил нет! Остановился я, зубы стиснул, глаза покрепче зажмурил – перетерпел. Дух перевёл и дальше двинулся. Шагаю и прикидываю про себя, что иду ровно поперёк речки, на склон горы, и вроде как уже должны бы камни кончиться. Только подумал – смех чей-то раздался впереди, неподалёку. Женский смех – бархатный. Не выдержал я, глаза открыл и понял, что и впрямь на краю курумника стою, под самыми деревьями, а речка каменная почти вся у меня за спиной осталась. Перешёл-таки. Топчусь я на валуне, щурюсь против света, а солнечные лучи сквозь гущину ветвей древесных сочатся нитями, будто пряжу золотую невесомую ткут. Пестрит всё в ярком свете – не разглядеть, кто там, между ёлок и лиственниц, прячется. Потом блеснуло что-то в зелёном подлеске, заискрилось – ровно бегущая вода бликами играет или металл шлифованный. - Эй! – говорю. – Кто это там надо мной потешается?! Покажись, не бойся! В ответ опять смех послышался – уже громче и звонче. Блики ещё ярче стали, заиграли быстрее, а потом выступила из-под лиственниц женщина – неторопливо так, чуть вразвалочку. Встала – руки в боки – и смотрит на меня насмешливо. А я на какое-то время аж ослеп от блеска: зелёные круги в глазах поплыли, а через них я только силуэт смутный вижу. Голова у меня закружилась, покачнулся я, равновесие потерял и грохнулся - ей на потеху. Хорошо, вперёд, носом в дёрн, а не назад, на камни. Она давай снова хохотать – оглушила совсем. - Что, - смеётся, - охотничек? Красота моя наповал бьёт? Али притомился сильно - ноженьки ослабли? Проморгался я, руки-ноги под себя подобрал и поднялся. Гляжу на неё и диву даюсь. И вправду красива она, но как-то не по-людски. Начнешь внимательно рассматривать, так вроде что-то звериное в ней: лоб низковат, нос широковат, губы тонкие, зубы острые… Зато глаза – ну, чисто янтарь солнечный. И одета она совсем по-нашему: в сарафан пышный и сорочку-япанку, завеска опять же, как положено, поверх сарафана, на голове – шаль цветная… Вот только горит это всё ярким светом, потому что сплошь золотом заткано. На дорогую парчу похоже, но даже на Троицу в праздничном хороводе на наших женщинах парча беднее выглядит. Смеётся она, а на шее и груди у неё золотые монетки и бусы самоцветные так и звенят, играют-переливаются. - Здравствуй, - говорю, - Росомаха. - И тебе, - отвечает, - по здорову, коли не шутишь. - Да уж какие тут шутки, - нахмурился я. – Не до них мне нынче. Нужда к тебе привела. Усмехнулась она, поглядела на меня искоса и говорит: - Слыхала я про твою нужду. Только так и не пойму, чего ж тебе, остолопу, от меня надобно: воды али золота. - Воды живой, - говорю, - хочу у тебя попросить. Она дороже золота. Перестала она улыбаться, посерьёзнела. - Это ты верно сказал, что дороже. Зачерпнуть из речки моей, конечно, не трудно – вот она, у тебя под ногами. Тут дело в другом… В том, чем ты заплатить готов. Задумался я. Жить-то хочется: пусть нет у меня ни жены, ни детей, и добра я особо не нажил к тридцати-то годам, зато мать с отцом у меня есть и братья. А с другой-то стороны, ну, пропаду я в горах – у мамани ещё трое сынков останется: я-то младший, четвёртый. Горевать, конечно, будут, не без того, но время лечит, да и внуки скоро пойдут – всё сердцу материнскому отрада… Подумал так-то и говорю: - Заплачу, чем велишь. Об одном прошу: с меня цену спрашивай, не с рода моего. Поглядела она на меня с интересом и усмехнулась: - Не дурак ты, однако, охотник. Лишнего, вижу, не отдашь. А с тебя особо и взять-то нечего, кроме тебя самого. Похолодел я. «А ну, - думаю, - как не отпустит меня назад-то?» Ну и брякнул: - Да хоть меня бери, коли хочешь. Дай только назад в город сбегать, а после того вернусь. Обещаю. Прищурилась Росомаха этак с хитрецой, поразмыслила маленько и говорит: - Ладно уж, чего у семьи-то кормильца отбирать… Позволю я тебе воды набрать и даже обратно отпущу, но при одном условии – если выполнишь то, что я велю. Поклонился я ей в пояс. - Как скажешь, - говорю, - так и будет. Кивнула она важно, руки на груди сложила и говорит: - Есть у меня для тебя три дела. Выполнишь их все до заката – бери воду и иди себе восвояси. Не выполнишь – тут останешься: будешь мне по хозяйству помощником. Ну, и куда мне деваться? Согласился, конечно. - Хорошо, - говорю. – Рассказывай, что я делать должен. Уселась она на камне, руки на коленях сложила, хитро так посмотрела на меня и молвила: - Я давеча вдоль каменной речки шла и вон на том склоне браслет обронила. Змейку золотую с красным глазком. Отыщи мне её. Да гляди, осторожней будь: не оцарапайся о зубки её золотые, а то даже я помочь не сумею. Иди. А я тебя тут подожду. «Ничего себе, - думаю, - вот задача так задача…» А делать нечего: сам согласился – надо выполнять. Скинул я рюкзак, ружьё рядом положил – у Росомахи не пропадёт – и двинул через лесовину на тот склон, что она показала. Южный склон, солнечный, не больно крутой. Деревца низкорослые по нему растут, стланик опять же, березка карликовая. Камни бока на солнышке греют, мох разноцветный им бока укутал, осыпи дёрном затянуло. Уютное местечко. В самый раз змеям да ящеркам. Иду я по этому самому склону и каждый метр, как сапёр, осматриваю. Солнце макушку печёт, пот по спине струится. Снял я куртку. Потом и рубашку снял. Ползаю по склону, будто улитка, на солнце поглядываю – высоко ли стоит. В глазах рябит уже, мошка потную спину облепила – грызёт. А я всё отмахиваюсь и в землю пялюсь – не блеснёт ли где золотая змейка. В конце концов до того умаялся вниз головой на солнцепёке стоять, что чувствую, как-то мне нехорошо. Добрёл до большого валуна и в тени повалился. «Передохну, - думаю, - маленько, а то так и солнечный удар заработать недолго». Посидел немного, отдышался – полегчало мне. Стал по сторонам оглядываться. Смотрю, а между двумя ближними валунками пуночка так и скачет, так и скачет. Цвиркает так беспокойно, почти кричит. Поднялся я. «Дай, - думаю, - гляну, что там такое…» Подошёл близко совсем, а там - гнёздышко крохотное с птенцами. И к гнезду этому змейка подбирается. Золотая. С красными глазками. «Ни хрена ж себе, - думаю, - браслет! Как же мне тебя отловить, да ещё так, чтоб не укусила?» Вспомнил про рубашку свою, без рукавов оставшуюся, метнулся назад, к валуну, подхватил её, весь верх разом узлом завязал, чтоб мешок получился, ветку сухую подобрал с земли – и к гнезду. Кинул рубашку на землю, подол веткой приподнял, обошёл гнёздышко, да как топну. Змейка испугалась и прямо в рубашку мою юркнула. Я рубашку хвать, и бежать бегом к курумнику. «Только бы, - думаю, - дырку между пуговицами не нашла да не выскользнула!» А она бьётся, шипит - того и гляди, через ткань за руку цапнет. Потом гляжу – так и есть, дырку нашла и уж головёнку наружу высунула. Что ты с ней будешь делать?! Ругнулся я да и схватил её за шею голой рукой, а она запястье мне обвила, шипит и пасть свою крохотную разевает – за палец цапнуть норовит. - Что ж ты, - говорю ей, - творишь, животная?! Я ж тебя вернуть хочу хозяйке твоей – Росомахе! А ты меня грызануть собираешься, бессовестная… Только про Росомаху-то сказал – змейка тут же и успокоилась. Пасть закрыла и красными глазёнками своими на меня уставилась, будто спрашивает: «А не врёшь?» - Ей-богу, - говорю, - верну. Не сомневайся. Только кусать меня не надо. Я ещё в город вернуться должен, чтоб Вике помочь. Вот не думал я, что змеи улыбаться умеют! Как-то так она пасть свою приоткрыла и глазками заблестела, что и дурак бы понял – улыбается. Свернулась у меня на руке колечком двойным и кончик хвоста своего прикусила. Будто показывает: гляди, мол, теперь куснуть точно не смогу, а иначе свалюсь и опять потеряюсь. - Вот и ладно, - говорю. – Вот и хорошо. Держись крепче – сейчас у хозяйки будешь. И припустил по склону вниз. Через подлесок у каменной речки продрался – выскочил прямо к камню, на котором Росомаха меня ждала. Увидала меня, запыхавшегося, брови тёмные нахмурила, губы поджала – сердится вроде. А у самой глаза так смехом и искрятся. - Ишь ты, - говорит, - какой шустрый! Никак отыскал пропажу? - А то! – отвечаю. – Вот она, держи, - и руку ей протянул. Росомаха запястье своё подставила, змейка с моей руки тут же соскользнула и на её кисти кольцом свилась. Глазки красные так и светятся – радуется, значит. Росомаха на солнце глянула, усмехнулась каким-то мыслям своим и сказала: - Отдохни чуток. Коли хочешь, воды из-под камней хлебни. Много только не пей: лишняя сила - тоже худо. Распирает она человека, на ненужные дела толкает. - Ладно, - говорю. – А какое второе дело будет? Глянула она на меня почти с удивлением, головой покачала недоверчиво, но всё же сказала: - Коровушек моих подоишь. Они на той стороне горы пасутся. Вот ведёрко тебе, - и достаёт из-за камня ведро золотое, с виду так литров на двадцать. «Мать моя! – думаю. – Да как же я его на северный склон-то допру? Это ж золото, а не цинк… А обратно с молоком – так и вовсе…» А она будто мысли мои услышала. - Не бойся, - говорит, - как молока надоишь, оно легче станет. Ну, что ж делать? Человек я деревенский, и корову, и козу доить приходилось, когда у мамки руки не доходили. Авось справлюсь. Спустился к самому курумнику, руку между камнями просунул, чувствую – вода. Зачерпнул в горсть, отхлебнул… Холодная, аж зубы ломит, и чистая, как хрусталь горный. А на вкус вроде металлом слегка отдаёт – непривычно. Зачерпнул ещё горстку, выпил. Чувствую, и вправду бодрит. - Спасибо, Хозяйка, - Росомахе говорю. – Давай ведро-то, пойду, а то солнце уж с зенита падать начинает. Взялся за дужку… и понял, что нелегко мне придётся. Однако чувствую, что справлюсь. Рубаху свою развязал, на себя натянул, ведро золотое на плечо взвалил и двинул в обход горы – на северный склон. А Росомаха мне вслед крикнула: - Ты лучше тут поднимайся! С той стороны круче. Послушал я, потому как не было ей смысла мне препоны чинить: коровы-то не доены. Пока лез в гору, думал, помру. Солнце жарит, мошка жрёт, ведро - мать его! - тяжеленное, сердце где-то в горле стучит, и это при том, что я к тяжёлой работе привычный… В общем, забрался кое-как почти на самый верх, где камни, трава короткая да мхи. На северной стороне, правда, полегче стало – там ветерок задувал прохладный, мошку отгонял. «Так, - думаю, - а где ж коровы?» Пригляделся и ахнул. Да вот же они: которые лежат, которые бродят. Только не коровы это совсем, а лосихи с телятами. Немного их – голов восемь, но и к этим попробуй, подойди! Самец-то, вот он, поблизости. Стоит на склоне, шумно носом тянет: учуял уже чужака двуногого. Сейчас как ринется… тут и конец мне. «Что ж делать-то?» - думаю. И тут лосиха, что ближе всех была, голову подняла, принюхалась… и пошла прямиком ко мне. А за ней – телёнок. Пригляделся я… Мать честная! Вот удача-то! Это, оказывается, моя красавица – та самая, которой я ногу перевязывал. И не хромает почти. Подошла она, носом в меня ткнулась, головой о плечо потёрлась, да так, что аж качнуло меня. И телок ейный тут как тут – давай вокруг меня скакать да коленца выписывать. А я стою, как замороженный, и жду, когда меня лось заметит и в землю втаптывать прилетит. Ждал, ждал… а тот и ухом не ведёт. Ладно, думаю. Подобрался к лосихе, как корову, погладил, тронул осторожно титьки – стоит, не дёргается даже. Ну, чисто корова, только больно длинноногая. В общем, с оглядкой, но подоил. Она повернулась, похоркала в сторону товарок своих… Гляжу – подходят: сначала одна, потом другая, третья. А лось, словно глухой и слепой. Надо же, думаю. А сам моментом пользуюсь. Хожу от лосихи к лосихе, ведро за собой таскаю и чувствую, что оно и впрямь легчает: будто молоко лосиное целебное в себе золото растворяет. Поглядишь в ведро, а молоко в нём золотом переливается – то ли жирное такое, то ли солнце так играет… Когда управился, ведро совсем обычным стало, даром что большое и молока в нём всего-то литра четыре - то, что телки не высосали. Так что вернулся я к каменной речке почти бегом. Мог бы и быстрее, но боялся молоко расплескать: зачем-то ведь оно Росомахе нужно. Встретила она меня не слишком радостно. То ли не по нраву ей пришлось, что я со службой справился, то ли молока мало показалось. А тут ещё я возьми да спроси: «А молоко-то тебе лосиное зачем?» Повернулась она и зубы свои острые ощерила. «Не твоего ума дело! – говорит. – Много будешь знать – скоро состаришься!» Тут-то мне в голову мысль и постучалась, что не так просто всё здесь, как с первого взгляда кажется. Вспомнил я, что шаманы говорят про наш, Средний, мир: будто он – зеркало, в котором отражаются миры Богов и Духов – Верхний и Нижний. И любая мелочь, которая там происходит, в нашем мире свои последствия имеет… Не по себе мне стало от этих мыслей, а тут ещё Росомаха вернулась. Поглядела на меня хмуро и говорит: - Вот тебе третье дело – охотничье. Бери своё ружьё и добудь мне к вечеру белого оленя с золотыми рогами. Да помни: до заката не успеешь – здесь останешься. Опешил я. Не думал, что она меня на охоту пошлёт. Росомаха ведь, Хозяйка, Хранительница… Да и плохо это, говорят – убить кого-нибудь в Верхнем мире. Потому и переспросил: - Мне его живьём поймать или как? Зыркнула она на меня исподлобья и прошипела: - Или как. Совсем я ошалел. - Да где ж, - говорю, - я его найду?.. А она отвечает: - Вдоль каменной речки иди. Там и отыщешь. Приуныл я, голову повесил, а против Росомахи не попрёшь: она тут хозяйка, взялся служить – служи. Поднял я ружьё, на плечо повесил и побрёл вдоль курума, а на душе гадко так, муторно… Мог бы - прямо сейчас бы обратно на Сана-вож свалил. Вот только как без живой воды возвращаться?.. Иду обочь каменной речки, думу горькую думаю. А солнце уж за горы нижним краем зацепилось – совсем немного до сумерек осталось. Надо решать: выполнять то, что Росомаха приказала, или послать её куда подальше. «Ладно, - думаю, - погляжу на оленя этого сказочного, а там уж и решу…» Только подумал – смотрю, а прямо за курумом, на другой стороне олень стоит. Всем оленям олень. Крупнее раза в два, чем наши, обыкновенные. Белый, как первый снег на тундре. А рога и впрямь сказочные – рыжим осенним золотом горят-пламенеют. Потянул я с плеча ружьё – медленно-медленно, - а сам думаю: «Господи! Вразуми Ты меня, грешного! Надоумь, как поступить! Ведь не олень это - Дух какой-то, да притом не из простых. Может, в нём вся душа Севера живёт? Как же мне руку поднять на такое чудо?!» Смотрю на него, ружьё в руках держу, а душа прямо на куски кровавые рвётся. Не выполню я приказ Росомахи – воды живой не видать мне, как своих ушей, да и дома родного, и отца с матерью – тоже. Вика будет ждать меня и не дождётся – отчается. А потом ослепнет совсем. Перестанет видеть красоту мира, и умрут в ней и вера, и любовь, и надежда. Одна чёрная горечь останется… Не могу я её на этот кошмар обречь, когда вода живая почти что в руках у меня! Один выстрел… Всего один выстрел – и всё будет иначе. Ну, убью я Дух Севера, и утратит он Силу свою: не сможет больше противиться людям, что богатства его полными горстями черпают. Ну, исчезнут места заповедные, иссякнет живая вода. Будут везде шахты и рудники, заводы и газопроводы. У людей жизнь, может, легче станет… Может. Вот только на самом-то деле легче ли?.. Поднял я ружьё, а руки ходуном ходят: сердце бухает в груди – вот-вот пополам разорвётся… И больно мне так, что никакими словами не сказать!.. А олень смотрит на меня глазами своими лиловыми, глубокими и чистыми, как вечернее небо, и стоит на месте, словно ждёт. Словно понимает и боль мою, и страх мой, и горе… Уронил я на камни ружьё, рухнул на колени и заплакал. Потому что понял: не могу я его убить. Плакал, как плачут мужики – почти без слёз, да зато сердце и душа – в клочья. Думал, тут и умру. Может, оно и легче так-то? Душа отлетит, да и всё – ни забот, ни скорбей, ни горя горького… Скорчился я на камнях и об одном только мечтаю – как бы помереть поскорее, потому что жизнь мне уже не в жизнь. И вдруг чувствую – кто-то по голове меня гладит, да ласково так, бережно, совсем как маманя. Поднял я голову, а сам за слезами горючими и не вижу толком ничего. С трудом разглядел, что это Росомаха сама. Присела она рядом со мной, ладонями лицо моё обняла и в лоб поцеловала. - Не плачь, - говорит, - человече, и не бойся больше ничего. Первые два дела, что ты справил – это так, забава. А сейчас ты главное и самое трудное испытание выдержал. Верно ты всё сердцем почуял и верно поступил, хоть и больно тебе было, и страшно. За главные в жизни решения цена всегда велика – неподъёмной кажется. Однако оно того стоит, поверь. Поднялась она и руку мне подала. - Вставай, - говорит, - Фёдор Егорович, да погляди на то, что вряд ли ещё когда-нибудь увидишь. Вот он, Олень Золотые Рога - тот, что солнце над землёй нашей суровой носит по кругу. В нём душа Севера. Поклонись ему. Не каждому такая честь выпадает. Глянул я на него, и душа во мне воскресла, будто золотым солнечным светом напиталась, а вместе с ним - и силой. Поклонился я Духу Севера и одно только слово сказал – «прости». Он головой качнул согласно, неторопливо так повернулся и прочь пошёл, вверх по склону. А потом словно растворился в небе: белый цвет, он ведь все цвета в себя принимает и любым может стать… Долго я ему вслед смотрел, покуда Росомаха не взяла за плечо да не повлекла за собой. - Пойдём, - говорит, - Фёдор. Там, у каменной речки, тебя твоя награда ждёт. Иду я за ней, а чувство у меня внутри такое странное… Вот вроде должен бы я ненавидеть её за то, что она со мной сотворила, а не могу. Как на белого оленя рука не поднималась, так и на неё зла нет. Какой-то пустой я и при этом лёгкий, как пух гагачий – того и гляди в небеса взлечу. «Может, я и впрямь помер? – думаю. – А это всё – рай и ад в одном флаконе?» Смотрю, а передо мной то самое место, где я носом в дёрн уткнулся, когда Росомаху увидел. Камень замшелый, лиственница старая ветками на веру качает, курум валунами дыбится… только странные они какие-то - далёкие, как будто в последний раз я всё это видел целую жизнь назад. Остановилась Росомаха у камня, нагнулась, подняла что-то и передо мной поставила. Гляжу я, а это канистры мои. И обе водой полнёхоньки. Протянула она мне и ружьё, и рюкзачишко мой тощенький. - Вот, - говорит, - держи. Мне твоего добра не надобно. Своего хватает. А воду девчонке своей дважды в день давай – на утренней и вечерней заре. Пусть по три глотка пьёт и лицо умывает так, чтоб в глаза попадало. Слова еще заветные говорить надо, но ты за это не беспокойся: они сами ей на ум придут – я позабочусь. Вздохнула грустно, на солнце, почти скатившееся за хребет, взглянула и молвила: - Доброго тебе пути, Фёдор. И здесь, и там – доброго. Знаю, не больно я ласкова к тебе была, но иначе никак было. Ты уж прости… Захаживай, как в солнцеворот на Сана-воже будешь. Дорогу знаешь теперь. Кивнул я, потому как ворочать языком сил отчего-то не было. Поклонился ей и выдавил хрипло: - Спасибо тебе за воду, Хозяйка. И за науку спасибо, хоть и не сладкая она у тебя. Бог даст – свидимся ещё. Улыбнулась она мне ласково. - Иди, - говорит, - так же, как сюда шёл. И не беспокойся ни о чём: всё ладно будет. Вэрсе от меня привет передай. Скажи, что в гости его жду. - Ладно. Поставил я в рюкзак обе канистры, навьючил его на спину, ружьё на грудь повесил, глаза закрыл и зашагал – то ли по куруму, то ли над ним. Понял, что дошёл, когда под ногами внезапно осыпь заскрипела. Открыл глаза, а передо мной болбан каменный. Рядом Вэрса стоит, меня дожидается. Передал я ему привет от Росомахи, а он удивлённо так глянул на меня и говорит: - Быстро же ты, однако, обернулся… Посмотрел я вокруг и понял, что стоит всё та же ночь солнцеворота, вот только уже к утру близится: солнышко круг свой на оленьих рогах объехало и ввысь начало подниматься. Зарозовели горы, вызолотилось небо, деревья ожили – зашептались. - Как уж получилось, - отвечаю ему. Про воду он не спросил. И так знал, что я не с пустыми руками, раз вообще вернулся. Ну, что еще рассказать? Распрощались мы с ним на моей стоянке. Он ушёл, а я остался. Рухнул, где стоял, и проспал почти что сутки прямо там, под Сана-из. Рано утром поднялся, олениной вяленой перекусил, ружьё зачехлил, и двинул к Болбан-ю. Там дождался вахтовку и к вечеру уже в городе был. Позвонил Вике. Адрес свой она назвала – в малосемейке: квартиру-то они к тому времени всё-таки продали. Когда увидел я, как она по стеночке ко мне пробирается, сердце у меня зашлось. Обнял я её, качаю у груди, а сам не знаю, то ли плакать мне с горя, то ли смеяться от радости. Поговорил с родителями её, рассказал, что смог - так, чтоб они за чокнутого меня не приняли. Хотя, похоже, они уже в любое чудо готовы были поверить и любую помощь принять. Отдал я воду, попрощался и к Мишке свалил. Напились мы с ним, конечно, до полного безобразия. Два дня болели. Мне-то как с гуся вода, а ему пришлось отгул выклянчивать. Он мне, кстати, к тому времени швейную машинку для мамани добыл. Так ещё и это отметили. На третий день собрался я и домой отправился. Вернулся в село, мамку расцеловал, машинку ей презентовал и взялся барахлишко разбирать. Ружьецо почистил да в сейф убрал, в баню сходил, одёжку пропотелую и прокопченную в таз кинул – в стирку. Кинуть-то кинул, да вдруг слышу – звякнуло что-то. Давай я карманы выворачивать: вдруг патрон где завалялся? В рубахе ничего не нашёл, в карманах штанов – тоже. Куртку тряхнул хорошенько… и остолбенел. Вывалился на пол золотой самородок. Поднял я его, на ладонь положил и выдохнуть боюсь, потому как глазам своим не верю. Лежит у меня на ладони крохотная росомаха – почти такая же, как у дяди Мити. Почти, да не такая. У него она калачиком свернулась, а у меня стоит, спину прогнувши и пушистый хвост задрав – потягивается. Такая вот от Росомахи памятка. Спрятал я её, конечно. Оберег – дело такое, никому его лучше не показывать, а то силу потеряет. Одно могу сказать: со мной она всегда. Погляжу на неё – и встанут передо мной Росомаха, как живая, и Белый Олень Золотые Рога. И словно свежим ветром мне в душу повеет… Любопытно вам, наверное, как же дальше-то всё сложилось? Думаете я, как в сказке, принцессу свою спасённую замуж за себя взял? Нет, братцы. Сказка сказкой, а это – быль. Ну, сами посудите: какая из нас пара? Что Вике в деревне-то делать с её художеством? Ей картины надо писать, людей радовать. А печку топить, кашу варить да портки мужику-лесовику стирать – это дело для девки покрепче, своей, деревенской. Такую домовитую я за себя и взял – Акулину Филиппову из дяди Митиной семьи, кстати. Их колено - оленеводы потомственные. Уговорили они меня работу сменить, так что теперь у нас семейная бригада: кочуем с женой, детьми и двумя моими шуринами. А Синица… Всё у неё хорошо. Выздоровела она уже через два месяца. Врачи московские только диву давались: никак понять не могли, как такое чудо случилось. Приезжает Вика к нам каждый год – когда летом, когда зимой. Летом кочует с нами. Пока у Еркусея на Болбан-ю стоим, она этюды пишет. И на побережье Карского моря тоже рисует. Зимой я её по Усе водил. Сам куропатку и глухаря бил, а она – не поверите! – опять же рисовала. Состав у неё какой-то волшебный есть: она его в краски добавляет, которые из тюбиков выдавливает, те и не замерзают даже на морозе. Акулина моя не ревнует. Знает, в чём тут дело: рассказал я ей всё. Теперь вместе телевизор смотрим, когда про нашу Синицу в новостях рассказывают. В прошлом году у неё выставка была персональная – в Международном Институте Арктики и Антарктики. Большой художницей стала. Известной. Так-то. На Росомахе бывал я ещё не раз – тянуло туда почему-то. Вот только в солнцеворот шагнуть за болбан, на каменную речку, решился только однажды. Повидались мы с Хозяйкой. Не изменилась она. И места те заповедные не изменились. Всё так же стоят хребты, подставляя спины ветрам и солнцу. Всё так же цепляются за них облака. Так же шумят лиственницы на склонах, так же текут реки и стоят камни-болбаны по берегам. Сторожит Священную реку Каменная Баба и Белый Олень Золотые Рога мчится-летит по небу. По-прежнему силён и крепок Дух Севера и живёт он не только в земле нашей и воде живой, но и в нас самих, и в детях наших. Покуда помним, от каких корней растём, будет он жить, будет лететь над Уралом – Каменным Поясом – и нести на своих золотых рогах солнце.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.