Часть 1
26 ноября 2016 г., 20:39
В том мае было уже тепло и можно было уже снять туфли и ходить босиком, рвя белоснежные чулки. Какие-то деревья вокруг продолжали цвести, и если бы они встали под одно из них, то на их волосы падали бы мелкие лепестки цветов.
Но они сидели на лавочке.
Родион пытался удержать на коленях вечно сползающую тетрадь и бесполезно елозил по ней карандашом.
— Отец меня убьет, — обреченно, но не грустно заметил парень и уронил тетрадь на землю.
Вика округлила глаза и улыбнулась широко, обнажив ямку на левой щеке. В радужке не переставало плескаться море с китами, бьющими по волнам хвостом.
— Элэл у тебя, конечно, с причудами, но не настолько, — под пухлыми, налитыми кровью губами цвета переспелой вишни показались жемчужины зубов.
Родион видел Ариадну Оттобальдовну дважды в жизни и ему врезались в память только иссиня-черные волосы, глаза темные настолько, что не видно зрачков, и чуть вздернутые уголки губ.
Парню думается: хорошо, что ее дочь не такая. Под взглядом Ариадны Оттобальдовны хотелось пасть на колени и каяться о том, как в третьем классе вазу разбил.
В глазах Вики без труда читается, что она задумала кое-что поинтереснее, чем разбить вазу.
Родиону она кажется бесконечно неправильной — ну куда уж ей, неровной как кардиограмма сердечника, чертить так правильно и хорошо даже без линейки.
Воскресенская вытаскивает ступню из туфли и большим пальцем катает камень по дорожке.
Они молчат вечность, пять минут и вслух.
— Ты кем хочешь стать, когда школу окончишь? — спрашивает Вика, вознеся глаза к небу.
— Не физиком и не архитектором, — весело бросает Родион, а потом добавляет: — И не секретарем обкома партии.
Волосы Воскресенской тоже черные, но на свету отливают чем-то каштановым, как пенка на крепком кофе. Она жует жвачку, притащенную Каменевым в качестве платы, и прикусывает нижнюю губу (с нее, удивительно, не брызжет вишневый сок).
— Моя мама говорит, что СССР долго не протянет, — Вика говорит это отчетливо, но приглушено, хотя за сами слова можно и расстрелять.
Родион сглатывает комок в горле, поражается такой смелости, но поддерживает:
— Мой отец тоже так считает. Да и страну эту терпеть не может, она его, видите ли, как ученого ущемляет.
Опасно.
— Спорим, — ее глаза смеются морскими брызгами, — что в старости он будет утверждать совершенно обратное.
Каменев прыскает: в точку.
— А еще ты начертил угол не в ту сторону, — у Воскресенской в руках ее тетрадь.
— Я чертил угол?
Она младше его больше, чем на два года, но, вероятно, про такую восьмиклассницу и пел Цой.
Или она уже в девятом?
Каменев решительно не понимает две вещи: как у нее получается чертить то, что они не проходили даже в теории и зачем она, собственно говоря, это чертит.
— М-да, не зря Бульдог вспоминает тебя через день, — Родион коверкает голос. — «Ах, Каменев, на наскальных стенах пещеры неандертальцы рисовали лучше. А вот Воскресенская…»
Вика, не поднимая глаз и водя карандашом по бумаге, отвечает:
— Я даже говорить не буду, каким словом Бобик вспоминает тебя.
В воздухе очень шумно и пахнет свежей травой. Жвачка во рту Воскресенской со вкусом вишни, она же цветет где-то рядом и на ее губах, а Каменев видит в этом особый вишневый заговор.
Парень ослабляет ярко-алый галстук, пока ему внезапно не становится стыдно — Воскресенская делать за него черчение не обязана.
— Оставь. Он все равно не поверит, что я это сам сделал, — получается чуть горше, чем он планировал.
Вика бросает на него лукавый взгляд (возможно, ей что-то от мамы и передалось).
— Я в этом все равно ничего не понимаю, — он забирает свою тетрадь, сокрушенно качая головой.
— А где же ваше хваленое каменное упрямство? — озорно интересуется Воскресенская.
— Там же, где и твои карты Таро.
Так уж получилось — природа на них отдыхает, покуривая мундштуковые сигареты.
Неудавшиеся ведьма и физик сидят вместе в парке, и это хорошее начало для фельетона.
Вика стучит пальцами по книге, на которой чертила в тетради.
— Тургенев? — удивляется Родион и тянется руками к девичьим коленям, не прикрытым (!) тканью ситцевого платья.
Каменев слишком джентельмен, слишком приличный и слишком комсомолец, чтобы задерживать свои пальцы дольше, чем нужно.
— Это разве по программе? — взглядом на золотые буквы — «Муму».
— Нет. Просто захотелось.
— Слишком серьезные книги читаешь, Воскресенская. Я бы понял еще «Асю», но про немого мальчика с собакой это же…
— Герасима жалко, — прерывает его девочка. — И имя у него красивое. Не для крепостного, правда.
В этом, наверное, что-то есть.
Вика откидывает волосы назад и стаскивает со ступни вторую туфлю.
— Что читаешь ты? — она ведет по корешку пальцами, вымазанными в грифеле карандаша.
— То, что нельзя.
Черти в ее глазах начинают танцевать почти зримо. Каменев — не дурак и молчит о научных работах, дипломах, курсовых с титульными листами а-ля «Азы квантовой физики», в которых на самом деле напечатаны «Ожог», «Доктор Живаго» или «Архипелаг ГУЛАГ»*.
— «Мастер и Маргариту», например.
— Никогда не слышала.
— Услышишь.
Вика едва уловимо шепчет вишневыми губами: «Мар-га-ри-та».
Каменев думает, что ей слишком рано и до Тургенева, и до Булгакова, а в особенности до черчения.
Май продолжает цвести и опадать цветами вишни (очень и очень поздней). И в том мае уже почти тепло и чуть свободнее сидится под деревьями, достаются лепестки из волос цвета кофе. И пьянеется, пожалуй, тоже чуть больше.
Она шевелит раскрасневшимися губами:
— Мар-га-ри-та. Дочку так назову.
— Она была ведьмой, — ему малость стыдно поднять глаза, а на языке вкус проклятой вишни.
— Тем более.
* — антисовесткие романы Аксенова, Пастернака и Солженицына соответственно, которые запрещено было печатать как книги.