Я отдал бы всё, чтобы быть с тобою, Но, может, Тебя И на свете Нет.
Мне нравится красный цвет. Красный — и все его оттенки. Бордовый, малиновый, алый, киноварь, все они. А ещё — зеркальный. Это не цвет, конечно, но мне всё равно. Потому что только когда они сходятся вдвоём, Антон возвращается. У меня так мало, мало зеркального. Я не художник, но как мне хочется рисовать, хоть немного, совсем чуть-чуть. Ему нравится, когда я рисую. Я никогда не рисовал, а теперь — начал, потому что только тогда он приходит. Мало! Как же мало зеркального! В гранёном стакане его очень мало. Приходится довольствоваться стеклянным. Мерзкий оттенок. Лучше так, чем совсем ничего. Времени тоже мало. Они врываются и оттаскивают меня от полотна. А я плачу, прижимая осколки стакана к себе. Я прошу их не забирать тебя. Молю, я даже готов им ноги целовать и есть землю, лишь бы они оставили тебя со мной. Ну зачем ты там спрятался? Выходи, я нашёл тебя. Ну же, выходи. Здесь страшно. Поздно. Они забрали тебя у меня. Снова. Я их ненавижу. И тебя ненавижу. Знаешь, почему? Потому что ты заигрался. Я тебе говорю: «Выходи, выходи», а ты только улыбаешься. Я тебя обидел? Тогда почему ты от меня прячешься? Они меня мучают из-за тебя. Тебе нравится, когда меня мучают? — Кто принёс ему стеклянную посуду?! Это кричит строгая женщина, которая сейчас совсем утратила свою строгость. Наверное, заведующая отделением. Перед ней оправдывается девушка помоложе: — Я не… Я сказала всем, чтобы… Простите. Меня держат грубые мужские руки. Так противно. Совсем не похоже ни на твои тонкие, ни на тёплые, ласковые — Вадима. Я бы просил их не трогать меня, но слёзы затыкают рот. За что? Я смиряюсь, когда уносят последние стёкла. Становится грустно и тихо. На мне меняют халат. Теперь он идеально белый и воняет стерильностью. На нём больше нет красивых пятен, продиктованных хаосом. Когда Вадим раскусывал мне губу, Антон слизывал и говорил что-то про малиновое варенье. Без косточек. Он ненавидит косточки. И я всегда вырезал их из яблок, выковыривал из арбузов. Меня поят таблетками и оставляют одного. Они бы привязали, если бы я был хоть немного буйнее. Но мне ничего не хочется. Я просто сижу на кровати и смотрю в пол. Глаза щиплет, но я не плачу. Антон не любит, когда я плачу. Вадим тоже. Я стараюсь. Всё будет хорошо, я помню. Вы мне обещали. Клонит в сон. Я забираюсь под хрустящее больницей одеяло. Оно противное, как руки медбратов, но без него ещё противнее. Мне снятся похороны Антона и взгляд мамы, когда я спрашиваю: «Почему Вадим не пришёл?» Я просыпаюсь в сумерках. Сейчас идеально смотреть в окно и видеть на стекле улыбающегося Антона. Я бы и это стекло сломал, нарисовал бы на нём своей кровью, чтобы Антона лучше видеть, только оно не бьётся. Я старался, правда старался. Прости меня. Но я не иду к окну. На плече лежит рука Вадима. Я поворачиваюсь и целую её. Он гладит по щеке, прижимаюсь, тыкаюсь носом, как щенок. — Они снова забрали его. — Ты же знаешь… Что он умер. — Ты тоже в это веришь? У него глаза такие пронзительно-синие. У нас мягче — серо-голубые, а в его глазах закопано море. И оно сейчас становится моим морем. Вадим сейчас не такой, каким его лепят врачи для меня, а настоящим, нашим. Его взгляд смягчается. — Нет, конечно. Я отодвигаюсь, давая ему место, чтобы он лёг рядом. Приятно, приятно-спокойно в его объятиях. Но не хватает Антона по другую сторону, с которым мы переплетали пальцы. Вадиму тоже нелегко. Каково это — чувствовать наполовину холод? Но он вроде держится. Теперь нас только двое, надо быть сильнее. — Почему он нас оставил? Я не могу. Мне надо знать. А Вадим был там, он должен знать. Каково ему было — смотреть на изуродованное тело Антона? У нас как будто вся жизнь разделилась на «до» и «после». Так и есть. Заберите это выражение обратно в книги, пожалуйста. — Не знаю. — Хорошо, что ты со мной. Я бы без тебя совсем с ума сошёл. — Хорошо… Теперь он всегда лежит на боку, лицом ко мне, а не на спине, как было раньше. За его спиной… страшно. Он наклоняется и целует меня. Вадим знает все мои мысли, как и все они: медсёстры, лечащие врачи, только мне нравится, что он знает, в отличие от них. Он понимает, и мне не противно, ему в моей голове жить можно. Я отвечаю на поцелуй, а он ложится сверху. Снимает одежду, начинает целовать, заставляя выгибаться. Кощунство? Да, наверное. Но мы живы. Мы нужны друг другу. А ты сам спрятался, слышишь? Сам. Я не хочу просить прощения. Хорошо и тепло. Я люблю лежать под его ласками после того, как кончим. Ласкать в ответ. Проводить пальцами по его прессу и груди, пока он гладит ключицы и иногда их целует. Так — почти как раньше. Как будто у меня не сбили половину жизни, а у него — половину любви. Мне снится, будто я попал в аварию. Я вижу глазами Вадима. Вижу машину всмятку, вижу мёртвого Антона на сидении. Кровь, запёкшуюся на наших ржаных волосах и бледных щеках. Другую машину, которая влетела на полной скорости. Просыпаюсь в слезах и одиночестве. Вадим всегда уходит к тому моменту, когда я просыпаюсь. Наверное, его прогоняют медсёстры. Интересно, какое у них выражение лица, когда они видят нас голых в одной постели? Нет, не интересно. Интересно было бы, если бы у них из глазниц торчали пионы или ножи. Или они бы болтались повешенные. Как маятник. Тик-так, тик-так. Жестоко? Они не лучше. Они забирают моего брата. Открывается стеклянная дверь на балкон. Меня подбрасывает. Это ветер. Такой неестественный, нежданный. Он предстаёт передо мной, смешанный с лунным светом. Светлые волосы, светлая кожа и в глазах отражается то, чего нет. — Привет. Он улыбается. Он настоящий: не человек — точно ветер. У него улыбка как шелест листьев. — Привет. — Можно к тебе? — Можно. Почему бы и нет? Я всё равно не властен над ветром. У него в руках сверкают и звенят ключи. Он просачивается через балконную дверь, прикрывая её. Я, наверное, в первый раз вижу её открытой. Меня туда не пускают — наверное, боятся, что выброшусь. — Рассказать тебе сказку? — Расскажи. И он рассказывает. Про то, как на землю пришла большая тряска и солнце стало вставать на востоке, а не на севере. Про расшитые рукава и Вавилон. Потом он просит меня спеть. Я хорошо пою. Мы с Антоном в детстве ходили на вокал. И я начинаю песню. Вспоминаю, как звучала музыка на Арбате. И чувствую себя точно таким же уличным музыкантом. Он, наверное, тоже так меня ощущает, потому что вместо монет кидает мне луну. За рубль она, конечно, не сойдёт, но в карман спокойно помещается. Я соскребаю с неба звёзды и отдаю ему. Мне не нравятся звёзды. Они портят идеально-ровную, тёмную, гладкую ночь. Ей без них даже лучше. А ему звёзды, видимо, нравятся, потому что он наклоняется и слизывает их с моей ладони. Щекотно. — Спокойной ночи. — Спокойной. Просыпаюсь поздно. Сон крепкий и длинный. Впервые меня специально поднимают к завтраку — под надзором, конечно. Они боятся, что я изрежу себя даже пластмассовыми приборами. Я бы изрезался, но в них Антон не появляется. Снова засыпаю до обеда. Дверь на балкон закрыта. Так странно, будто её правда открывали прошлой ночью и это её взбодрило. Но я же не сумасшедший, чтобы поверить в кого-то, кто гуляет ночами по общему балкону. Сижу и смотрю через неё, как Москва тлеет сама в себе. Жарко. В жарко-голубом небе можно увидеть клочья смога благодаря тому, что больница находится на возвышении. Антон сегодня не приходит, сколько бы я его ни звал и ни ждал. В стекле я вижу только себя. Мы похожи как две капли воды. Даже мыслями. Не настолько, конечно, как близнецы Уизли, чтобы заканчивать предложения друг друга, но очень сильно. Даже мама нас путала. Но Вадим сразу понял, как нас различить, — по родинке на яремной впадине, на которую никто не обращал внимания. Он немного волшебник, потому что появляется, стоит только о нём подумать. Обнимает за плечи и целует в висок, привлекая к себе. Я переплетаю наши пальцы. — Он не пришёл сегодня. Почему? — Опаздывает. Ладно. Я целую его и зарываюсь в волосы той рукой, которую целовал ветер своими прикосновениями. Смеюсь. — В чём дело? — Мне сегодня ночью руку целовал ветер. Он хмурится и притягивает к себе для жёсткого поцелуя. Глупый, глупый человек. Как можно ревновать к ветру? Ты же не ревнуешь, когда он колышет занавески в нашей спальне ранним утром. Он обижается. Берёт меня на полу, грубо и жёстко. Но я не обижаюсь, потому что на его плече удобно спать. А вот просыпаться на холодном полу — не очень удобно. Но я, как ни странно, одет. И хорошо, потому что луна уже взошла, рисуя передо мной своего сына. Он смотрит на меня, лежащего на полу, но так любопытно и совсем не высокомерно. А потом и вовсе ложится рядом на расстоянии вытянутой руки. У него красивые глаза, наверное, серые, хотя мне не очень хорошо видно, и пушистые ресницы. Улыбка добрая, жемчужная. Он тянется ко мне, уверенно проводит пальцами по скуле. Не так, как Вадим. Я для него теперь напоминание о бессилии. А ветер меня любит. Это неточно, но хочется верить его прикосновениям. В конце концов, мне не каждый день передают поцелуи на кончиках пальцев. — Как ты сюда попал? — Ключи стащил. Скучно одному, а они не догадались. — Почему ты тут? — Суицид. А ты? — Не знаю. — Как это? — Они говорят, что мой брат умер. Но я знаю, что нет. — Понятно. Я беру его руку. Не уходи, пожалуйста. Улыбка говорит: «Не уйду». Я тоже улыбаюсь. Хочу прикоснуться к нему, но страшно. Он начинает сказку и берёт плату с моих ключиц. Я ему пою, он засыпает. А что, если врачи зайдут? Нет, они его не поймают, никогда не поймают, он же ветер. На следующий день Вадим злится ещё больше и выкручивает мне руки, пока трахает. На следующую ночь ветер зовут Максим. Он был истерически влюблён в человека и решил убить себя, чтобы прекратить их больные отношения. Про Вадима он не говорит и не спрашивает. В его объятиях умиротворяюще, безмятежно и нет ощущения лежащей рядом пустоты. В четыре часа он уходит, рассыпав несуществующие осенние листья по полу. Москва начинает полыхать. Вадим злится, очень злится. Как его вообще в таком состоянии пускают ко мне? Врач говорит, мне просто нужно спокойствие. Почему он злится? Это же ветер, просто ветер. Антон больше не приходит. Я плачу и стучу по двери на балконе. Потом меня связывают. Я слышу их разговоры: — Он идёт на поправку. — Я бы с трудом назвала это поправкой… Они всегда какие-то глупости говорят. Я всё равно плачу, но уже не стучу — мне не нравится, когда меня связывают. Я так скучаю по Антону. Максим обнимает, прижимает к себе и целует в макушку, как ребёнка. Я позволяю себе непозволительную роскошь — украшаю его плечи не звёздами, а слезами. Тогда он выводит меня на балкон. Снимает лимонную луну, вытирает ею влагу с моего лица, как спонжем, и снова аккуратно вешает на место. Целует меня. Вкусно. Вадима целовать больше не хочется. Он даже пробует быть нежным, а не как в последние дни, но всё равно противно. Так грубо, жёстко, ощутимо, не так, как Максим целует. И мне не хочется целовать никого, кроме него. Я прошу Вадима больше не приходить. Он обижен, но — спасибо — всегда руководствуется рационализмом. Нам больше нельзя видеть во мне не меня. Проходит несколько дней. Максим сообщает, что его скоро выпустят. Врач говорит, что я иду на поправку и, может, меня тоже выпустят. Она, наверное, подозревает о ветре. Антон с Вадимом больше не появляются. Мне грустно и пусто, я плачу, но только потому, что начинаю осознавать. Тяжёлый ватный туман медленно сползает с меня, открывая то, что я сам так старательно прятал от себя. В последнюю ночь мы сидим на балконе друг напротив друга. Ночь тихая, чистая. Где-то вдалеке всё ещё не легла спать Москва. Но здесь спокойно. Почти в абсолютной темноте я чувствую невероятное умиротворение. Максим гладит мои руки. В основном те места, где остались не успокоившиеся шрамы. Он, наверное, чувствует их. — Больше так не делай. — Не буду. Его руки я тоже оглаживаю. У него нет сетей, но на левом предплечье неровность. — Ты тоже больше так не делай. — Не буду. Целую. Мне нравится его целовать. Иногда кольнёт, что я им изменяю, но они мертвы. А мне надо жить дальше. Доктор так говорит. И Максим. — Я за тобой вернусь. На следующий день его отпускают. Мне грустно. Я боюсь, что Вадим с Антоном вернутся, а Максим — нет. В кармане звенят его лунные монеты — только это не даёт мне снова пропасть. Мне страшно и скучно, но больше — одиноко. Я прошу разрешения выйти на балкон, врач этим обрадована, ведь раньше я почти с кровати не вставал. Правда, это можно только днём и только под конвоем. Скорее бы уже отсюда. Проверки, обследования, беседы, вопросы, бумажки, бумажки, бумажки. Они записывают все мои слова, каждую букву. Раньше меня это забавляло, я начинал нести всякий бред. Понимали они или правда мне верили — не знаю. А сейчас я говорю честно. Говорю, что понимаю, что мой брат и парень мертвы. Говорю, что резал себя потому, что казалось, будто их можно так вернуть. Рассказываю про галлюцинации. Много чего. Мне не говорят ничего, но, кажется, всё хорошо. У врача другое выражение лица — озёрное, не потревоженное рябью беспокойства. Я такого ещё не видел. На следующий день дверь в мою комнату открывается на два раза больше, чем обычно. В первый раз ко мне несмело заглядывает мой врач. Её останавливает какой-то мужчина, взяв за локоть, что-то тихо говорит. Она входит ко мне и садится на кровать. Откладываю книгу. — Если ничего не случится, через неделю мы тебя выпишем. Я знаю, что она имеет в виду. Ничего не случится. Сердце так быстро бьётся, я чувствую какое-то сладкое предвкушение. Хочется броситься обнять её. Но ещё больше — Максима. Я увижусь с ним, совсем скоро. Совсем чуть-чуть. И это случилось гораздо скорее. После обеда — мне даже подали еду в стеклянной посуде — и прогулки он приходит. Его впускает медсестра, что-то тихо говорит и оставляет нас наедине. — Привет. Он улыбается. Так красиво. — Привет. — Ты как тут? Я не могу ему ответить. Не могу сказать, как сильно скучал по нему. Это просто не выразить словами. Я кидаюсь к нему и крепко обнимаю, насколько это позволяют мои истощённые руки, утыкаюсь в шею. — В порядке. А ты? — Тоже. Он мягко отстраняет от себя и усаживает на кровать. Каждое биение сердца гулко отдаётся во всём теле. Становится ужасно жарко, кажется, даже щёки краснеют. Максим замечает и оставляет по поцелую на каждой скуле. — Я работу нашёл. — Кем? — Дядя держит юридическую фирму. Меня взяли туда. Я ведь о нём почти ничего не знаю. Нам столько всего ещё надо. — Восстановим тебя в университете. Всё будет хорошо. — Всё будет хорошо. Он хороший. Я помню, как днями сидел, пересчитывал его луны и боялся, что он не захочет меня знать. А ведь я даже не могу сказать: «Вот глупость». Он правда мог не вернуться. Зачем ему там, за забором, больной шизофренией? — Всё будет хорошо. Он повторяет это мне раз сто, пока всё сильнее жмусь к нему. Приходит медсестра. Они забирают его. Как забирали Антона. Только Максим вернётся, обязательно вернётся, мне даже не придётся рисовать и плакать. Он мне обещал. Москва в золе засохших листьев. Скоро я заблужусь там и больше никогда не покажусь на глаза этим окнам. Они столько всего видели. Мне не жалко с ними прощаться, но я всё же благодарю. За каждую луну, которую они мне показывали, за бриллиантовые звезды, которыми я платил. И ухожу — уже в своей старой, растянутой одежде. Нехорошо показываться Максиму на глаза в таком виде, но ничего другого у меня нет. Он ждёт в холле внизу. Дойти туда — как через девять кругов ада. Крики, люди, которые ходят по коридорам и смотрят сквозь меня. Оно того стоит. Максим спасает меня, прижимает к себе, шепчет, что очень скучал. Я тоже, очень, очень скучал. Врачи прощаются с нами. Я рад, боже, как я рад. Мы доходим до ворот. Скрипучих, зловещих, сумасшедших, как все здесь. Мне страшно, потому что за ними у меня ни семьи, ни друзей, только Максим. Руки замёрзли, а у него пальцы такие тёплые, когда он касается меня. — Пойдём. Всё будет хорошо. — Всё будет хорошо.Шизофрения
12 октября 2016 г., 19:06