Часть 1
21 ноября 2016 г., 20:44
Тоука никогда не любила наушники, если она не была одна, ну то есть совсем одна, полностью одна, в своей комнате, в своём доме: они же перекрывают звуки внешнего мира даже для слуха гуля, а Тоука всегда должна знать, что происходит за её спиной, чтобы отразить атаку очередного следователя, свихнувшегося друга или, по меньшей мере, узнать, когда подходит новый посетитель. Нет, наушники в обществе — точно не для неё, как ими вообще можно пользоваться, в чём смысл? Тоука всегда оставляет их дома — на столе, рядом со стопкой учебников, музыка помогает ей концентрироваться и сосредотачиваться, там им самое место.
Но сейчас Тоука раздосадованно смотрит на свёрнутые в комок чёрные провода, валяющиеся поверх всех вещей в сумке, — наверное, упали, когда она махала руками над столом. Лишняя морока теперь, смотреть, чтобы они не порвались, не скрутились в морской узел и не зацепились ни за что: в сумке с ними именно это и случится, поэтому Киришима, тихо цокнув языком, пихает их в карман, не особо, на самом деле, заботясь о сохранности. Наушники — не такое дорогое удовольствие, чтобы их беречь как жизнь. Вот жизнь — она дорога, она единственная и невосполнимая, с ней нельзя так просто расстаться.
Спустя несколько часов наушники оказываются благополучно забыты, в кармане им точно ничего не угрожает, в конце концов. Тоука перебрасывается короткими фразами с Хинами, снуёт по залу, заваривает кофе и едва успевает раздавать дежурные улыбки посетителям: не натянутые, но и недостаточно искренние, чтобы быть настоящими-настоящими, такими, какими она, например, улыбается маленькой Фуэгучи. Тоука устаёт — это видно: она чуть морщит нос, лоб, раздражённо отбрасывает чёлку и постоянно прикладывает руку к лицу, то касаясь губы, то переносицы, то виска. Как у гуля, сил у неё, конечно, ещё полно, но вот эмоционально Киришима выматывается каждый день: ну интроверт она, ну сложновато находиться в обществе и так прямо контактировать с ними по пять часов в день. Но Тоука не жалуется.
— Отдохни, — понимающе говорит Хинами, имея в виду не «Присядь, ты измоталась», а что-то типа «Пойди наверх, посмотри в окно, а я тут пока сама справлюсь, да и Ирими-сан поможет», но Тоука упрямо мотает головой — её рабочий день она должна выдержать сама, её рабочий день — её обязанность, её ноша, она привыкла уже, в конце концов. Хинами опять понимающе хмыкает, но молчит, Хинами вообще вся такая понимающая и тихая, словно как Тоука держит всё в себе и тщательно обдумывает, только гнев не выплёскивает на случайно попавших под руку одноклассниках-жертвах-Канеки. О последнем ни одна пытается не думать. О предпоследних, вообще-то, тоже. Каждая охотится теперь по отдельности, и, чёрт возьми, это тяжело.
— Ты-то чего тут сидишь? — Тоука облокачивается на стойку, делая перерыв, и заглядывает в глаза как-то резко повзрослевшей Хинами. Дети не должны так быстро вырастать. Пожалуйста, пусть Хинами побудет беззаботным ребёнком чуть-чуть дольше неё, просит Тоука, но поздно: Хинами уже тут, смотрит своими большими глазами со взрослым взглядом и анализирует, учится, запоминает.
— Составляю тебе компанию, — просто отвечает Фуэгучи и улыбается, на миг возвращая то прежнее милое выражение, но у неё лицо вытянулось, подмечает Тоука, как раньше уже не будет.
— Спасибо, — растерянно тянет Тоука, потому что чувствует: конец. Не клеятся у них разговоры от слова совсем, они или сидят друг рядом с другом в полнейшей тишине, невидящим взглядом смотря в окно, либо перебрасываются парой фраз, а потом хотят продолжить, но не могут — не находят тем, слов, сил. Всё в этом проклятом кафе напоминает о прошлом, и не то чтобы они скучали так уж сильно, просто ну чёрт, это несправедливо, бросать их одних, оставив свой силуэт за каждым поворотом.
Тоука снова вздыхает и треплет ладонью затылок. Это такой смущённо-рассеянный жест, когда ты не знаешь, куда себя приткнуть, а стоять и ничего не делать не нравится ну вот совершенно, потому что мысли одолевают с новой силой, а это совсем лишнее.
— Уже шесть, — Хинами смотрит на часы. — Можешь попросить Шефа отпустить тебя пораньше, посетителей всё равно всего ничего, с ними и Ирими-сан с Комой-саном справятся.
— Но…
— Да ладно, — Хинами беззаботно пожимает плечами. — Я не прошу тебя прогуливать, ходить в кино с одноклассниками или дружить с кем-то. Просто уйди с работы пораньше, хорошо? Иногда можно.
Иногда можно о себе подумать — домалчивает она, понимая, что уж что-что, а думают они обе в последнее время более, чем достаточно.
— Уговорила, — вздыхает Тоука не потому, что ей хочется или у неё есть дела, а просто потому, что Хинами попросила, и было что-то такое болезненное-безысходное в её голосе, что Тоука придумывает миллион скрытых смыслов и подтекстов, вложенных в эти слова, но отмахивается от назойливых мыслей, дико тряся головой. Волосы бьют по лицу. Надо подстричься. — Схожу в салон, — тут же выпаливает она, чтобы не дать себе шанс передумать. Свободный вечер лучше всего и правда потратить на себя.
— Прекрасная мысль, — Хинами тепло улыбается, — уд…
— Можешь сходить со мной?
Тоука просит робко, смущаясь и чуть-чуть пугаясь своей непривычной интонации, а Хинами улыбается ещё шире, потому что пояснения ей не нужны, и, вообще-то, тут она собиралась удивляться: всё это время Тоука просила помочь со стрижкой Ирими-сан или её, Хинами, а тут решила потратиться на парикмахерскую. А ещё Хинами знает, что не ходила она туда не из-за того, что денег было жалко, а потому что боялась жутко, когда холодное лезвие ножниц оказывалось около её горла в руках незнакомца. Хинами и саму передёргивает от осознания, что эти ножницы могли бы с ней сделать, поэтому стрижётся она тоже дома — у Тоуки.
— Без проблем.
Тоука улыбается тоже. Только чуть-чуть натянуто, словно за весь день уже щёки затекли. Но Хинами не обижается.
Они мнутся у дверей парикмахерской, не зная, что вообще делать. Куда идти, как просить, с кем говорить — а ведь вроде совсем взрослые. Хинами хихикает в кулак, а Тоука кусает губу и чуть тяжело дышит, но всё же решается и делает шаг к стеклянным дверям, которые тут же раздвигаются, приглашая войти. Хинами бежит следом.
— Здравствуйте, — робко произносит Киришима, замирая около стойки. Женщина поглядывает на неё поверх читаемого ей журнала.
— Что вы хотели?
— П-подстричься, — голос Тоуку подводит, а Хинами её искренне жаль. Чуткий слух улавливает лязг ножниц даже у входа.
— Какая длина?
— Да пара сантиметров всего…
Женщина заглядывает в прайс-лист, называет цену, а Тоука, почти не соображая, кивает и проходит в указанном направлении. Хинами слегка боязно: в прошлый раз, она слышала, Тоука так перепугалась, когда к ней подошла парикмахерша, что выскочила из салона, распугав клиентов.
— Присаживайтесь, — женщина, стоящая у парикмахерского кресла, выглядит гораздо милее и дружелюбнее. — Какую стрижку вы хотите?
— Подровнять, — уже более смело отзывается Тоука и осторожно садится, и на неё сразу надевают белую накидку. — И чёлку не трогайте, пожалуйста.
— Поняла, — улыбается женщина и берёт пульверизатор. Тоука морщится, чувствуя холодные капли на тёплой коже, но не дёргается. Пока всё идёт хорошо, — думает Хинами, — пока всё идёт неплохо. Тоука чуть поворачивает голову и высунутой из-под накидки рукой показывает палец вверх. Фуэгучи с облегчением выдыхает.
Парикмахерша ловко орудует ножницами, пока Тоука наблюдает в зеркало, как на пол падают лишние сантиметры. Она рада вернуться к прежней причёске, она к ней привыкла, короткие волосы не мешают и их не надо завязывать, да и идёт ей несравнимо больше.
Вся процедура занимает около двадцати минут, и, расплатившись, Тоука выходит из салона, посвежевшая и приободрённая своей маленькой победой.
— Поздравляю, — улыбается Хинами. — Теперь ты куда?
— Домой, наверное, — Тоука обрывается. — Вообще-то… Я давно не охотилась, — она оглядывается по сторонам, но людей сейчас нет. — Я голодна.
— Я недавно… пой… пере… перекусила, — Хинами ни за что не сможет выговорить это слово, — без меня, ладно?
— Хорошо, — кивает Тоука быстро-быстро, она и сама рада лишний раз не втягивать в это Хинами. — Тогда до завтра?
— До завтра, — Хинами смешно морщит нос, словно его что-то щекочет, и разворачивается — легко, словно по воздуху скользит. Спина у неё прямая, походка твёрдая и одновременно парящая, а волосы колышутся на едва ощутимом ветерке. Красивая, думает Тоука. А вырастет, и станет ещё красивее.
Сумерки сгущаются быстро: Тоука бродит по улицам ещё около часа, иногда проводя рукой по привычно-непривычно коротким волосам и обрываясь там, где должно быть продолжение, и снова засовывает руку в карман. Голым ногам холодно, но она привыкла ходить в шортах, кажется, даже зимой, так что особого дискомфорта это не доставляет. Скорее забавляет то, как люди на неё косятся, а Тоука не такая, Тоука не может заболеть, как бы ни старалась, она и чихнёт-то только если пёрышко нос пощекочет, у неё нет ни аллергии, ни простуды, даже гормоны по-другому играют, забавно и странно одновременно, словно ещё одна стена между ней и остальными. Надо будет спросить Каю-сан о том, как она себя чувствовала, будучи подростком. Тоука понимает, что вообще мало что знает о прошлом Каи.
Денег на телефоне нет, звонить ей всё равно некому, да и в интернете не с кем переписываться, а последними сплетнями Тоука не интересуется, так что, сунув руку в карман, она разочарованно смотрит на мобильник и спутанные наушники. Почему-то очень хочется послушать недавно скачанную китайскую мелодию, она проняла до глубины души и даже всплакнуть заставила, но Тоука не решается: а как же убеждения о том, что всегда надо ждать нападения сзади и держать ухо востро?
Техника отправляется обратно в карман.
Люди, люди, витрины, машины, люди, витрины, витрины, перекрёсток. Тоука бредёт медленно, наблюдая, как город постепенно успокаивается и затихает, как загораются окна домов, как люди спешат с работ, как подростки заканчивают гулять; Тоука не уверена, что знает, в каком она районе, и не уверена, что сможет найти дорогу обратно по запаху, потому что запахов здесь столько, что голова кругом, но ей всё равно — она продолжает брести вперёд чисто на автомате, зацепляясь ногами за камешки на тротуаре и ямки.
Качели предстают перед взором совершенно неожиданно, а вокруг почему-то совсем никого нет. Это какой-то нелюдимый двор, тут, Тоука уверена, даже днём ходит всего ничего людей, просто срезая себе путь, а качели холодные и выглядят одиноко, поэтому она падает на них, шипя от соприкосновения горячей кожи ног и промёрзшего металла, цепляется окоченевшими пальцами за балки и делает слабый толчок. Туда-сюда. Туда-сюда. Сильнее. Выше.
Качание успокаивает. Дарит спокойствие и ощущение, словно она может летать, словно сигает с крыши высотки, цепляясь кагуне за стену, словно стоит на вершине огромного офиса и встречает рассвет. В такие моменты Тоуке очень нравится быть гулем.
Руки тянутся в карманы — отогреться, и натыкаются на наушники. Тоука решает: а, к чёрту, кто на неё нападёт тут, да даже если и забредёт гуль, по запаху ведь узнает, что своя, так почему бы и не попробовать? Люди, беззащитные хрупкие люди постоянно ходят по улицам с заткнутыми ушами, ни капли не заботясь, что с ними будет, а её тело не так легко сломать, ей-то уж точно ничего не станется.
Музыка в сочетании с раскачиванием создаёт поистине потрясающий эффект, и, взлетая особенно высоко под жалобный скрип просящих о пощаде качелей, Тоука даже прикрывает глаза. Оглядывается, конечно, иногда, проверяя, не появился ли кто, не устроил ли засаду, но кругом по-прежнему никого, а сумерки совсем сгущаются, давая ей волю наконец поохотиться.
Нехотя Киришима сворачивает наушники и кладёт обратно в карман, добавляя к ним телефон и застёгивая на молнию — она уже разбила один по неосторожности, второй материально не потянет; встаёт, потягивается и разминает затёкшую спину и ноги.
Пора.
Походка Тоуки изменяется: она идёт осторожно, ступает выборочно, не наступая ни на что, что может треском — ветка, например, — дать понять о её приближении, совсем как хищник в лесу, хотя она стоит посреди тротуара, тут не спрячешься и не подкрадёшься, как ни пытайся, жертву надо искать в тёмном переулке или на тропинке между домами, но Тоука всегда подготавливается к нападению задолго до самого нападения — так ей проще собраться с мыслями.
Она крадётся, как кошка, стреляя глазами из стороны в сторону и примечая, кто ей подойдёт. В принципе, она может напасть прямо тут, оторвав кусок побольше и спрятавшись в темноте, с её-то скоростью её лицо точно не запомнят, но та часть, которая чуть-чуть садист и наслаждается охотой на людей, как люди ловят кайф от охоты на кабанов (и гулей), не желает такой простой победы. И Тоука крадётся.
Жертва, как обычно, ни о чём не подозревает. Это парень, ему всего семнадцать лет на вид, странно, что он так поздно ещё на улице; он без компании, погружен в свои мысли и идёт быстро как раз к тёмной подворотне. Тоука радуется: не придётся долго ждать, ужин сам пожаловал, но что-то заставляет её напрячься изнутри ещё сильнее. Она прячется в тени и наблюдает, пока парень войдёт в заветные тёмные врата, но тревога не та, не страх того, что её заметят или поймают, — это что-то другое, это внутреннее, это как будто кто-то дёрнул за давно заржавевшие струны. Тоука гонит прочь назойливое чувство и чуть не упускает момент, когда парень заходит в подворотню.
Она срывается с места: готовится выпустить кагуне, едва достигнет темноты, и рассечь мягкую плоть, но тревога усиливается с каждым шагом. Тоука не успевает добежать. Даже понять, что произошло, не успевает. Она слышит лишь хруст, треск и все сопровождающие процесс разделки тела звуки, а сама стоит, хлопает глазами и думает, как она умудрилась не заметить другого гуля. Она бы услышала его, почувствовала, почуяла, он не мог появиться из ниоткуда, почему именно эта жертва?
Тоука бросается в темноту, намереваясь узнать, кто отобрал у неё ужин. В драку вступать, наверное, глупо: это не её территория, не бывший район Ризе, разделённый между всеми обитающими там гулями, ей просто действительно интересно, кто смог обойти её инстинкты. Из-за музыки слух притупился, наверное, — думает она, — надо завязывать с наушниками.
И врывается в темноту.
Зрение гуля — не кошки, оно не показывает мгновенно, что происходит в глубочайшей тьме, зато слух всё ещё при ней, и, пока глаза адаптируются к отсутствию освещения, Тоука продолжает слышать хлюпанье разделываемого мяса, а затем смешок. По спине пробегает холодок. Ледяные, липкие лапы-щупальца быстро оплетают её по рукам и ногам, мешая двигаться. А внутри всё натягивается до предела, потому что вот она, вот эта секунда, тот момент, когда откроется истина; но Тоука понимает, что не то.
— Сес-три-ца.
Вот так, по слогам, медленно, с расстановкой, добивающе-крошаще. Тоука не верит не в то, что это тот-самый-господи-помилуй голос, а в то, что всё ещё помнит его, что узнаёт из тысячи, что он так изменился, ну боже, сколько она его не слышала уже; Тоука мечется, у неё подскакивает температура, учащается дыхание, дрожат руки и ноги. Тоука ненавидит себя, этот момент и ещё раз себя, потому что потом — спустя несколько секунд — будет безумно корить себя за столь эмоциональную реакцию, потому что ему именно это и надо, потому что он конечно заметил и сидит, ухмыляется, она видит эту грёбаную усмешку даже в кромешной тьме. Запах крови и мяса внезапно бьёт в нос, и Тоуке кажется, её сейчас вывернет; она шумно сглатывает и готовится ответить.
«Тупой брат».
«Наглый маленький братец».
Вариантов много.
Тоука выдыхает. Тоука выдыхает медленно и вдыхает глубоко. Она выросла, она выросла, она выросла. Тоука выдыхает.
— Аято.
Тоука хочет с силой прижать его к стене и влепить по лицу от души, а затем в живот, а затем по голове, а затем ещё куда-нибудь. Хочет заорать, где он шлялся, почему не сказал, что жив, почему никак не пытался связаться, скотина. Хочет убежать отсюда куда подальше и расплакаться, потому что он жив, и этого достаточно. Хочет двинуться и о д ё р г и в а е т себя: нельзя. Стой. Нельзя. Стой. Нельзя.
И слушается.
И стоит.
Дышит глубоко, изо всех сил вглядывается во тьму, пытается разобрать очертания сидящего на корточках возле трупа силуэта, да-да, именно так, это его любимая поза, сжимает и разжимает кулаки, словно разминается перед хуком справа, но остаётся стоять на месте. Она выросла.
Она выросла.
И они играют в эту молчанку: каждый ждёт от другого колкости, и никто уступать друг другу не хочет. Это может продолжаться очень, очень долго, Тоука знает, Аято упрямый, а она ещё упрямее, Аято никогда не заговорит первым, пока она не покажет слабину, а она не покажет слабину, пока Аято не заговорит.
Замкнутый круг.
Тоука тянется дрожащей рукой к карману; собачка двигается по молнии с оглушающим скрежетом, провод путается в ладони, не желая вытягиваться, а трясущиеся пальцы никак не могут попасть штекером в разъём. Удаётся с третьей попытки. На секунду вспыхивает экран — она заводит его за спину, чтобы не дай бог не увидеть его лица раньше времени, и палец нажимает на кнопку проигрывания.
Тоука знает, он тоже слышит эту мелодию.
Наушники вырывают из ушей абсолютно бесцеремонно и отбрасывают куда-то в лужу крови; хорошо, Киришима успевает пихнуть телефон в задний карман шорт; а саму её прижимают к стене, с силой вжимают, больно, очень больно, лопатки саднит почти сразу же, хотя она в блузке и куртке. Чужие руки сжимают ткань куртки и давят сильнее, Тоука упирается ногами в землю и не мигая смотрит в блестящие гневом глаза напротив.
— Какого чёрта ты делаешь? — шипит Аято рядом с лицом, оскорблённый и явно обыгранный.
— Я думала, ты договорил, — Тоука усмехается, но выходит криво и больше похоже на оскал. — Ты так долго думал.
— Заткнись! — её с силой встряхивают и снова впечатывают спиной в стену; Тоука шипит от боли, царапает пальцы о шершавую стену, сжимая руки в кулаки, и копит злость — ещё чуть-чуть, ещё немного, и оттолкнёт, и врежет, со всей силы.
— Не хотела задеть твои чувства, — слова вырываются горько и на грани истерики; Тоука забывает про голод, новую стрижку и усталость от работы и такой жизни, внутри остаётся одна колючая пустота, холодными узорами остролистых льдинок расползающаяся от сердца. Ей так резко становится всё равно, что происходит, с кем происходит и почему происходит, что Хинами бы точно пришла в ужас от такой внезапной перемены. А Тоуке всё равно — у неё просто глаза чуть сильнее блестят, но не от слёз, а от холода.
— Ты… — Аято задыхается, не знает, что сказать, чем крыть, как оскорбить, все его планы и остроумные речи вообще рассыпаются как карточный домик, а он остаётся стоять над обломками и беситься от собственной беспомощности. Как обычно.
Ты за этим вернулся, милый маленький мальчик?
— Ты… — повторяет Аято, глядя прямо в глаза, пытаясь найти там остатки каких-либо эмоций, кроме безудержной волны отчаяния, которая медленно накрывает обоих. Тоука выдохлась. Тоука поломалась. И это выбивает из колеи их двоих, потому что одна — безжизненная кукла, а второй послужил к этому финальным аккордом. Как нижний блок из башни вытащил, после чего посыпалось всё здание. — Ты, чёрт, ты!
Аято абсолютно уверен, что из них двоих плакать должна была Тоука.
— Ты, чёрт, чёрт, чёрт, это всё ты… — он разжимает руки, он бормочет быстро и бессвязно, а Тоука вдруг подаётся вперёд и
обнимает его.
Так тепло, так искренне, так по-старому, как когда ему снились кошмары, как когда он боялся выходить на улицу, как когда не ладил со сверстниками, так отчаянно, так боясь отпустить и потерять снова, так бесконечно много всяких так, что он хлюпает носом и дёргает руками, пытаясь обнять её в ответ, но останавливается.
Тоука молчит, смотрит в одну точку, и глаза блестят. Ледяной осколок останавливает свои лапы, они больше не разрастаются, колются немного, но ничего, это пройдёт, это мелочи, это можно перетерпеть. Тоука сжимает руки сильнее, прижимая к себе, и говорит: «Я не отпущу тебя, я не отпущу тебя, я не отпущу тебя».
Маленький мальчик Аято, желавший уничтожить сестру и растоптать по земле, стоит и дрожит, рыдая как ребёнок.
Руки дёргаются ещё раз, и Тоука чувствует на лопатках робкое, мягкое прикосновение. Совсем неуверенное — Аято не умеет извиняться, Аято чувствует себя виноватым, но таковым себя не считает.
Тоука думает: «Ничего, это придёт».
Думает: «И поколочу я его потом».
А пока,
пожалуйста,
можно мы постоим так ещё чуть-чуть?