* * *
Отец Дарёны, Добродан сын Калинин, был высоким, сильным, русобородым человеком — молодец из молодцов. Он любил мать и был ласков с детьми — Дарёной и её двумя младшими братишками. Служил Добродан княжеским ловчим, в охоте знал толк, и хоть знатным родом похвастаться не мог, но был смел и искусен в звериной травле, за что князь Вранокрыл его отличал и щедро жаловал деньгами и подарками. Семья не знала нужды, дом был полной чашей, дети учились счёту, грамоте и музыке. Пока однажды не пришла беда... С очередной княжеской охоты отец вернулся домой бледный и окровавленный, в разодранной одежде: на его теле алели глубокие борозды — следы когтей огромного зверя, а одна его рука была сильно изорвана зубами. «Ох, Доброданушка, нешто тебя медведь заломал?!» — запричитала мать. «Нет, Ждана, не медведь, — глухо простонал отец. И рыкнул, страдальчески морщась: — Не вой, жена! Детей убери! Да перевяжи меня...» У маленькой, несмышлёной Дарёнки стало холодно под сердцем: горькая, лихая беда встала перед нею во весь рост, как темноглазое чудовище. Отец зачем-то спрятался в погребе и велел запереть дверь, а если придут люди князя — отвечать им, что он домой не возвращался. «К чему такое? — недоумевала мать. — Князь же тебя всегда жаловал! За что теперь тебе опала?» Отец, весь в пропитанных кровью повязках, незнакомо и странно оскалился: «Не рассуждай! Делай, что говорят!» — Что-то чужое и страшное блеснуло в его глазах — у Дарёны даже спина похолодела. Люди князя и правда пришли — назавтра. Дарёне было больно видеть, как мама — статная, гордая красавица, с тёмными косами и в расшитом жемчугами платье, кланяется и лебезит перед грубыми и бесцеремонными бородатыми мужчинами. Они не поверили ей и принялись обыскивать дом, заглядывая всюду, переворачивали и скидывали на пол даже перины с подушками в спальне. Когда они направились к погребу, мать стала белее полотна, но с её сурово поджатых, каменно-немых губ не слетело ни слова. Однако самый главный бородач по имени Милован — кирпично-рыжий, в красной шапке и с сытым брюшком, поддерживаемым широким кушаком — приметил, как она переменилась в лице. «Что, курва? Там муженька прячешь?» — зарычал он, наступая. Мать прислонилась спиной к стене и, обречённо поникнув головой, закрыла глаза... Но в погребе никого не обнаружили. Глаза матери блеснули радостью, когда княжеские слуги вернулись, разводя руками: «Нету...» Они не заметили дверцу, загромождённую снаружи разнообразным домашним скарбом. Милован погрозил кулаком, и княжеская охрана ушла, только грязные следы их ног по всему дому остались. Когда конный отряд скрылся из виду в сухом облаке дорожной пыли, мать кинулась в погреб освобождать дверцу, и оттуда на неё почти вывалился отец — весь трясущийся, всклокоченный и бледный, с диким и странным блеском в глазах. Его было не узнать. Ещё два дня и две ночи просидел отец в погребе... А на третью ночь Дарёну разбудил страшный рык и вой. Пронзительный женский крик натянулся и лопнул, как тетива... Из погреба тёмной лохматой тучей выскочил чудовищных размеров зверь, похожий на волка, с могучей грудью и широкими лапами, со вздыбленной на загривке шерстью и горящими глазами. Сбив с ног мать, он огромными прыжками помчался наверх, чуть не сшиб застывшую столбом от ужаса Дарёну, выбил дверь и безвозвратно исчез в ночной темноте. Только потом со слов матери Дарёна узнала, кого решил затравить князь на той злосчастной охоте — оборотня, или, как их называли, Марушиного пса. Травля вышла несчастливой: зверь оказался слишком силён и сам всех чуть не растерзал. Вранокрыл остался без царапинки, а вот отцу Дарёны сильно досталось. Князь без колебаний приказал убить защитившего его ловчего на месте, дабы он не превратился в такого же зверя, но тому удалось уйти от погони. Увы — ненадолго... С той поры Дарёна не видела своего отца — ни в человеческом облике, ни в зверином, и не знала, жив ли он. Мать осталась в странном положении — ни вдова, ни мужняя жена. Стала она просить у владыки содержание для себя и детей — хотя бы в половину жалованья отца, но скупой князь выделил четверть, да и та выплачивалась из рук вон плохо — когда с задержками, а когда и не вся. Так прожили они сиротами несколько лет; если при отце семья жила безбедно, то теперь познала нужду, хлебнув горя полной ложкой. Мясо у них бывало только по большим праздникам, а в будни перебивались с хлеба на квас да с каши на овощи. А однажды — Дарёна к тому времени уже начала расцветать и из девочки превращаться в девушку — летним вечером князь явился к ним сам, в сопровождении двоих доверенных охранников. Хоть и жили они теперь бедно, мать расстаралась в меру сил, выставив для высокого гостя на стол всё самое лучшее — то, что приберегалось к празднику. Дарёне владыка княжества запомнился высоким, грузноватым, немного сутулым мужчиной с длинными руками, угрюмыми бровями и чёрной бородой, прихваченной изморозью седины. Такой же иней серебрился на его висках, а длинные неопрятные пряди волос, спускавшиеся ему на шею и плечи, были чернее воронова крыла, даже отливали синевой. Вёл он себя у них в доме высокомерно и по-хозяйски, а мать слова не смела ему сказать супротив: кормилец, как-никак, хоть и не слишком щедрый. Он давно уж засматривался на жену своего лучшего ловчего, да при живом муже посягнуть на неё не решался. Теперь же, разглаживая бороду, он щурился и хитро поблёскивал глазами, точно кот, задумавший какую-то пакость. Дарёне владыка не нравился, но она, послушно исполняя наказ матери, сидела в спальне, пока князь ужинал. Но когда из горницы послышались крики, девушка не удержалась и кинулась на помощь (братцы были ещё малы). Что же предстало её глазам? Вранокрыл, повалив мать на стол, пытался прямо там, посреди перевёрнутой посуды и разбросанных кушаний, овладеть ею. Праздничная, вышитая алыми узорами скатерть была облита медовой брагой из опрокинутого кувшина. Мать отбивалась, но где уж ей — князь тяжело навалился на неё всем своим брюхом. Что-то щёлкнуло в голове Дарёны, ярость ударом плётки обожгла лопатки, а дыхание сбилось, точно перехваченное и задавленное злой властной лапой. Ей были мерзки длинные, как грабли, ручищи князя, его жирные мясистые губы, которыми он тянулся к маминому лицу, его сытое пузо и лохматая борода. Девушка кинулась в кухню, взяла там у печки ухват и с ненавистью два раза вытянула им владыку по спине, крича: «А ну, оставь матушку! Убери от неё руки, мразь похотливая!» От ударов Вранокрыл свалился со стола, корчась и хромая. Его по-жабьи выпученные глаза, казалось, вот-вот лопнут и вытекут, как яйца. «Стража! — зарычал он. — Взять девчонку!» Железные руки охранников грубо смяли Дарёну, оттащив в угол. Попытки вырваться лишь причиняли боль тонкому девичьему телу, дыбой выкручивая суставы. Следующий приказ, наверное, мог оборвать жизнь Дарёны: её бы угнали на княжескую конюшню и запороли там до полусмерти, а потом четвертовали бы без суда и следствия. Мать, заголосив, кинулась в ноги Вранокрылу, униженно ползала по полу и цеплялась за полы кафтана владыки... Её тёмные с серебром косы выбились из-под повойника[1] и атласными змеями разметались у расшитых цветами и жар-птицами сафьяновых сапог князя. Она была готова добровольно ему отдаться, лишь бы сохранить Дарёне жизнь. От одной мысли о том, что чистого и прекрасного, вдовьи-непорочного тела матери коснутся ручищи Вранокрыла, Дарёну замутило и едва не вырвало. Но она ничего не могла сделать: её держали стражники. Князь с кряхтеньем выпрямился, держась за поясницу. Грубо отпихнув мать, которая с мольбой в жертвенно-прекрасных глазах протягивала к нему руки, он гавкнул ей: «Ступай в спальню!» Дальнейшее в памяти Дарёны было затянуто сизой дымкой боли. Она не ценила свою жизнь так высоко, чтобы позволять матери оплачивать её своей честью, но что свершилось — то свершилось. Уходя, князь бросил Дарёне: «Чтоб к утру духу твоего здесь не было». Растрёпанные косы разметались по измятым подушкам. Серебро седины в них было столь жестоко поругано и осквернено, что Дарёна не знала, сколько мать ещё проживёт с таким позором... Душа онемела и замерла, застыла в холодную гранитную глыбу, и только где-то в глубине тлел уголёк ненависти... С этих пор даже мысль о близости с мужчиной вызывала в ней дурноту. Наутро за ней пришли от князя: тот желал удостовериться, что она покинула родные места. Дрожащие руки матери сунули ей дорожный узелок с пирогами и сухарями, да флягу с водой. Дарёна даже не смогла посмотреть ей в глаза на прощание: перед её мысленным взглядом навсегда застыла эта блестящая плёнка слёз, это жертвенное страдание, с которым мать смотрела на владыку. Мамины глаза... Тёмные, как у лани, большие и влажные. Такими Дарёна их запомнила. Бескрайняя, прекрасная и радостная в своём летнем наряде земля лежала перед ней: куда хочешь, туда и иди. А куда ей, сироте, идти? Сердце рвалось домой, ныло и маялось, тревожилось за мать. Ничем не помочь, не защитить, не обнять, не утешить, не согреть... Серая тоска и обречённость реяла в небе, предрекая горький исход. Где-то вдали, в зябкой дымке будущего, мерещился девушке одинокий надгробный голбец[2] посреди колышущихся трав, и душа молчаливо и бесслёзно рыдала. Семь дней под открытым небом — и она дошла до города, небольшого, но суетливого, щеголяющего кружевом резьбы на окнах теремов, с яблоневыми садами и петушками на коньках крыш. Порасспросив людей, она узнала, что это Гудок — к югу от Зимграда. Бродя по деревянным мостовым, зашла на рынок, глазела на скоморохов. Деньги, что дала ей в дорогу мать, Дарёна ещё не успела потратить: они позвякивали в кошелёчке, крепко привязанном к поясу. Что купить? Урчащий живот просил калача, а забота о будущем, отягощавшая её мысли всю дорогу, призывала к осмотрительности. Как же ей быть дальше? Может, наняться куда-то в работницы? Готовить, стирать, шить Дарёна умела. Знала она грамоту и счёт, а ещё играла на домре и дудке. Насмотревшись на уличных лицедеев, дававших шуточное представление, она так увлеклась, что ей подумалось: а почему бы, собственно, и нет? Легко и весело, а кругом смеющийся народ, подгулявший, щедрый. В музыкальном ряду она облюбовала новенькую красивую домру, но пышноусый торговец с острыми волчьими глазами заломил за неё «кусачую» цену: девушке пришлось бы отдать почти все свои деньги. Раздираемая сомнениями, она отошла от прилавка. «Красавица, домра тебе надобна? — раздалось вдруг. — Бери у меня, дёшево отдам!» Босой оборванный старичок в соломенной шляпе, с красным носом, плутовато-хмельными глазами и грязновато-белой бородой сжимал за шейку сухонькой дрожащей рукой почти новую домру, лишь слегка поцарапанную кое-где. Дарёна проверила: струны в порядке, а царапины — невелика беда. Замазать воском или залить смолой — и все дела. Владельцу, судя по его виду, нужны были средства на опохмел... Цену он запросил и правда невысокую — втрое дешевле, чем усатый торговец за прилавком. Опробовав домру, Дарёна раскошелилась и отсчитала в подрагивавшую старческую ладонь пять серебряных монет из двадцати, что у неё с собой были. Толкаясь в толпе, Дарёна увлеклась до головокружения и — увы — зазевалась. Соблазнившись румяными маковыми крендельками на меду, она попросила отпустить ей одну связочку, хвать — а кошелёк срезали. Она даже не почувствовала и не заметила... На поясе болтался только обрезок шнурка, на котором висели её деньги. У Дарёны вырвалось ругательство, не очень-то приличествовавшее девушке, но о пристойности ей сейчас хотелось думать меньше всего. Хорошо, хоть домру успела купить... Похоже, применять покупку для заработка ей придётся раньше, чем она рассчитывала. Но всё оказалось не так-то просто. Облюбовав бойкое местечко на площади, Дарёна принялась играть, однако продолжалось её выступление не слишком долго. К ней подошли какие-то молодцеватые ребята в ярких рубашках, щегольских сапогах и с кучерявыми чубами. «Эй, босота балалаешная! — обратился к ней, небрежно пожёвывая соломинку, самый высокий и румяный парень с конопатыми щеками и лихо заломленной набекрень шапкой на льняных кудрях. — Ты пошто без спросу на нашем месте бренчишь?» «Так откуда ж мне знать, что оно ваше? — смело отвечала Дарёна. — На нём написано, что ль?» Краснощёкий усмехнулся, переглянулся со своими товарищами. «Ишь, какая сорочистая на язык, да только ума маловато. Ты, расщеколда, раз наше место заняла, то так и быть — играй, а половину заработка гони нам». Неприятная струнка тревоги натянулась и зазвенела внутри, но Дарёна сдаваться не собиралась. «С какой это радости я половину своих кровных вам отдавать буду? — храбрилась она, внутренне дрожа. — Я даже знать вас не знаю, ребятушки. Чем докажете, что это место — ваше?» Светло-серые глаза щеголеватого молодца угрожающе округлились, пухлогубый жующий рот выплюнул соломинку и скривился в не предвещающем ничего хорошего выражении. «Ты, дурында, что — не чуешь, когда с тобой добром разговаривают? — надвинулся парень на девушку, сдвигая шапку назад и повышая голос. — Гони деньги, или твою бренчалку оземь расколочу!» Отступив на шаг, Дарёна еле сдерживалась, чтобы не закричать на всю площадь «помогите!» Её тело будто сковал панцирь напряжения, руки похолодели, но она стискивала зубы, не собираясь без боя отдавать своё добро. Неизвестно, чем бы кончилась эта перепалка, если бы не раздался голос — не то высокий мальчишечий, не то хрипловатый и ломкий девичий: «Тю, Ярилко! Не щипли чужую курочку. Она подо мной ходит, сегодня первый день. Оставь её в покое». К ним подошёл щупленький паренёк в чунях на босу ногу, грязных и продранных на коленках штанах, зато в новенькой синей рубахе, разительно отличавшейся от нищенской нижней части облачения. Великоватая шапка с зелёным верхом и тёмно-бурым двузубым околышем то и дело съезжала на самые глаза, отчего пареньку всё время приходилось сдвигать её назад. Ярко-васильковые большие глаза смотрели нахально, бесстрашно и насмешливо, на щеках и носу красовались чёрные полоски сажи, но никакая чумазость не могла укрыть нежной, какой-то девичьей красоты его тонкого лица. Паренёк был даже чуть ниже Дарёны, а краснощёкому не доставал и до подмышки, однако задора и смелости в нём сидело не по росту много. «Заяц! Ты рехнулся, нахалёнок? — вытаращил глаза Ярилко. — Сначала портки раздобудь, в каких не стыдно на люди выйти, а потом указывай! Торг — мой! Забирай свою щипаную курицу и уноси ноги, пока тебе рёбрышки не пересчитали!» «Сам ты петух бесхвостый», — процедил синеглазый паренёк. Он нешироко размахнулся и всадил краснощёкому удар под дых: видимо, он считал, что лучшая защита — это нападение. От неожиданности Ярилко охнул и согнулся пополам, ловя ртом воздух, а паренёк, схватив Дарёну за руку, крикнул: «Даём дёру!» Они задали такого стрекача, что ветер залихватски засвистел в ушах Дарёны. Оглядываться было некогда, и она не знала, гонятся за ними те парни или нет. Во время этого лихого бега стало ясно, за что мальчишка носил такое прозвище: у Дарёны уже ноги подкашивались и грудь разрывалась на части, а Заяц драпал, не выказывая признаков усталости. Им вслед неслись улюлюканье и свист праздно гуляющего народа; кто-то пытался их задержать, думая, что они воры, но паренёк был неуловимее солнечного зайчика и уворачивался, таща за собой Дарёну. Когда торг остался позади, девушка едва ли не замертво упала на деревянную мостовую, больно ударившись коленями. В груди полыхал нестерпимый пожар, сердце стучало быстрее, чем у пташки, а от невозможности сделать вдох на глаза Дарёны упала искрящаяся пелена. «Всё... я не могу... больше», — только и смогла она пробормотать. «Да всё уж, — пропыхтел Заяц, опираясь на колени и переводя дух. — Дальше можно вразвалочку шагать. Ушли мы от них». Погода между тем начала, как назло, портиться: утроба серых туч заурчала, готовая вот-вот пролить на землю дождь. Озабоченно покосившись одним глазом на небо и прищурив второй, Заяц проворчал: «Сейчас как припустит... Пойдём-ка ко мне, пересидим непогоду — чего на улице-то мокнуть!» Идти пришлось быстро, и Дарёна вся измучилась от жгучих колик в боку. Заяц привёл её на крошечный переулочек близ самой окраины города, где даже мостовой не было. Домики там ютились ветхие и бедные, вросшие в землю до самых окон. Посреди переулка важно восседал большой, лохматый пегий пёс и лениво почёсывался задней лапой. Скрипнула рассохшаяся дверь. Дарёна нырнула следом за пареньком в домик, снаружи — смесь землянки с хлевом. Затхлый сумрак бедного жилища лишь слегка рассеивался тусклым светом, проникавшим в мутные оконца. Пол был земляной; единственную комнату разделял ветхий полог, пёстрый от разноцветных заплаток. На видимой части комнаты находилась печка и стол с двумя лавками. Дарёна вздрогнула: с печки чёрным пушистым клубком бесшумно спрыгнул желтоглазый кот — будто кусок самой темноты ожил и отделился. «Уголёк», — ласково проговорил Заяц, склоняясь и проводя рукой по выгнувшейся спине кота. Ответом было тёплое дружелюбное урчание. А между тем на печи зашевелился ещё кто-то. «Цветанка, ты?» — послышалось глухое старушечье шамканье. «Я, бабуля, — отозвался Заяц. В ответ на изумлённый взгляд Дарёны он усмехнулся и стащил шапку. — Ты думала, я парень? Нет, девка я. Просто в портках бегать сподручнее». На плечи «Зайца» упал сияющий водопад золотых волос, а лицо преобразила солнечная улыбка, и Дарёна застыла столбом, потрясённая красотой, которую не портили даже пятна сажи и грязь. Цветанка жила здесь со слепой бабушкой. Дарёна снова вздрогнула, когда из темноты на печке выглянуло уродливое восково-жёлтое лицо с крючковатым носом и с крупной коричневой горошиной бородавки на подбородке. Блёклые глаза, затянутые бельмами, смотрели невидяще, но хитровато. Во втянутом внутрь ухмыляющемся рту торчало всего два зуба. Старуха ничего не сказала, только издала странный дребезжащий смешок и снова улеглась. «Бабуля сейчас всё время на печке кости греет — старая уж, — пояснила Цветанка. И добавила, понизив голос и для пущего впечатления тараща васильковые глаза: — А раньше она была самой настоящей ведьмой». Она нырнула за заплатанный полог, потом её золотая головка высунулась обратно, подмигнула: «Ступай сюда». За пологом в углу стояла лежанка с соломенным тюфяком и одеялом, сшитым из волчьих шкур, а в противоположном углу — огромный окованный ларь; на стене висели полки, плотно заставленные какими-то глиняными сосудцами разных размеров, горшочками, кувшинами и кувшинчиками, берестяными шкатулочками, туесочками, мешочками... «Это бабулин ведьминский набор, — с усмешкой сказала Цветанка. — Снадобья всякие. Их лучше не трогать, а то бабуля рассердится — мало не покажется». В мутное слюдяное оконце с косой решётчатой рамой забарабанил дождь. Цветанка скинула с ног обувь, забралась на волчье одеяло и похлопала по нему рукой, приглашая гостью расположиться рядом. Дарёна примостила домру и дорожный узелок у стены и нерешительно присела. Цветанка, сияя доброжелательным любопытством во взгляде, спросила: «Как тебя звать-величать? Что-то я тебя раньше не видела среди наших певцов. Давно ты в Гудке?» Видя в «Зайце» неравнодушного слушателя, Дарёна поведала о своей беде. На протяжении всего рассказа синева глаз Цветанки отражала все чувства Дарёны, как зеркало: грусть, боль, тоску, неуверенность в будущем... А когда путешественница с досадой пожаловалась, что её обворовали, синеглазая девчонка зарумянилась, смущённо опустила взгляд, а потом, вздохнув, достала откуда-то из-под рубахи тот самый украденный кошелёк и бросила на одеяло. Монеты в нём весело звякнули, когда он упал перед своей хозяйкой. Рот у Дарёны так и раскрылся. «Так ты — воришка?! Ах ты...» Монет в кошельке звенело ровно пятнадцать — столько же, сколько и было до пропажи. Вряд ли Цветанка была старше Дарёны, но к своим годам слыла одним из лучших щипачей в городе — за исключительное искусство её уважал даже вор Ярилко с его дружиной. Однако на собственные нужды она оставляла лишь небольшую часть добычи, а всё остальное раздавала нищему, голодному люду и детям. Обчищала она в основном тех, кто позажиточнее, а отнять последний грош у бедняка считала за низость. Бабуля в прежние времена кормилась своим ведовским ремеслом, а теперь стала отходить от дел, и Цветанка взяла на себя обязанности главной добытчицы. Это позже Цветанка войдёт во вкус к одежде и станет заядлой щеголихой, а пока Дарёна видела перед собой красивого мальчишку-сорванца с совершенно незаметной под свободной рубахой грудью, бесшабашной ясной улыбкой и смелыми искорками в бездонно-синих глазах. И даже не хотелось сердиться за срезанный кошелёк: взгляд Цветанки согрел Дарёну сочувствием и летним васильковым теплом. «Ну ничего, со мной не пропадёшь, — заверила золотоволосая девчонка, откидывая одеяло из шкур. — Ложись-ка. Притомилась, поди, с дороги-то». Дарёна действительно смертельно устала: истома и слабость наполняли тело, делая его ленивым и похожим на кисель. Поблагодарив, она улеглась, а Цветанка накинула на неё пахнущее псиной одеяло. Слегка отвернув его край, она осмотрела сбитые в долгом пешем походе ноги Дарёны и принялась с ловкостью хорька рыться на полочках со снадобьями. «А бабушка не рассердится?» — прошептала Дарёна, тревожно высунув нос из-под пахучей шкуры. Цветанка только озорно подмигнула: ничего, мол. Деловито заглядывая в сосудцы и коробочки, она нюхала их содержимое, чихала и морщилась, корча смешные рожи. Потом, видимо, нашла то, что искала — круглую баночку с какой-то вонючей мазью. Подцепив на палец немного зеленовато-коричневой гадости, она стала натирать ею натруженные гудящие ноги Дарёны. «Уйдите, раны-мозоли, уйди, хворь-усталость, — приговаривала она вполголоса. — Пусть Дарёнкины белы ноженьки станут здоровы». «А ты, часом, не того?.. Не ведьмачишь тоже?» — полюбопытствовала Дарёна. «И-и! Что ты! — махнула рукой Цветанка. — Бабуля мне своё ремесло передавать не хочет, хоть уж и помирать ей, вестимо, скоро. Так, подслушала кой-чего...»* * *
— Ну, что ты, что ты... На губах Дарёны соль слёз смешалась с терпкой сладостью мёда. Её лесная сказка смотрела с чуть грустной добротой, вытирая пальцами мокрые щёки девушки. Дарёна тихо всхлипывала на плече Млады, оплакивая Цветанку, а черноволосая незнакомка, и таинственная, и до странной дрожи в сердце родная, прижала девушку к своей груди и успокаивающе ворошила её волосы. Потом, приподняв лицо Дарёны за подбородок, она вытерла ей слёзы и мягко коснулась губами обеих щёк. Дарёна замерла в её объятиях, будто провалившись в тёплую янтарную бесконечность. Слушая дыхание Млады, она закрывала глаза, и ей казалось, что именно его она слышала в детстве в шелесте берёз над головой... Валяясь на сочной летней траве, она слушала непонятные, зелёные лесные сказания, которые нашёптывали ей белоствольные красавицы, а порой вздрагивала, когда ей мерещилось, будто к ней кто-то подкрадывался на мягких лапах. Этот невидимый кто-то всегда подкарауливал её в самых таинственных и тенистых уголках, он ждал её из года в год, но не показывался на глаза, оставаясь неуловимым призраком. Он то ласкал её дуновением ветра, то пугал вечерней темнотой лесной чащи, то звенел звёздами и будоражил душу, раскрывая перед Дарёной все богатства томной соблазнительницы-ночи. Сама того не замечая, Дарёна жила ожиданием встречи с этим ускользающим, незримым и неизвестным другом, и вот — встреча произошла. — Мне кажется, я знаю тебя, — сказала Дарёна, проваливаясь в обморочную бездну, синюю, как ручей на дне оврага...