Часть 1
18 октября 2016 г. в 11:12
Чувства марионеток издавна считаются чем-то незначительным, и от них можно просто избавиться, как от надоедливой мошки, а можно тыкать в них раскалённым железом, наслаждаясь дальнейшим представлением: это здорово — разжигать костёр на пепелище и царапать то, что почти зажило.
Чонгук привык принимать участие в каждой дешёвой пьесе, в каждом лживом кукольном представлении Юнги, но бедой стал дар вживаться в каждую роль. И у Юнги неплохое чувство юмора — Чонгук убеждается в этом снова, получая роль возлюбленного в очередной его игре.
С каждой пьесой к его роли прибавляются слова, движений становится больше, и ниточки дёргаются резче. Юнги позволял себе слишком много — и однажды, когда ему не понравился собственный сценарий, отыгранный Чонгуком, он обрезал лески (оставшиеся всё ещё жили в Чонгуке). Юнги любит кукольные представления, а боль их участников редко что-то значит для хозяев — так тому и быть.
Для лживых творцов собственная выгода всегда взлетает превыше всего — в тот раз Чонгук убеждается окончательно.
Проснувшись от очередного отыгранного куклами кошмара, Чонгук чувствует лёгкое покалывание в пальцах и еле ощутимую горечь на языке. Он распахивает глаза, садясь на кровати и обнимая колени руками, тяжело дышит, слышит, как стучит его сердце. Тошнота мгновенно подбирается к горлу. Чон утыкается в собственные ладони и пытается сделать хотя бы один полноценный вдох — но как только его взору представляется темнота, все попытки проваливаются, а любая разумная мысль перекрывается паникой, как воздух и сонные артерии: у него на веках февраль, реки, горный воздух и запах ромашек.
Хлопок, дубль двадцать четыре.
— Я не скучаю, — цедил Юнги, пытаясь убедить скорей себя, чем Чонгука.
Первым делом при Его имени в чонгуковой голове всплывает лишь хорошее, лишь восхищение и бесконечное желание любить, таять в его прохладных руках — и ему хочется выть в голос, когда в мысли врезаются воспоминания о том, как каждое лживое слово Юнги аккуратно выкладывало кирпичик за кирпичиком в стену между ними. Потому что страшно. Страшно, когда восхищение перебивается неприязнью (неумело размешанной в палитре с забытой, засохшей любовью). Но даже если лески в чонгуковых запястьях вырезали из парня мысли о Юнги, они, явно ошибаясь, забывали избавиться и от желания быть с ним всегда, греть холодные руки и не допускать миновской горечи любой ценой.
(Мину это к чёрту не сдаётся.)
И ему к чёрту не сдалась эта боль, но его добивает то, что и в миновских запястьях остались куски лесок, и их не вырезать теперь, если не умирать, не выдрать из-под кожи без невыносимой боли. Даже лёд в голосе Юнги не обезболивает, жжёт только до безумных истерик и подливает бензина. Даже собственный наигранно-холодный тон не спасает, не покрывает его жгущие ранения; голос дрожит, когда он говорит с самим собой, оставаясь наедине со своими кошмарами и додумками, а запястья кровоточат семью буквами и знаком бесконечности, пачкая белоснежные подушки. Чонгук касается на пробу, и на пальцах остаются кровавые следы.
Он чувствует себя таким ничтожным, осознавая, что Юнги значит для него больше, чем целый мир. Целый мир, который направлен против тебя, использующий твои собственные чувства и слабости, выбивая почву из-под ног.
Чонгук давит до упора мертвецкое равнодушие, как бы больно ни было видеть чужую горечь, выжимает до конца всё, что в нём есть, пока не выясняется, что под злобой прячется не пустое дно, а прежняя, неизрасходованная забота, каждую долю которой ему хотелось дарить только Юнги, вручать всё собственное тепло через лески в венах, которые обращаются в наручники совсем не вовремя.
Он снова открывает глаза — и закрывать боится; хрипит и скулит, впивается полумесяцами ногтей в дрожащие ладони, оставляя почти кровавые следы, давя на старые царапины, и морщится. Над его веками явно работал искусный ювелир, потому что точности, с которой были переданы эти чёртовы картины в его глазах, позавидовали бы все перфекционисты этого мира вместе взятые.
На них вытатуированы самые отвратительно-восхитительные картины его жизни. Прошлой весной они жались друг к другу под первым грибным дождём, и Юнги, долго целуя его, клялся никогда не отпускать.
Чонгук снова жжёт и разрывает каждое напоминание, долго смывает выцарапанные под кожей буквы и перевернутую восьмерочку, в итоге просто соскабливает их кухонным ножом — но всё остаётся на месте. Смеющиеся Чонгук и Юнги по-прежнему смотрят на него с полок (в голове отражается их смех), даже из пустых рамок, а внутренние стороны ладоней жгутся совсем не от горячей крови. Каждое прикосновение к аккуратно выведенному «Мин Юнги» его убивает.
Вот что бывает, когда Вселенная ошибается и тебе достаётся неверное предназначение; вот что бывает, когда твой предназначенный — лжец, понимает Чонгук, разглядывая ядовитые гематомы, тянущиеся от левой половины груди и спускающиеся вниз по руке.
Буквы издевательски выступают на кровавых разводах, прожигая адскими колкими порезами сиреневые переплетения вен.
И от одной мысли о собственных запястьях-клейме у Чонгука жжёт сердце, только вот последнее, чего ему хочется — быть искренним с Юнги. Так что ему совсем не обязательно знать, что Чонгук кричал этой ночью.
Он пытается дышать глубже, принимая за фон единственную мысль: хозяев марионеток не волнует ничего, кроме собственной выгоды. Его никто не предупреждал, его не предостерегали, окольцовывая руки верёвками, его просто поставили перед фактом, когда выбираться было уже поздно.
Проходят месяцы, и напускной чонгуков холод остужает самые элементарные боевые ранения; Чонгук не верит в фальшивые клятвы, и раз в неделю ему даже не приходится лгать, когда он говорит, что всё нормально — и вроде со временем всё должно пройти, исключая одну кукольную патологию: ему по-прежнему больно ощущать миновскую боль, в то время как Юнги чонгуковской наслаждается.
Он лишь надеется, что Юнги так же приятно получать раскалённой лавой по сердцу в ответ.