ID работы: 4967208

Амстердам, цветы, демоны

Слэш
PG-13
Завершён
20
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
273 страницы, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
20 Нравится 13 Отзывы 8 В сборник Скачать

Глава 10. Ночные фильмы и откровения

Настройки текста

Осознание и знание того, что на Земле ещё есть человек, с которым у тебя есть взаимопонимание, даже несмотря на разную форму обрамления мыслей, способно превратить жизнь на Земле в Рай. Иоганн Вольфганг фон Гёте ©.

      До полуночи они опять пили приготовленный кое-как Чесом латте — конечно, он был далёк от латте в кафешке или даже в более-менее сносном автомате, но вышло всё равно вкусно и даже неплохо. Латте сварилось само собой, потому что слишком крепкого кофе не хотелось, но ощущать себя первоклассным баристой в оригинальной кофейне на улице Дамрак хотелось даже чересчур, поэтому выкрашенным светлым стенам пришлось вновь впитывать в себя горький запах дымных кофейных зёрен. После типичного вечернего кофе настало время преображаться в немного вычурных жителей другого мира, ярко-безрассудные краски которого сгущались за окном и потихоньку заливали холст карандашных набросков улиц и домов с огромными тёмными окнами. Перья уныло дожидались своего экспрессивного выхода наружу; мысленно взяв Джона за руку, но в реальности лишь поправив ему перо, Чес толкнул дверь, а часы ещё не били двенадцать, но он надеялся, что мир уже проявился или будет проявляться в процессе, не стесняясь их выхода. Но улицы были в полном порядке — если в смысл слова «порядок» уже было вложено иное значение, конечно же. Джон повёл его в центр города уже через более короткий путь, потому что до данного в путеводителе кинотеатра так добираться было разумнее. На улицах было необычайно тепло и пахло печёными яблоками с мёдом; в витках узких зданий запутались ленты мишуры из бумажных разноцветных колечек, а на каждом углу теперь стояли позолоченные клетки с птицами, похожими на серебристых канареек с длинными хвостами, которые заливали пустые кварталы одинокими трелями. На душе, на этом маленьком, едва осязаемом в другом мире клочке всего себя, тогда становилось одиноко и пусто, как будто в большую полую бочку запускали все собранные по средневековым замкам холодные полуночные ветра. Чес осторожно прижимался к Джону, стараясь не выдавать себя и свою дрожь, но через ткань взволнованные вибрации его тела всё-таки доходили до Джона. И он, конечно, понял всё и ощутил всю его дрожь, весь беспричинный страх лишь перед какими-то улицами с уныло горланящими птицами. Чес был счастлив хотя бы из-за того, что Джон не отдалялся, не отходил, а позволял этой слабости поглощать их обоих.       Наконец, они вышли к набережной, коих в этом городе было миллион — по крайней мере, по ощущениям. Обыкновенно всегда думалось, что в городе есть одна единственная набережная, которая является маячком для туристов и отправной точкой для местных. Но Амстердам вновь выделялся среди остальных, одарив жителей и приезжих множеством маленьких и больших набережных, напрочь лишив всех крепкого ориентира. Видимо, именно поэтому город оказался под властью влияния шатких мировых сдвигов граней в бесконечномерном пространстве. Именно ночью на одинокой, залитой болезненным рыжим светом набережной думалось точно так, а не иначе; будто стоило соединить все реки в одно русло, заполнить пустующие выбоины от каналов цветами или залить бетоном для площадок, где могли бы кататься скейтбордисты, то Амстердам мигом бы избавился от своего цветочного недуга, порождавшего васильковую сыпь и ромашковую лихорадку.       Сухие булыжники набережной были необычайно мягкими; Чес удивлённо глянул вниз и обнаружил, что под их ногами вились целые заросли из пухлых лиан с крупными цветками. Они заполонили плотным большим ковром всю набережную, и тут вспоминались все фильмы ужасов, когда непутёвые герои шли там, где не должны были идти для своей же безопасности, и злые лианы затягивали их, превращая в своих вечных рабов. Глупейшие фильмы, от которых не было страшно и которые Чес выключал спустя десять минут просмотра, но сейчас было чересчур не смешно, даже в коленках появилась лёгкая дрожь — вот уж что было слишком невыносимым. О немного выступающую лиану Чес споткнулся, и это стало такой решающей мелочью, что он готов был поверить, что его сейчас точно превратят в какого-то очередного раба — уж только бы без возможности понимать и осознавать, как в этой жизни! Джон так умело удерживал между ними эту хрупкую связь, что понял всё так правильно и хорошо, и поддержал его, обвив своими пальцами его локоть крепко, как будто под ногами разверзалась бездна, а не маленький выступ. Впрочем, без всяких преувеличений и драматизаций, так тогда и казалось Чесу. Джон понимающе глянул на него, кивнул и больше не отпускал его руки, пока они шли по набережной, увитой красноватыми в лучах витражных фонарей лианами. В этом дурацком освещении глаза Джона казались маленькими золотистыми звёздами, спрятанными в глазном яблоке. Все это было таким смешным и нелепым, но тогда оно помогло Чесу не растворить свои мысли в прибрежном шуршании сумеречной воды с оранжевыми волнами. Джон опять перехватывал его душу по пути к сладкому цветному безумию и заставлял виться холодным спокойным змеем вокруг себя. Он понимал его в эти моменты так хорошо, как никто иной, как сам себя Чес никогда не понимал, и это было лучше, чем бессмысленные часовые посиделки, чем напрасные прогулки и дешёвые годы, сухо отсчитанные с начала официальной, сугубо внешней дружбы — также нынче было в мире, верно? По крайней мере, Чес видел, что это было нормой. И в тот момент, взяв его руку в свою — пусть не впервые, зато тогда, когда это было жизненно необходимо и отделило его от странного привкуса отчаяния, — в тот момент Чес понял истинные эталоны тёплого отношения Джона к нему и даже принял свою слабость, добровольно отданную в это сердце, и все те мгновения, когда казалось, что между ними большая прозрачная глыба-пропасть. Понял и принял слишком просто для столь выдающегося события, негромко усмехнувшись и сжав руку сильнее, возможно, даже чересчур, потому что Джон бросил на него вопросительный и недовольный взгляд, а Чес вскинул брови не то в удивлении, не то в извинении, но, вероятно, Джон не увидел этого в темноте.       На этой странной улице рядом с речкой, где под подошвами сминались большие сиреневые цветы, на углах тоскливо пели пташки, в ноздри забивался почему-то осязаемый запах тины и кувшинок, а отблеск фонарей вырисовывал на водной глади лиловые штрихи, — в этом нелепом месте Чес нашёл один из кусочков пазла, который должен был собрать какую-то цельную картину, какую-то их с Джоном цельную картину — от этого понимания кружило голову, но очередной кусочек был найден и положен на своё место, поэтому было поздно сворачивать или думать, что это можно было бы потерять. Это было так неожиданно и до приторно-карамельной вибрации в животе и в груди приятно, что Чес на секунду задерживал дыхание и быстро прикрывал глаза, стараясь сожмурить их до покалывания и наконец проснуться, потому что ну где сыщешь в жизни такое… Но было бы слишком легко и глупо, если бы это оказалось сном. Будьте добры, реальность во всей её режущей глаза красе, да ещё и завёрнутая в ярчайшую фольгу изумления. Чес думал: такое уже не должно было удивлять, такие моменты больше не должны были отпечатываться в голове и мыслях древним тягучим сургучом, но все же это происходило и оно волновало душу так же, как волновали фрески эпохи Возрождения юного искусствоведа — буйно, нещадно, рваными клочками. А это значило, что в скором времени полная картина их с Джоном душ, улетающих на восток, пропитанный красными бумажными фонариками, вскоре должна предстать в готовом, малость устрашающем виде. Это произойдёт вне зависимости от их с Джоном желания. И это заставляло колени трястись в тревожном, пропитанном ликёрным кремом страхе.       Они свернули на более людную улицу, где реальность казалась устойчивее, наверное, из-за твёрдого асфальта вместо скольких лиан. Руки расцеплять не хотелось, но соскользнувшее вбок перо на лбу и не вовремя расплётшаяся лента заставили пальцы покинуть ладонь с жестковатой, пропитанной никотином кожей. А уж потом браться за руки вновь — безумие совершенное, потому что причина была бы совсем надуманной — она ведь попросту отсутствовала. Ноги ступали уверенно по малость влажному, сверкающему изумрудами от зелёных фонарей асфальту, руки не дрожали, а в голове было ясно и хорошо. Джон с лёгкостью мог бы посчитать повторное сцепление рук перебором и отодвинуться настолько, сколько им не хватит для преодоления и на сотню дополнительных жизней. Поэтому — аккуратно, шаг за шагом.       На широком по местным меркам проспекте — то есть на целой двухполосной дороге с рельсами для трамваев, которая вела к Цветочному рынку, гуляли толпы людей, людей смеющихся и радостных, не знающих о нависшей опасности, а между булыжниками постепенно сгорали бенгальские огни, оставляя лишь черные тычки, разлетающиеся на угольки при первом неосторожном прохожем. Не дойдя до Цветочного рынка, где творилось, вероятно, черти что, о чём Чес не хотел знать, они повернули направо, следуя плавному изгибу трамвайных путей. Где-то в середине этой улицы и виднелось чёрное, массивное строение с башенками, в душе пытающееся быть готической церквушкой в дебрях прохладных Нидерландов. Но жизнь была жестока не только к людям, поэтому зданию кинотеатра пришлось задыхаться трамвайной пылью дорог и наркотической смесью кофешопов этого города.       Около входа в кинотеатр курили люди, обмотанные белой мишурой, и выпускали изо рта лиловые колечки странного дыма. Внутри неширокого холла горели красные светильники и слышался плотный щекочущий шёпот. Джон толкнул деревянные со стеклянными вставками двери, и их волной окутали тепло и прянично-сахарный запах наверняка аппетитных пирожных. В холле было достаточно темно, малолюдно, а отблески от светильников расползались кровавыми пятнами по ковровому полу. Большие тяжёлые двери из светлого дуба вели в большой концертный зал — это был единственный возможный ход куда-либо, потому что остальные двери были наглухо закрыты и зашторены красными бархатными портьерами. В зале было шумно, ощущалось предконцертное волнение и смущение, пахло удушающей парфюмерией и дорогими шелками. Чес направился было к центру зала, чтобы усесться поближе, но Джон дёрнул его за рукав в сторону и выбрал места рядом с боковым выходом. «На случай чего-нибудь плохого или странного. Сейчас, в нынешнем мире, это вполне возможно», — пояснил Джон и, коснувшись его плеча, заставил его усесться, точнее, почти упасть в мягкое кресло, пропахшее хрустящим сладким попкорном и нечаянно пролитой фантой. Впереди них был огромный чёрный экран, и Чесу казалось: фильм начнётся буквально через несколько минут, ведь в этой реальности ждали только их с Джоном прихода. По крайней мере, это срабатывало всегда, и уж откуда он мог знать, случайность это или давно отлаженный механизм.       Однако ж сегодня случайность или механизм исполнились чётко и хорошо, поэтому вскоре на экране появилась традиционная заставка с обратным отсчётом на зернистом, шумном фоне, а затем начались первые кадры неизвестного им фильма, где на фоне ярких золотистых огней ночного города вырисовывались слова на нидерландском «Бифуркация. Основано на реальных событиях». Чес перевёл это Джону и признался откровенно, что не совсем знал о значении слова «бифуркация» — до умной, образованной элиты из своих собственных сверстников ему было далеко. Джон ответил быстрым, эмоциональным шёпотом, что бифуркация — это разделение надвое какого-либо процесса и, чтобы узнать о значении этого слова, совсем необязательно поступать в университет. Более того — многие выпускники так и не знают ничего подобного. Чеса это, безусловно, успокоило, но внешне он только хмыкнул и уставился взглядом в экран.       Честно говоря, ожидать чего-то великого и проникновенного от бесплатного ночного показа фильмов ни один из них не стал, чтобы не разочароваться потом. И правильно сделали, ведь фильм оказался второсортным по сути: рассказывалось о трудной жизни девочки-подростка в шестидесятых годах прошлого столетия. Причём её жизнь показали, начав не с общепринятого голливудского канона в виде счастливых или не очень кусочков детства, где бы девчушка бегала ещё с длинными косичками и в розовом платьишке, а с момента, когда её мать узнала, что беременна. Конечно, не столь оригинально, но в каком-то смысле необычно; впрочем, даже этому моменту не удалось спасти фильм — сюжет был банален и предсказуем, как детская сказка для немного повзрослевших и немного отхлебнувших горя детей. Вот перед нами была молодая пара из затерянного в Нидерландах городка Зетир. В фильме не было имён, но разобраться, о ком шла речь, было не трудно. Парень работал в букинистической лавке, а девушка выступала на местных, совершенно крошечных показах относительной моды и имела все возможности уехать в крупные города, чтобы выступать там. Идиллию разрушила вечеринка, на которую пригласили моделей и на которой, как легко догадаться, красивую героиню напоили до бессознания. Что она вытворяла без этого самого сознания, показали кусочно, но, в общем, Чес быстро догадался, по какому направлению пойдёт её жизнь после этой вечеринки. От своего кавалера она, конечно, скрыла этот вечер, но это её не спасло: спустя некоторое время налицо были все признаки беременности, только вот сама девушка об этом не догадывалась и не придавала значениям тошноте с утра. Впрочем, для середины прошлого века её незнание о симптомах было вполне оправданно, ведь она была сиротой, сиротой легкомысленной и ветреной, так что некому ей было рассказать об этом, да и вычитать такое где-нибудь она могла с трудом. Так что осознала она беременность только с появлением округлившегося живота.       Пытаться сделать аборт в те времена, да ещё недорого и в захолустном городке, приравнивалось к летальному исходу, поэтому дальше сюжет пошёл совсем банально: расставание с парнем, что в те года кажется настоящей мировой трагедией, полные слёз и ненависти к себе дни, отекающие ноги, подступающая к дому бедность, ведь с животом и растолстевшая она никому была не нужна. Каждый день она рыдала, а где-то с периодичностью раз в неделю пыталась убить ребёнка внутри себя, наевшись разных таблеток из своей аптечки и надеясь на выкидыш. Но таблетки в её аптечке были просроченными либо почти безопасными, поэтому у неё была разве что сонливость или головокружение. Девять месяцев стали девятью кругами Ада по Данте, и чем ближе к концу, тем хуже становилось положение девушки. Когда пришёл срок, она довольно быстро и легко родила этого несчастного младенца, но вскоре бросила его рядом с церковью, чтобы кто-нибудь подобрал его. Это была милейшая девочка с очаровательной улыбкой. Когда девушка оставляла корзинку с младенцем, она даже расплакалась. В тот момент из-за угла вышла женщина, похожая на добрую ведьму, и девушка подумала: её идея провалилась, теперь ей придётся забрать малышку обратно. Но женщина лишь проговорила: «Подумай, ведь ребёнок — это целый мир» и исчезла прямо на глазах, заставив девушку вскрикнуть. Она так напугалась, что просто побежала домой, очнулась только утром в своей кровати и только тогда вспомнила про слова женщины, но ребёнок был уже наверняка в чьём-то чужом тёплом доме. Ей стало слишком плохо, кажется, она даже раскаялась, затем ходила к церкви и бегала по всему городу, заглядывая в чужие окна и стараясь отыскать своё дитя. Но всё было тщетно. Не выдержав, девушка, по законам жанра, сбросилась с моста и утонула.       Её же дитятко подобрали и отправили не в семью, а в одинокий и холодный детский дом. И чего только не происходило с этой малышкой дальше: в комнатке, где она спала вместе с другими младенцами, скончались от дизентерии из-за непромытых баночек для кормления все, кроме неё. Один раз её по ошибке забыли на холоде и оставили так аж на целый день, однако она вынесла это. Однажды новенькая воспитательница, которую решили оставить с маленькими детьми, взяла на ручки двухгодовалую малышку и выбросилась из окна пятого этажа — сама погибла, но девочка выжила, отделавшись ушибами и царапинами. Воспитательница страдала каким-то психическим расстройством, о котором, конечно, умолчала, и всю неделю до происшествия не принимала необходимые таблетки. Почему она взяла именно эту девочку, оставалось загадкой; кто-то из детдома предполагал, что девочка слишком напоминала дочь этой воспитательницы — та, отметив шестнадцатилетние, как-то поссорилась с матерью, залепила ей пощёчину и ушла, больше не появляясь на родительском пороге. Говорят, от этого и пошло, скорее всего, расстройство, но кто мог знать точно… Но кто-то же считал, что воспитательница выбрала жертву случайно, потому что под рукой оказалась именно та девочка. В любом случае, брошенка вновь вышла сухой из воды.       Потом были ещё какие-то мелкие случаи, могущие привести к серьёзной травме, типа нечаянных падений с лестницы или потеря в лесу во время прогулок. Но несколько раз, уже в более взрослом возрасте, девочка попадала в передряги и получала свои синяки и раны, а один раз поскользнулась и упала с обрыва, но, вопреки всему, не разбилась насмерть, а, зацепившись платьем за ветки, ударилась головой. Удар не прошёл бесследно — она стала заметно отставать по учёбе и болтать всякие безумные вещи, поэтому на протяжении всей жизни она была на грани попадания в психиатрическую лечебницу. Постепенно девочка превращалась в девушку: она была до анорексичного худа, бледна, как будто недавно пережила сложнейшую операцию, её тело было живым музеем различного вида царапин и шрамов, лицом она обладала невыразительным и некрасивым, а волосы её были светло-мышиного цвета. Короче говоря, внешние данные не выдающиеся, в красавицу-мать она явно не пошла, зато наверняка удалась в безымянного отца.       Далее сюжет развивался даже как-то слишком смешно и наивно: несколько раз девушку пытались убить, изнасиловать, но ей удавалось ускальзывать почти невредимой, затем она упала без сознания и попала под поезд, но упала меж рельсами, так что осталась совершенно целой, даже не испугалась толком. Потом происходили ещё некоторые события, подобные этим; в середине фильма девочку было искренне жаль, после каждое происшествие воспринималось уже с лёгкой ироничной улыбкой и мыслью «Когда уже этот фильм закончится?». Но фильм был не вечный и длился около часа, чуть больше, и последний кадр — уходящая в закат девушка с рюкзаком за плечами (на самом деле, она сбежала из приюта) — ничуть не улучшил мнение о фильме. Даже наоборот, ухудшил, потому что длинная скучная тягомотина, заканчивающаяся открытым финалом, в сто раз хуже тягомотины с нормальным концом. Поэтому Чес так радостно ожидал, когда экран погаснет, что даже не обратил внимания на то, что привычных титров после него не было. Вокруг стало темно, и он хотел было встать, но странный звук рвущейся ткани буквально парализовал его. Свет никто, конечно же, не включил, зато кто-то приоткрыл створку для бешеной паники, резво ворвавшейся в кинозал.       Послышались хриплые короткие крики, а на коже стал ощущаться хлёсткие порывы ветра. По щеке Чеса будто провели наточенным лезвием; долгая, непривычно долгая боль и собственный страх, выросший за раз из маленького семечка до большого сухого дерева. Мышцы превратились в стальные жгуты, сжавшие тело, а мысли от притока ледяной колкой крови опустели и похрустывали замёрзшими льдинками. Джон нашарил в темноте его локоть и, схватив его, с силой поволок в сторону выхода. Однако маленькие болезненные порезы успели лечь быстрыми штрихами по его телу: ещё раз по щеке, на руках, по шее. Джон с силой толкнул дверь и, втолкнув туда Чеса, закрыл её. Затем немного прислушался к звукам изнутри; дверь скребли, и создавалось ощущение, что скоро её выскоблят до конца. Тогда Джон направился к выходу из кинотеатра, не отпуская его локтя; Чес едва волочил ноги, а с щеки стекла тёплая капля крови из ранки. Только когда они дошли до ближайшей набережной, Джон остановился и уселся прямо на асфальт рядом с домом. Только сейчас Чес увидел, как тяжко вздымалась его грудь и покрылся испариной лоб — а они ведь даже не бежали. «Он просто… так сильно волновался». Не хотелось думать, по какой причине, а если даже это и приходило в голову, не хотелось конкретизировать её. Поэтому Чес без сил упал рядом и тронул его за плечо, беззвучно спросив, всё ли в порядке. Джон мотнул головой и аккуратно провёл пальцами по его щекам, внимательно вглядываясь в его лицо. Чес зашипел от боли, когда пальцы прикоснулись к ссадине; Джон тут же убрал руку и тихо заговорил:       — Ох, извини… ты ощутил это… то, что наносило царапины? — Чес кивнул, и ему стало жутко, потому что, видимо, Джон не почувствовал ничего из этого, а значит, он и те люди в кинотеатре опять были особенными в самом плохом смысле слова.       — У меня есть пластыри и салфетки, нужно хотя бы остановить кровь… — Джон достал из внутреннего кармана упаковку с пластырями и бумажными платками. Чес попытался было сделать это сам, но, взяв в руки пластырь, уронил его — руки тряслись, как на холоде, пальцы едва сгибались-разгибались. Джон тихо усмехнулся и сделал всё сам, осторожно отодвигая пряди его волос и стараясь не причинять боль. Чес доверился ему, ощущая на коже холодные пальцы, и понял, что жуткая паника отпустила его, улетучившись так банально с первым прикосновением Джона. Казалось теперь, дело было вовсе и не в порезах. Глупо, конечно. Чесу даже хотелось подумать, будто произошедшее было сном — так уж противоречивы были чувства, но жжение царапин возвращало к реальности. Джон закончил вскоре и потрепал его по голове.       — Что это… произошло? — Чес спросил хриплым голосом, потому что оказалось, что его нервы были не совсем крепкими, а до ужаса расшатанными и слабыми. Впрочем, этот факт Чес по-дурацки скрывал лишь от самого себя — Джон уже давно всё видел и знал, и это не удивляло, а заставляло только загадочно улыбаться. Ведь дикая редкость — встретить человека, который будет видеть внутренних, непризнанных даже самим собой демонов и упрощать жизнь, помогая чувствовать себя комфортно. Джон был таким. И уже трудно уместить в голове всю плеяду несносных демонят и теней Чеса, которые он простил и которых он принял. «Может быть, именно поэтому было так легко и хорошо вручать ему свои слабости?». Между тем Джон, покачивая головой, почти шептал, потому что какой тут голос, нити страха с иголкой отчаяния прошивали их души насквозь, кусками связывая воедино — чтобы в будущем было что вспомнить.       — Честно говоря, в темноте я не шибко разобрал, кто это был. Просто буквально за секунду почувствовал что-то неладное и кое-как успел поставить самый захудалый блок, сделав жест. Прости, что не успел предупредить тебя… Ты и сам знаешь, что такого рода блоки можно ставить только самостоятельно, а иные виды защиты, которые ставишь на других людей, требуют какого-то времени. — Чес махнул рукой, показав, что это ерунда. — Но ты и впрямь не ощутил ничего подозрительного? Это было похоже на разреженный в воздухе кинотеатра сгусток тьмы. Или ты был настолько тронут дурацкой историей этой полоумной девушки, что потерял бдительность? — спросил насмешливо, даже язвительно, но Чес с удовольствием посмеялся над самим собой, ведь это была абсолютная правда.       — Нет, ничего. Но эта странная штука порезала не только меня — всех остальных тоже. И противно думать, что произошло с не успевшими выбраться… — тошнота привычно подкатила к горлу, и Чес запрокинул голову, вдохнув ледяного воздуха до истомы. Джон положил руку ему на плечо и сжал его.       — Не думай об этом. Давай лучше попытаемся понять, к чему нам показали этот фильм. В гиде говорится, что ночной маршрут такого вида даст ответы на наши вопросы. Но дело в том, что я даже не знаю, какой именно вопрос у нас был… — Джон улыбнулся, а Чес горько рассмеялся, потому что они, кажется, были оба круглейшими раздолбаями. — Типа, что происходит с миром? Но с миром нашим или их? Или, например, как спасти ситуацию? Что делать? Да и нужно ли вмешиваться — как знать, вдруг это не наше дело, а мы влезаем? Кстати, давно мучала такая идея…       — У меня тем более мысли в кучку не собираются. Я тебя предупреждал, что интеллектуалом меня назвать сложно… — Чес оправил полы пальто и взглянул на алое пятно фейерверка, что пускали явно откуда-то из центра города. — Но смею предположить, что как-то глупо нам с тобой задаваться вопросом, ответ на который однозначное да или нет. Тогда что, на показе фильма полтора часа должна была светиться картинка со словом «да» на всех языках мира? К тому же, мне кажется, этот мир уже сам решил, на какой вопрос он будет нам отвечать. Странно звучит, согласен. Но всё-таки… теперь у нас как бы два неизвестных, одно из которых мы приближённо знаем: что за вопрос и как расшифровать его ответ. — Между тем багряными отблесками засветилась вода в канале, и окна домов вспыхнули огнём.       — Ого, ничего себе! Ты недооцениваешь свои силы… — Джон откашлялся — всё же сидеть в начале зимы на холодной земле не стоило и охлаждение стало аккуратно добираться к их глоткам. — Из тебя мог выйти хороший профессор… — сказал и осёкся, потому что побоялся (если это слово ещё могло применяться к Джону Константину) напомнить этим незаконченные Чесом курсы университета. Но тот лишь ухмыльнулся и откинул голову назад, позволив волосам плотно соприкоснуться с шершавой кирпичной стеной.       — Мог, но не вышел. Моя жизнь летит по наклонной, но я сам наклонил её в ту сторону, вниз, а не вверх. С этим можно что-то сделать, но у меня уже нет сил. Нет сил стать среднестатистическим выпускником, уж не профессором… Господи, такие речи надо толкать минимум под вино! Как будто Святому Петру после смерти отчитываюсь… — Джон, прикрыв рот, тихонько смеялся, а сам Чес качал головой в якобы недоумении.       — Тогда уж Святому Константину. Но, знаешь, каждый делает свой собственный выбор. Выбор, каким путём дальше идти. Мы с тобой в этом плане немного похожи… — он похлопал его по плечу, и Чесу стало немного легче, потому что душа вдруг стала разрываться от горячего укоряющего воздуха, а теперь вновь наполнилась гладким умиротворением. — Всё определяется тем, счастлив ли ты сейчас или нет.       — Нет, — категорично ответил Чес, но, откровенно говоря, и сам не был уверен в этом. В багряном полумраке было видно, как Джон иронично усмехнулся.       — Даже не так: счастлив или нет, а готов ли идти к счастью и способствуют ли возможности вокруг этому. Вот этим всё и определяется. Впрочем, я не собираюсь вдаваться в философские рассуждения, потому что такие решения — всё-таки личный самоанализ, а не общественный. Давай лучше подумаем, какой у нас может быть более адекватный вопрос, чтобы этот фильм оказался хотя бы косвенным ответом на него… — Чес был до жути благодарен Джону за понимание: когда это требовалось, он был не прочь поговорить о жизни и немного просветлить Чеса, естественно, в разумных границах, а когда нужно было лишь одно молчание, Джон щедро дарил его. Существование такого человека в реальности иной раз ставится под огромнейшее сомнение.       — Ну, если взять самый очевидный вопрос: что происходит с миром, то я не вижу никакого объяснения, которое прояснило бы нам его связь с фильмом… — Чес задумался, нервно крутя в пальцах прядь своих непослушных волос. — Сам посуди: даже если представить себя обдолбанным наркоманом и допустить вариант, что какой-то герой фильма отождествлён с событиями в мире или самим миром, то получается бред. Типа, не берём в расчёт парня, которого обманула его девушка, но можно попробовать посмотреть на саму девушку. Концепт в том, что девушка — это и есть отражение состояния мира. Но это может быть как девушка, так и её дочурка. У меня сложилось ощущение, что фильм не был про кого-то одного, он был про них одновременно. И очень, очень сложно выбрать один из двух неизвестных нам ответов.       — И это если ещё без продолжения, которое мы должны увидать на крыше Стоперы… — Джон наконец поднялся с асфальта и протянул руку Чесу; тот схватился за неё и быстро встал. — Но если посудить так, то, получается, мир либо испытывает большое горе, катастрофу и даже какое-то противоречие и близок к суициду, либо… возрождается, создаётся, оттачивает свой характер и пытается не погибнуть, как девчонка. Какие близкие вещи, да? — Чес ухмыльнулся, качнув головой — кругом и рядом получалась одна большая несостыковка.       — Но, послушай, как может быть гениально, если мы с тобой сейчас зададим себе такой вопрос: какой вариант — первый или второй — справедлив в нашем случае? Пускай крыша Стоперы ответит нам чем-нибудь… Правда, придётся расшифровывать вновь, да и версия, что герои фильма — это отражение мира, ещё сомнительна. Ведь в данном случае может быть всё что угодно. Так что будем готовы, что эта ночь была совершенно напрасна.       Чес не мог не согласиться — они с Джоном оказались абсолютными волонтёрами, заключёнными в чью-то вычурную вечность. И каждый их шаг и действие могло в любой момент оказаться напрасным и бессмысленным. Они направились вдоль набережной Амстел, которая раньше наверняка была нормальной речкой, а только потом решилась разлиться по всем углублениям и сделать город шаткой, затуманенной наркотическим дымом Венецией. Стопера находилась совсем близко — в конце набережной уже можно будет увидеть её полукруглый фасад. Удивительно, но на набережной никого не было, только разноцветные катера, снабжённые фальшивыми парусами, на которых виднелись сплетённые из цветов знаки бесконечностей, проплывали по каналу, а люди целой толпой пытались догнать его, плывя в холодной тёмной воде за ним прямо в своих костюмах. Кто-то доплывал и отжимал подол своего платья или пальто, а кто-то уходил в воду с головой, оставляя на поверхности после себя целую россыпь розовых лютиков — Чес не хотел верить своим глазам, хотел верить разуму, хотел думать, что это просто кто-то выкинул букет, а этот человек всё же доплыл до катера и сейчас отогревался внутри. Но в этом мире все безумные вещи были чёткими и беспрекословными. Поэтому скорее всего те люди просто-напросто тонули.       Идея с вопросом «какой вариант верный?» была, конечно, умной и изящной, но очень интересно, как на это отреагирует сам мир. Они увидят с крыши салют, который будет вырисовывать цифру один или два? Или какой-нибудь полоумный зритель неподалёку будет повторять «Один-один-один» или «Два-два-два»? Или же в карманах они обнаружат по листку, на котором будут записаны криволинейные интегралы второго рода с указанием уравнения контура, решив которые, они получат цифру варианта? Последний вариант не шибко радовал, потому что Чес знал только, что такое название существует, но математические способности у него напрочь отсутствовали — в школе он едва тянул на тройку, а тут уже далеко не школьная программа. Поэтому он шёл, раздираемый множеством идей, которые атаковывали его, как грифы — мертвечину. И лучше не думать, почему такие банальные и скверные ассоциации были в голове у Чеса.       Наконец, они вышли к мосту, а полукруглое здание Стоперы было невзрачным, потому что ни в одном окне не горел свет, припорошены лучами были только самый нижний этаж и крыша. Когда они подошли ближе, Чес заметил, что фасад здания был не белым вовсе, а ядовито-зелёным, и всё увили живые, бледно-лиловые вьюны так плотно, будто они пытались задушить столичную оперу и принудить её ставить спектакли без смысла со слащавым цветочным декором. Двери дружелюбно открывались для каждого, а холл настороженно пустовал, будучи освещённый ярким холодным светом электрических ламп. Абсолютная тишина нависла здесь безобразным напрягающим комком, и хотелось бежать отсюда как можно скорее, но Джон шёл к тёмным лестничным пролётам и Чес не мог повернуть назад и прослыть пугливым парнишкой. Потому что и так был уже чёрт знает кем в глазах этого человека и усугублять ситуацию не хотел.       Лестница наверх ничем не освещалась; со второго этажа были слышны голоса, и Джон вытащил пистолет, потому что доверять в этой реальности они могли разве что друг другу. Но оказалось, это были радиоприёмники, которые на чистом нидерландском передавали чью-то речь. Ничего особенного, какие-то возвышенные слова о безопасности и единстве населения, о необходимости применения мер, но каких — непонятно. «Обстоятельства припирают со всех сторон, но мы стойки! — говорил зычный мужской голос. — Делается выбор, и мы выбираем нас самих и наши жизни. Закат целой эпохи — не для нас. Мы выживем и покажем, насколько мы прекрасны и красочны!». На третьем этаже звучало уже другое; вместо прежних пыльных ступенек и холодных перил здесь были мягкая ковровая дорожка янтарного цвета и бархатные перила, а около закрытой двери на этаж стояла ароматическая лампа и источала тонкий запах лавандовых лепестков и клубники. Чересчур сладкий женский голос рассказывал рецепт то ли смертельного зелья, то ли вишнёвого сидра — кажется, и того, и другого. «Добавьте две столовые ложки сахара, обожжённого на тёплом пепле того, кто вам был дорог, и, поверьте мне, эти две ложки сделают напиток вкусным настолько, что все проблемы улягутся». «Кроме одной, — думал Чес с ухмылкой. — Ты пьёшь напиток с сахаром, обожжённым на прахе дорогого тебе человека! Такое ведь и под марихуаной с трудом придумаешь. Это радио вообще кто-то слушает или нет?».       Джон явно нервничал, хотя традиционно этого не показывал, скрывая за отчаянным равнодушием свою взволнованность. Он перекладывал пистолет из ладони в ладонь, спрашивал у Чеса почти каждую минуту, о чём говорят по радио, хотя Чес уверил его, что ничего уж слишком важного там не могли сказать по определению, да и нечто странное он бы тут же перевёл. От незначительного скрипа Джон приостанавливался и рукой закрывал за собой Чеса, пару минут слушал внимательно и, убедившись, что, по крайней мере, следующие несколько шагов будут безопасными, продвигался вперёд. Чес думал: хорошо, что этими ночами слетал с катушек не только он. И ещё, что замечательно, так это моменты, когда во время неконтролируемого страха Джон неосознанно прикрывал за собой Чеса, и это было так неожиданно и приятно, потому что Джону совершенно не требовалось думать об этом, он на автомате хотел защитить его. И это в случае Джона значило очень многое, если вообще не всё. Чес никогда бы не подумал, что хоть какая-нибудь ячейка в памяти Джона принадлежала ему, была плотно забита его образом — любым, уже и неважно, и была где-то всегда под рукой, так, что Джон даже в те минуты, когда разум покидал его, мог добраться до неё и судорожно ухватиться за образ. Эта мелочь оказалась такой важной, что Чес едва удерживал улыбку — смутную и бестолковую в такое время, когда вокруг всё рушилось и возрождалось одновременно, убивая в себе созидательную и разрушительную части тысячью глупых взмахов.       На пролётах четвёртого этажа отыскалась целая детская комната, зачем-то выпихнутая на лестницу. Каждая ступенька была окрашена в свой неоновый цвет, перила были увешаны бумажными растяжками, на пролётах располагались маленькие детские городки с качелями, пластиковыми горками, яркими фигурками людей и животных. Из радио, которые казались не более чем декором, украденным из барби-набора шестилетней девочки, неожиданно послышались слова. Джон заставил переводить каждое предложение, пока с седьмого раза не услыхал сам, что незнакомые ему слова были похожи и повторялись. «Молчание — это ответ высших, увитых шиповником, молчание — это ответ высших, увитых шиповником, молчание — это…». Сомнений не возникало уже даже у Чеса, что эта безумная цветочная грань мира развернула свою деятельность в Амстердаме именно из-за его «Опиумного закона», непривычного и развращающего поначалу. Как знать, вдруг эта реальность — просто бред в голове очередного курильщика марихуаны, заснувшего в ближайшем кофешопе? Не может быть этого никак с теоретической точки зрения, но иногда и теорию посылают ко всем чертям, что в нынешнем неустойчивом, многогранном мире вообще вероятно. Как бы самим не исчезнуть после пробуждения этого задержавшегося наркомана, но, вроде, они никуда не пропали после наступления рассвета в прошлый раз, значит, и впредь не должны, но кто знал…       На пятом, последнем перед крышей этаже было чересчур холодно, как будто сюда специально понаставили кучу кондиционеров — в зимнее время такая выходка для сейчас существующего мира казалась ещё вполне адекватной. Но оказалось всё гораздо проще: всё вокруг было облеплено мрамором, малахитовым и рубиновым, а некто неразумный настежь распахнул высокие узкие оконца. На каждой ступеньке стоял чёрный горшочек с гвоздиками и тускло светившей белой свечкой; радио включилось внезапно, и хоральные песни мягкой волной прокатились по всем ступеням. Этот этаж напоминал службу в церкви, и Чесу хотелось бежать отсюда как можно скорее. Джон явно понял его и ускорился. Перед тем, как выйти на лестничную площадку, Чес заметил, что стены вокруг покрывал светлый блестящий шёлк; теперь появилось ощущение, словно они с Джоном оказались в огромном гробу и кто-то снаружи их отпевал. Совершенно дикое ощущение, такое смешное и банальное, но до спазмов сжимающее душу.       На площадке стоял приоткрытый гроб — не сказать, чтоб уж это сильно удивило, но волнение застыло в комок и упало на гулкое дно души, раздавшись всем эхом по телу. Внутри лежали, видимо, зажжённые свечи или светильники, потому что изнутри крышка гроба почти светилась. Чес бы с радостью не заглядывал туда, но если проходить по площадке дальше, просто невозможно было не увидеть, что там, хотя бы косвенно. Однако на дне, кроме упомянутых свеч, с первого беглого взгляда ничего ужасного не оказалось. Чес напряжённо выдохнул и вгляделся лучше; тут же заметил маленькую квадратную бумажку розового цвета, какие обычно лепят на холодильники, чтобы не забыть купить хлеба перед выходом. На ней чёрным маркерам некто очень спешащий начеркал: «uw vriendelijkheid». Джон тоже это увидел и даже приостановился.       — Ужасно непроизносимое слово. Даже неохота спрашивать, что оно означает…       — Здесь написано: «Твоя доброта», — Чес хмыкнул и провёл рукой по прохладной древесине боковой стороны гроба. — Чья-та доброта здесь похоронена. И я уж ожидал от этого сумасшедшего мира чего-нибудь пооригинальней.       Джон предпочёл многозначительно промолчать и повёл его к лестнице дальше, что вела уже на крышу. Звёздный ночной ветер ударил по лицу, а чувство свободы, такое дикое и отчаянное, разлетелось в душе мелким тоскливым дождём. На крыше было темно и безлюдно, вопреки прогнозам гида, но город перед ними сверкал и бушевал так, как мог. Видимо, для туристов не сезон ходить по крышам, даже ради такого вида, а в другом мире — и подавно, кто его знал, какие тут правила. Однако ж тут было совсем пусто, даже завалящего стула нигде не оказалось, поэтому пришлось садиться так. Как будто по заказу над городом начали взрываться сотни фейерверков, ярких и красочных; небо разрезалось зелёными змеями и синими брызгами, грязнилось багряными переливами и рассыпалось жёлтыми звёздами. Каждую ночь подряд такая феерия казалась Чесу необычной и глупой: тогда получалось, что одна часть жителей этого города работала на заводе по изготовлению фейерверков, а вторая ими торговала, чтобы к вечеру всем им собраться на площадях и любоваться результатами своих трудов.       Однако прошло минут пятнадцать или даже двадцать, радужная феерия перестала радовать, а одинокий колючий ветер искал тепла уже под курткой, чем вызывал неприятные вздрагивания. И ничего особенного ровным счётом не происходило, что могло бы дать ответ на их сегодняшний вопрос. Или Чес был настолько глуп, что не видел, но, в конце концов, Джон тоже признался, что не смог найти зацепку. Разве что если взять в расчёт и сам подъём на крышу, но в гиде говорилось, что всё должно случиться именно на крыше. Да и собирать воедино обрывки сумасшедших радиоволн как-то не особо хотелось… Так что, поднявшись с промёрзшей крыши, они напоследок обыскали её, даже надеясь найти хоть что-нибудь. Но крыша оказалась девственно пустой и самой скучной из всех крыш, на которые они забирались в своей жизни. Даже параллельный выход на лестничные площадки был закрыт, поэтому, удручённые и замёрзшие, под тишину замолкших фейерверков, они стали спускаться вниз. Так как путь был известный, они пролетели его, буквально не касаясь подошвами ступенек, словно пролетев — уж так не хотелось вновь разглядывать это непривычное убранство уже точно повернувшегося вокруг даже не своей, а чьей-то чужой оси мира. Радио на каждом этаже осталось неизменным, и Чес только на улице пересказал Джону всё, что там говорили: впрочем, ничего особенного. Из этого сложить что-то более-менее разумное навряд ли бы удалось.       — Получается, нас проигнорировали, ответили молчанием… — задумчиво выдал Джон, когда они переходили мост, за это время который успели засыпать целым плотным ковром шафрановых лепестков. Чес усмехнулся, вспомнив про кое-что.       — Молчание — это ответ высших, увитых шиповником, да? — Джон улыбнулся и легонько толкнул его в плечо.       — Я не думаю, что есть смысл брать во внимание этот бред… И ты его ещё запомнил?       — Ну… Знаешь, это ведь вполне может быть местной поговоркой. Типа нашего: молчание — знак согласия. К этому миру, скорее всего, так запросто наше применить будет нельзя. Поэтому считай, что, услыхав молчание, мы получили ответ этих самых высших, увитых шиповником… Что бы это значило? — Джон пожал плечами, а Чес, мыкнув что-то ещё нечленораздельное, от дурацкой беспомощности стал раскидывать ногами лепестки на мостовой. Мягкие солнечные волны из мягких лепестков поднимались аж до уровня пояса, а какая-то их часть забилась в обувь.       — Чёрт его знает. Но вот что мне кажется: видимо, мы что-то не так поняли. Иначе бы мы нашли какой-то ответ. Либо не поняли вообще замутку с фильмом, либо не тот вопрос задали. Поди пойми теперь, где мы промахнулись. — Чес так задумался, пытаясь переставлять картинки и факты у себя в голове и перед глазами, как в сериале Шерлок, что позабыл реальность и то, что он отнюдь не знаменитый детектив, поэтому в итоге сильно споткнулся и так ни до чего не догадался. Джон молниеносно подхватил его за локоть и одарил осуждающим, слегка насмешливым взглядом.       — В любом случае, не стоит посвящать все свои думы этому делу, потому что в любую секунду всё может решиться само собой и мы с тобой ни на что повлиять не сможем. Поэтому расслабься и перенеси все свои гениальные догадки на утро. Как знать — вдруг и на работе получится это сделать.       Чес вспомнил про работу, и его лицо стало ещё кислее, потому что работа как на зло оказалась связана с тем, с чем меньше всего хотелось иметь дело сейчас. Кто же знал…       — Я больше не хочу выращивать цветы, чтобы, собрав букет из них, увидать какое-то пёстроволосое существо. Нехорошо мне от этих метаморфоз… — Джон переместил руку с его локтя на дальнее плечо и ободрительно похлопал; лишь немного прижавшись к нему, Чес уже ощутил тепло и равнодушие насчёт завтрашней работы. Даже пожалел, что вслух сказал своё раздражение, ушедшее быстро и теперь казавшееся только детским капризом. Джон, и не думая отпускать его (всё же другая грань мира немножечко изменяла сознание в неистовую сторону), хмыкнул слишком простодушно для своего обычного состояния и проговорил:       — Слушай, Чес, ты всё-таки не маленькая впечатлительная девочка. На твоём опыте встречались виды и похуже… А тут просто из ничего проявляются вполне безобидные, даже симпатичные существа, похожие на людей, которые, к тому же, ещё и платят за букеты. Никакого убытка: ни тебе, ни магазину. Поэтому лучше совершенствуйся в выращивании цветов, чтобы раньше положенного не выгнали… — Джон наконец потрепал его по голове и отпустил. — Сам ведь понимаешь: с работой сейчас напряжённо, а ты буквально счастливец, потому что нашёл слишком быстро и устроился без всяких проблем в другой стране.       Когда бы Джон не говорил правду? Пусть горькую, не всегда приятную, колючую, как шерстяной тёплый свитер зимой — без него жутко холодно, но шея так и чешется, — обязательную и слишком похожую на неправду. Никогда Джон не молчал, если дело касалось откровенных вещей, которым следовало взять во внимание другим людям; если это касалось ещё и его, и каких-то взаимоотношений — вот от этого уж увольте, он сбегал так же ловко, как и Чес. Это было одно из немногих сходств, обладание которым устремляло различия к нулю. Чес был сконфужен и рад одновременно в тот момент.       — Ладно, тогда подумаю завтра… и ты подумай тоже. Сейчас я и правда чувствую себя измотанно и устало… — Джон глянул на него понимающе и кивнул.       — Путешествия в иной реальности изматывают… И даже я немного начинаю терять себя, впрочем, это и так заметно, — Чес изумился: не каждый день Джон сознавался в своём доверии. Но от смутной тени, покрывшей лицо Джона, слышались эти слова чётко и ясно, и Чесу думалось, что, скорее всего, он сейчас терял себя.       Однако Джон умел прерывать разговор на правильных моментах, поэтому до самого подъезда они почти ни о чём не говорили — только один раз Чес подал голос, когда они свернули на Халлстраат: Джону, по-хорошему, надо было идти в другую сторону, и Чес не хотел, чтобы тот утруждал себя дурацкими провожаниями. «Этой упоительной ночью я даже не пьян, так что ты можешь не идти до моего дома!» — воскликнул и, прокашлявшись, заткнулся, потому что прозвучало слишком отчаянно и тоскливо, как будто именно сейчас было единственно важно напиться до белёсых светлячков перед глазами и запутаться в прибрежных цветных лентах, навсегда оставшись во владении странного расплывчатого мира. И ничего более. Чесу стало даже стыдно, ведь Джон всегда знал его приличным парнишкой — впрочем, можно сколь угодно приукрашать одинокие посиделки с бокалом разбавленного вина, но дикой попойкой это назвать язык не поворачивался. Но Джон в своём стиле почти проигнорировал этот пышный монолог с неожиданной развязкой и несколько недовольно буркнул:       — Напиться ещё успеешь. Здесь с тобой могут произойти вещи похуже пьянки. И с куда более серьёзными последствиями… Поэтому уж позволь мне тебя довести до порога, — другими словами, переводя на человеческий язык, Джон просто-напросто волновался за него. Эта фраза на равнодушном языке Джона имела несколько интерпретаций, но каждый раз Чес угадывал верно. И вновь бывший напарник говорил правду: слишком пустынной и красивой была эта улица, где жил Чес, в этом тихом омуте очень хорошо, если только черти водились — с ними хоть контакт налажен, но с иными тварями вообще другой реальности дело могло и впрямь встать. Поэтому они молча шли по Халлстраат, разбрасывая кончиками ботинок ажурные вырезки и сияющие дымчато-кварцевые в свете фонарей конфетти.       Чес не знал, почему именно там, в два часа ночи, ему вдруг припомнились события, кажущиеся сейчас почему-то далёкими и почти лживыми. Как он шёл здесь впервые, вдыхая до одурения незнакомый фиалковый воздух, как, кусая ногти, шептал себе, что начнёт новую жизнь, в которой сумеет забыть Джона, но говорил так часто «Забыть Джона», что имя выгравиравалось в сознании тонкой вязью. Потом вроде как приспособился и даже вдохновился — потому что не вдохновиться Амстердамом означало полное свинство, но вскоре ощутил, что вполне здоровое сердце колет и уныло ухает — от ржавчины накипевших слов, надо думать. Ещё бы немного, и состоял бы он только из накипи переварившегося сознания. Тогда ни Амстердам, ни что-либо ещё уже не помогло. Но слишком неожиданным и хрупким показалось счастье, когда на горизонте замаячил Джон. Правда, высказались ли те слова, что перекрыли дыхание? Не до конца, конечно, даже не на половину. Но, откровенно говоря, Чес уже не помнил то состояние, когда мысли о Джоне вызывали тягучую, тоскливую мысль, похожую на неожиданную тяжесть, навалившуюся на плечи. Сейчас было нечто другое, и не верилось, что всего несколько каких-то недель назад всё казалось безысходным и мучительным так, что даже дикая идея бросить всё и уехать в другой город стала спасительной и адекватной. Чес понял — чересчур поздно и при этом нервозно ухмыляясь: всё чуть-чуть не пошло под откос, в бездну густой депрессии, где варилось полмира, где он и сам немного обжёгся. Да и неожиданное откровение Джона насчёт цели его поездки заставляло Чеса взлетать на пластмассовых сломанных крыльях, которые так неуклюже вырастали за спиной. Пока — так, но каждый день превращал эти крылья в более настоящие и потихоньку лишал разума Чеса.       «Я боюсь, — признался он себе, хотя был тем ещё любителем самообмана, — боюсь, к чему всё это приведёт. Боюсь своего сознания и своих мыслей, которые подкидывают странные идеи и действия. Боюсь по-хорошему раскрыть свою душу Джону, ведь и сам не знаю, что там… Боюсь признать себе, что, на самом деле, влияние какого-то другого мира — причина самая последняя в нашем безумии. Мы сами сделали это — то, что происходило и происходит между нами. Джон это знает. Не удивлюсь, если и сам боится… Меня пьянят наши разговоры, ночные вылазки, близость роковой опасности, близость смутного спасения, наше общее дело и секунды, пока мы прикасаемся друг к другу. Это всё, а никак не мишура цветочного мира». Чес не знал, почему был так уверен, но душа податливо дёрнулась от этих мыслей, якобы шепнув: «Слишком верно».       Они остановились около подъезда, пожелали друг другу спокойной ночи и хотели было разойтись, но Джон негромко проговорил, опустив глаза:       — Я хотел сказать, что в этом мире… где мы сейчас с тобой, тут, понимаешь ли, нет никакого влияния, которое бы мутило наши рассудки. Я перепроверил несколько раз с помощью амулетов и… ничего. То есть, существуют места, типа площади с колесом обозрения, где границы начинают немного расплываться, но… зря я сказал места, потому что место всего лишь одно. И больше нигде. С этой площадью мы ещё настрадаемся, конечно, но… Я не об этом, — Джон поднял глубокий, внимательный взгляд на него; Чес ощутил слабость в ногах и почти незаметно прижался спиной к стене — и так стоял близко. Молниеносно разуму вернулась ясность, а с мира вокруг снялся эффект разбавленных облаков.       — Я о том, что личных демонов надо уметь контролировать. И тебе, и мне. Я почти не узнаю себя в эти ночи… и про дни могу сказать то же самое, — Джон вздохнул, протянул руку, и Чес хрипло, беззвучно ойкнул, ощутив холодные пальцы на щеке. — Даже сейчас… Всё кажется таким правильным, а дома я себя буду корить, — пальцы провели по пластырю, стёрли немного «индейской полосы» на щеке и проскользнули дальше, за ухо, в копну волос; Чес прекратил дышать, как будто был фотографом, ловящим исключительный кадр в виде редкой бабочки, севшей на человека. Сумрак по старой дружбе скрыл его румянец, осевший лёгким движением, почти неощутимым.       — Ты — тот человек, которого я боялся пустить в свою жизнь полностью. Теперь я понимаю, почему. Но я не сделаю почти ничего, чтобы от этого избавиться… — Джон сжал в пальцах прядь его волос, а Чес жадно поймал ртом воздух и ощутил жар миллионов солнц в своей груди. — Зря я это сказал.       — Не зря… — Чес прошептал и понял, что упал бы, если бы не схватился за ворот Джона. Каждая клетка внутри него претерпевала свой собственный взрыв космических масштабов, а воздух внутри лёгких зажёгся искристыми бенгальскими огнями. Джон произносил слова, складывающиеся в убийственные предложения. Джон как будто заставил его вдохнуть ядовитый газ, сладкий, как кальян со вкусом клубничного джема. Чес ощутил, какое приторное жжение вызывало неловкое, даже немного болезненное движение, когда пальцы Джона сжали его прядь, и, прикрыв глаза, слегка откинул голову назад, хотя вовсе и не думал найти спасение в кирпичной крепкой стене, скорее — усугубление ситуации. Усмешку Джона он почувствовал как бы кожей — звук был холодным и гладким на ощупь; дурость дичайшая, потому что теперь уже точно известно, что в сумасшедшую могилу они себя сводили сами, но всё же Чес обрадовался, потому что думал: усмешка у этого человека на ощупь отнюдь не обжигающе-шершавая и неприятная. Так казалось всегда, но теперь…       Впрочем, было бы слишком наивно думать, что Джон совершит убийство так скоро: он растянет мучение надолго — осознанно или неосознанно. Поэтому он отпустил его и сделал два шага назад. Ещё раз усмехнулся, слышимо хлопнул себя по лбу и побрёл обратно. Чес провожал его едва различимую сумрачную фигуру, сотканную из бархата темноты и заплутавших прибрежных ветров. Холод и влажность стены, обнявшись в омерзительный дуэт, понемногу пробирались к нему за шиворот и в рукава. А сердце тяжко ухало, кое-как собирая частички безумия по всем сосудам обратно в мягкий тонкий мешочек, чтоб когда-нибудь такой же безлунной ночью высыпать их вновь, отравив ментоловым ядом сознание. Чес постоял ещё немного, наконец, пришёл в себя и открыл дверь подъезда. Шёл по ступеням, а мысли завиральными витиеватыми вихрями носились в голове: «Джон… хотел сказать мне что-то. Точнее, вырезал из своей души редкий кристально-чистый кусочек и вручил его мне. Немного виновато, но лишь немного — всё-таки это Джон Константин, но он как будто говорил: я могу отдать тебе немного, зато это единственная часть, не тронутая грязью. Он не хочет вспоминать, но вспоминает, что я отдал ему почти всё от этой дурацкой, невидимой глазу души… и почему-то дико переживает». Чесу казалось, что Джон, конечно, рассуждал не так высокопарно, иначе какой это Джон, но действовал словно следуя только этому плану. Джон не верил в крохотный лёгкий комок внутри грудной клетки или сердца или головы — кому как удобно — под названием «душа», потому что придерживался считать разум главнейшей составляющей человека. Он был прав, ведь даже дьяволам продают не душу, а сознание, и это совершенно другое… Но Чес увидел только сейчас: Джон не верил, потому что внутри него ничего не осталось от этой самой души — каждый неправильный человек и неверный выбор ненароком кромсали её, отщипывая себе на память, забирая в качестве сувенира или трофея. Джон не всегда был хладнокровным Джоном — когда-то и он сжимал до судороги кулаки около груди и, мотая головой, обещал себе сквозь до боли сомкнутые зубы: «Никогда, больше никогда так…». Очередное никогда, превращающееся в всегда, очередная глупая метаморфоза, ведущая к гибели, и очередное утешение в дымных хоромах чьего-то сознания, уводящее к повороту колеса страданий.       Джон показал это в тот самый момент, кода заговорил и приблизился; он приоткрыл чёрную дырявую портьеру и заставил увидеть, что внутри него была целая жаровня — понемногу сгорали в собственном пламени остатки той самой смешной и глупой души. Чес вздрогнул, прикрыл рот и соскользнул по двери на порог своей квартиры; следуя заветам Джона, он и сам почти перестал верить в существование души, разве что по старой привычке прислушивался к унылому скрежетанию внутри неё. Но сейчас… такое забавное от своей простоты и горькое безотчётно осознание полоснуло его прямо по груди, заставив тускло хрипнуть и почти убедиться, что это — насмерть. «Мы ведь с ним оба… сломленные люди. Сломленные и ужасно заблудившиеся. Я… со мной-то всё уже предрешено, наверное, задолго до моего рождения, но Джон всегда помнился мне человеком-константой в плане эмоций и взаимоотношений». Джон отталкивал то, что могло его ранить, но позволил Чесу увидеть, насколько он был ненадёжен в своих убеждениях и сколько раз ошибался.       Чес отдал Джону в распоряжение самое хрупкое, постыдное и интимное, что было в его жизни, — свои слабости, когда прошлой ночью сдался в объятия безумия, расплакался, как не плачут даже пятилетние дети, и нервно выкурил сигарету, лёжа на плече Джона. До сих пор не хотелось вспоминать подробностей и то, как легко это принял Джон. Сам Джон же отдал Чесу в распоряжение самое болезненное, неприятное и дико личное, что было в его жизни, — свои слабости, в которые и верилось-то с трудом, сегодня, когда он говорил важные убийственные слова и стирал дурацкую вишнёвую краску с его щеки. Чес знал слишком точно для своего полусонного замученного состояния, что теперь они с Джоном будут словно два оторванных куска от цельного листа бумаги: каждая условная неровность и каждый загнутый выступ ровно лягут друг в друга и соединятся наконец. Скотч-доверие мягко закрепит результат, и пусть в итоге получится не идеальный лист, немного кривой и гнущийся по месту разрыва, но никто и не требовал идеальности и правильности, потому что уже не до того… Потому что как только воображаемый, совершенно дурацки придуманный сейчас Чесом лист восстановится, их покоцанные и выжженные сознания лягут в одно большое осознание — такое несовершенное, но такое знакомое и приятное.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.