Часть 1
18 октября 2016 г., 01:37
Ветер гнул травяные стебли. В извечном свете звезд они казались откованными из серебра.
— Я решил. Давай закончим на этом, — Маэдрос резче, чем хотел, дернул за подпругу. Торопливо приспустил ремень, ослабил на одну дырочку, проверил, свободно ли проходил кулак под теплый конский бок. — Это мой долг.
Ладонь Маглора, рассеянно перебиравшая в пальцах гриву скакуна, остановилась, легла в основание шеи светлым пятном: певец не позволил себе иного способа выразить несогласие. Они уже говорили об этом — зачем повторяться снова?
— Морнемир! — старший, тряхнув головой — упрямая прядь выбивалась из тугой косы и падала на лоб медным извивом проволоки, — окликнул оруженосца. — Все собрались?
— Да, мой лорд. Только вас ждем.
— Никого лишнего не прибило?
— Алантур просился. Может, все-таки…
— Нет, ни за что.
Оруженосец отрывисто кивнул и перехватил поводья скакуна. Маэдрос проверил стремена, уперся лбом в покатый горб седла — Маглор видел, как сжались в бесцветную линию губы брата, пережидавшего секундную слабость, — и мгновенье спустя певец вновь поймал на себе решительный, волевой взгляд короля. Звезды отражались в них, как в зеркале, но не способны были погрузиться вглубь радужки.
— Неужели… Все? — меж бровей Маглора пролегла болезненная складка. Он повел плечами — вроде бы, раздраженно, — но ни от кого не укрылась его растерянность. И почти детская обида. — А если не получится?
— То я получу шанс на искупление. Потратьте это время с толком, — Маэдрос смотрел прямо поверх плеча младшего. С остальными он простился несколькими минутами ранее, а потом — прогнал, прочь, подальше от трещины в сердце.
— Майтимо… — певец отрывисто шагнул к брату, обнял, прижался щекой к холодной пластине нагрудника. На спине, под пальцами, складками багрянца стекал с плеч короля плащ.
Секунды текли мучительно долго. Маэдрос медленно сосчитал до пяти, перехватил локти брата и разорвал их объятья. В клочья. Только бы потом не жалеть.
— Помни, что ты обещал мне, — он невесомо поцеловал певца в лоб, перехватил поводья у Морнемира и, рывком перебросив тело в седло, послал жеребца в уверенную рысь — только стонали травы, приминаясь под тяжестью копыт…
Ты спросишь, откуда мне известно, как именно простились братья? Маэдрос рассказал. Не все, конечно — многое пришлось додумывать самому, — но проклят будет тот поэт, что продастся лжи. Я бардом никогда не был, но всегда себя им мнил; может, за это Вайрэ направила мою нить в место, где умирает любая поэзия — в Ангбанд?
Я попал сюда на исходе весны — рубашка несколько дней пахла примятой травой, даже в камере, до тех пор, пока мне не пришлось порвать ее на бинты. Потом стало не до мелочей. На исходе первой недели ко мне пришел первый серый сон, и я уже приготовился к милостивой смерти от безбрежной тоски по дому, когда бесконечный, казалось бы, круг камера-пыточная-камера был прерван.
В камеру Маэдроса я вкатился кубарем. Связка брошенных ключей оставила ссадину на хребте — мне впервые довелось видеть, как боялись орки, при том настолько, что предпочли расковывать кандалы пленника моими же руками. Впрочем, их расчет был верен.
Помню, как ужаснулся ранам распятого на стене эльда. Я немного разбирался в лекарстве — по крайней мере, во время вылазок именно мне доводилось первым заговаривать кровь, — и, видимо, именно тогда случился первый проблеск озарения.
Им нужен был не я и не мои тайны; только мои руки — выходить их именитого пленника… Для чего? Для новых пыток?
В те времена все было проще. Не приходилось взвешивать «за» и «против», пытаться понять, как будет лучше (никак не будет, «лучше» — уж точно, разве что менее паршиво): надо было брать и делать.
И я делал. Сначала — снял брата по несчастью со стены. Сколы камня сделали свое дело; от узора шрамов на спине, отдаленно напоминающих изломанные, искаженные руны, остались целые пятна содранной кожи. Те же участки, что были целы, жгли мне пальцы: он сгорал в лихорадке, и тем больше это казалось правдой, чем чаще падали на рыжие волосы факельные блики. Уже не помню, как тряс решетку, пытаясь вытребовать у стражей хотя бы воды — они приносили все, о чем я просил, но как-то нехотя, спустя десятки напоминаний и несколько тычков по ребрам. Терпел, что поделать. Вся жизнь в Ангбанде — это сплошное терпение, угрюмое, скрипящее на губах. Синдар терпят тише, нолдор — громче, кто-то дольше, кто-то срывается раньше…
Не терпел только один на моей памяти. Маэдрос.
Он вообще был странным: исключением из всех правил и, одновременно, их же подтверждением. Он не терпел — мирился… Как-то. Как-то умудрялся переносить все, танцевать на углях, искать одному ему ведомые лазейки. Наше терпение было отупелым. Однообразным. Терпели, потому что ни у кого не хватало сил выживать иначе.
В его же смирении был какой-то смысл. Цель. И именно это отличало его от остальных.
Зачем я рассказываю это? Потому что это проще молчания. По этой же причине, наверное, отвечал на мои вопросы о прошлом Маэдрос: рассказывать было проще, чем не рассказывать. Молчанием под пыткой никого уже нельзя было удивить, и оно обесценилось; молчание же перед сокамерниками в цене никогда не было.
Он был предельно честен. Я бы с удовольствием сказал, что его откровения попахивали тайным умыслом — но это было бы неправдой. В те времена я ни о чем таком не думал. Я был обескуражен его стремлением вывернуться наизнанку, вытащить через изодранное криками горло правду; он отдавался мне на растерзание с упоением, он ждал, чтобы мои вопросы препарировали его нутро и сокрытое в нем мысли…
Мне доставляло несравненное удовольствие одно лишь осознание, что мне позволено так легко общаться с королем. Каюсь, Тингол оказался забыт, задвинут на дальний план; что ж, пусть не будет мне за дырявую память прощения. Но не Тингол прогонял своим присутствием тени из камеры и не Тингол дал мне смелости выжить — все те годы, что прошли с тех дней, все те годы, что я вынашивал воспоминания, гранил их: только для того, чтобы сейчас излить тебе, Мандос.
Молю только — не задавай вопросов. Я и сам расскажу. Все, что помню — теперь я могу понять Маэдроса. Перебродившее молчание тяготит не хуже любой другой пытки.
Я благоговел перед ним. Он был — пламя, ведомое Роком, в отбрасываемой им крохотной тени я был в безопасности. Мог позволить себе расставаться с надеждой медленно, почти безболезненно — потеря становилась острее лишь в часы одиночества. Орки уводили его, по моим подсчетам, раз в несколько дней и вскоре возвращали — целого, нетронутого новыми ранами. Одних старых хватило на те месяцы работы, что мы провели вместе.
Я слишком часто заостряю внимание на этом… И даже знаю, почему. В мыслях я примерял его опаленную кожу на себя — и содрогался. Я бы не выдержал. Ни боли, ни тех часов, что он проводил с Бауглиром. Возвращался всегда измотанный, валился без сил, молча смотрел в темноту — в его зрачках горели отражения факелов из тронного зала, — но спустя какое-то время ухмылка растягивала губы, и весь он преображался, обретал цвет, снова наполнялся той силой, что питала его в плену.
Тайна этой силы не давала мне покоя. Я пытался подобрать ей имя — и не находил. Упрямство? Ненависть? Надежда? Нет, что угодно, только не это. Все эти чувства слепы; он же обладал зрением — и видел наперед, просчитывал те неведомые разговоры с Морготом, словно шахматные партии.
Он играл с изяществом обреченного, с полным равнодушием к своей судьбе. Играл будто бы от чужого имени, за идею.
Я был горд тем, что догадался: он играл даже не от имени братьев, как могло показаться — от имени отца. Жил от его имени: пламя в изломанном, калеченном теле.
Но, в отличие от Феанора, он мирился. Уступал фигуру за фигурой, подкармливая азарт Моргота; он продал свою красоту, гордость, честь, принципы. Я восстанавливал их разговоры по едва уловимым деталям, по интонациям, взглядам, фразам…
Он приходил с синяками на коленях и следами ударов на скулах. И я мог видеть, как гуляет по залам, дробясь о колонны, бешенство Бауглира, его раздражение, злость, непонимание: щенок сбросил шкуру неуёмного гордеца, но почему это не приносит удовольствия? Я тоже не понимал. Долго. Лет через сорок мне открылось: Маэдрос преклонял колено перед обстоятельствами, под гнетом боли или долга, но пока его мысли занимала идея, которой он служил, жажда Моргота оставалась насыщена едва ли на половину.
Про честь он рассказал мне сам. Походя, пока я осматривал затягивавшиеся ожоги — в их пятнах с тех пор я видел лишь силуэты горящих кораблей, но — вот странность, — мне уже было безразлично. Убийство родичей казалось ужасным, но паутина словесных чар меркла перед кошмаром, живущем в настоящем. Я не мог искренне оплакивать телери и погасшие фонари Альквалондэ — а неискреннее сожаление достойно лишь презрения.
Мне сейчас трудно вспоминать все по порядку. Я помню многие детали, быть может, даже отчетливее, чем видел их тогда, помню отдельные свои мысли, но вот как из них формировалось понимание…
Трудно сказать.
Оно вливалось мне в вены вместе с рассказами. Маэдрос говорил обо всем. О золотом сиянии Тириона, яблоневых садах, хрустальных чашах фонтанов, руках матери. О белоснежной строгости Форменоса, отце, юности; немного о море, много о словах, почти ничего о Сильмариллах.
Рассказывал, как он попал в Ангбанд. Его логика казалась мне невероятно далекой. Словно мысли излагало существо, пришедшее из-за пределов Эа. Он точно знал, что шел в ловушку — потому что приказал брать лишь тех воинов, кто хотел пойти с ним, но тех, кто не имел ни семьи, ни друзей, ни обещаний. Рассказывал — с горечью, — о том, как бич балрога вырвал рог у него из рук, и приказ на отступление так и не был отдан. Рассказывал, что в какой-то момент поверил в свою смерть — и, вот же глупец, был взбешен этим…
Потому что если другие шли на переговоры умирать за лорда, он шел жить. Здесь, под толщей камня, без звезд и ветра, и жизнью своей выкупать время для братьев.
Он откуда-то знал, что Морготу позарез нужен был феанарион в качестве гостя. Это единственная загадка, решить которую мне не удалось, я мог лишь предполагать…
Он, кажется, думал, что сможет искупить вину… Нет, часть вины. Он был умен. Он играл не с Морготом, но с Роком, и если своей ставкой сделал самого себя, то взамен требовал отсрочку. Лимит на будущие прегрешения; он, словно пророк, знал, что впереди их будет немало.
А главное… Сработало же. Твое проклятье, Намо, вошло в силу лишь тогда, когда кончилось выкупленное Маэдросом время. Не смей говорить, что этого было мало — не может быть малым то, за что продают свое имя.
Мне оно нравилось. Май-ти-мо. Словно ленивая волна под солнцем.
Но он оставил себе только память, верность семье и Клятву. Несколько месяцев я наблюдал, как остывает его ярость и гаснет ненависть. Как все чаще он пропадает в своих мыслях, как все дольше и дольше становятся разговоры с Морготом…
Мы прожили в камере смертников несколько месяцев, хоть оба и просуществовали с тех пор достаточное время. Раны его затянулись; стены пропитались стойким ароматом горечи — и потому случился день, когда он вернулся без потери, но с победой. Улыбался, хоть и мелко тряслись руки — я все смотрел и не мог оторвать взгляд, все пытался выдавить из себя хоть слово ободрения, но чувствовал лишь ужас.
Морготу надоело. Искупление выцежено, вырвано у Рока по капле — столько, сколько вообще может взять на себя один, и еще немного сверх, потому что этот один — Маэдрос.
Приговор оглашен. Пощады не будет.
Ночь — в подземельях нет времен суток, и все же, это была ночь, потому что герои всегда уходят на рассвете, — мы провели почти в молчании. Он рассказал лишь одну историю, я бы уточнил — сказку, — но много позже мне повезет осознать, что говорил он о собственной смерти.
Он опять все знал. Наперед. Он говорил про огонь не как про стихию силы и уничтожения, но как средоточие покоя. Говорил про свет, говорил, что родился счастливым, потому что лучше потерять что-то, чем никогда ничего не иметь.
Он был мудр. Стойкой мудростью выдержавшего все, что можно выдержать, и еще немного сверх.
Утром за ним пришли. Он не сопротивлялся, но и не дал себя тащить — орки расступились сами, и, казалось, вокруг него сияет огонь, обжигающий, раз к нему не смеют прикасаться не только грязные лапы, но и грязные мысли.
Мне хочется верить, что над местом казни вставало солнце. Я знаю, что первый рассвет случился много дней спустя, и все же… Всегда можно думать, что я ошибся в подсчетах. В конце концов, это не так сложно было сделать.
Я никогда не был поэтом, Намо. Но всегда жалел о том, потому что никому, кроме меня, не дано было видеть его те последние месяцы в камере. Их тяжесть достойна того, чтобы быть воспетой, но все слова, что я лелеял, только что покинули мое сердце, а новых я уже не найду.
Он выстрадал все то, что не успел выстрадать его отец. Отдался Морготу добровольно, лишь бы спасти семью, смирился, выжег из себя даже любовь — хоть и принес жертву в ее имя.
Я думал об этом всю эпоху. Жил этим. Выжил ради этого. Но даже сейчас мне не хватает слов. Нет, я не жалею — ни в коем случае, тот Маэдрос, которого я знаю, презирал жалость, и даже Ниэнне, думаю, не стоит тратить на это слезы…
Прощение? Нет, Намо. Прости мою дерзость, но любовь к Валинору он тоже продал во искупление; никакое прощение не вернет платы, не усмирит огонь.
Чего бы Маэдрос хотел по-настоящему? Я много думал над этим; надеюсь, догадка моя верна.
Он хотел бы снова услышать свое имя в голосах братьев. Он хотел бы увидеть покой.