ID работы: 4974562

Час и две минуты

Гет
R
Завершён
40
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 5 Отзывы 6 В сборник Скачать

"when i knock at one hundred and two..."

Настройки текста
Мэтти Хили безумен. Более того, Мэтти Хили — неоспоримый идиот, или, по крайней мере, так считает он сам. Нет нужды сочинять объяснение. А потому кем ещё нужно быть, чтобы, когда время давно перевалило за полночь, откупоривать очередную бутылку дешёвого вина и слушать, как пробка от неё с визгливым шумом отлетает к стене? Или, например, забираться на подоконник с ногами, как маленькая вертлявая девчонка, и едва разборчиво напевать мотивы собственных песен себе же под нос? А именно это он и делает. Сидит, запрокинув голову, и с завидным энтузиазмом игнорирует окружающую действительность. Он не возражает, когда стеклянный бокал с какой-то неземной изящностью выскальзывает из его рук, а затем с резким, как в спину ножом, звоном разлетается в бездушную груду осколков. Он молча созерцает, как по полу разливается бардовая лужица, и не смеет шевельнуться. А вино всё течёт, окрашивая пространство в красный, заливаясь под стол и в щель под дверью, и Мэтти думает, что и в голове его — вино. А может, вода, потому что всё вокруг ему кажется ледяным. Тронь — растает. Окно открыто. Из него сочится морозный воздух, подобно холодной простыне накрывающий спину и затылок Мэтти. Позывы кашлять он успешно глотает. Взгляд давно остекленел, и глаза, два уголька на белоснежном холсте лица, битый час выжигают в стене дыры. А подоконник такой чертовски холодный, что по бёдрам мурашки бегут. В этом отеле он один. Одиночество в глаза не бросается: всего лишь одна половина двуспальной кровати измята, а вторая ровна, как лист бумаги. Всего лишь один бокал вина на всю комнату, да и тот разбился. И только один голос, почти не слышный, но если и он замолкнет, Мэтти однозначно сойдёт с ума. Мэтти Хили — статуя, которая рассыпается. Первая крупинка, без который произведение искусства уже никогда не станет целым — хладнокровие. За ним, подобно скользкому воску на кончике свечи, с каждым днём бесследно тают остатки гордости, здравого смысла и самообладания. И ему (так он считает) должно быть плевать, потому что жаловаться в его ситуации — пустое дело. А смысл кричать, если никто не услышит? Но, Господи, как же ему плохо. И если со временем это дерьмо не убьёт его, Мэтт клянётся, он убьёт себя сам. Он утыкается, почти ударяясь, лбом в стекло, и воздушные чёрные кудри снова щекочут кончик носа. В голове пусто и тесно одновременно, будто под череп запустили стайку муравьёв, и они бегают, щипаются, как кислота, и заползают в каждую норку потерянного разума. Всё натянуто, как струны скрипки, что вот-вот порвутся. Перед глазами вырастают ряды высоких, горящих тысячами огоньками домов. Они такие стеклянные, ровно как и иссиня-чёрное небо, будто плёнкой натянутое над городом. По дорогам рассыпаны светлячки: рыжие, алые и золотые, а всё вокруг светится слепящим неоном. Для ночи в Манчестере слишком светло, думает Мэтти, а в его крови слишком много алкоголя, даже для ночи. В его голове слишком много мыслей, и это неправильно. Иррационально и разрушающе. А от такого, как известно, нужно бежать. И тогда Хили, конвульсивно перебирая руками в воздухе, опрометью прыгает с подоконника, а затем больно приземляется на подкашивающиеся ноги. В голове туман, и, наверное, поэтому Мэтти едва не поскальзывается на разлитом по полу вине. И он бежит. Бежит не от безумия, а ему навстречу.

***

Холодный воздух отрезвляет. Холодный воздух ударяет по голове, даёт пощёчину и пускает струйки льда течь по венам. Асфальт под ногами твёрдый и скрипит, а лакированные чёрные ботинки искрятся бликами в полуночном свете фонаря, за который Хили отчаянно держится обеими руками, чтобы не упасть. Рубашка на нём не застёгнута и совершенно не греет, поэтому руки покрываются гусиной кожей, губы приобретают лиловый оттенок, а думать становится больно. Мэтти закрывает глаза, на секунду погружаясь в темноту, и вдыхает очередной порыв ветра, всё ещё сжимая фонарный столб длинной тонкой ладонью. И хотя каждый вдох отзывается болью, будто разрезая грудную клетку, Хили знает, что простуда здесь ни при чём. Хили болен, но совершенно уверен, что лекарства от такого ещё не изобрели. Он весь в синем: синие губы, синие магистрали вен и густая, почти чёрная синева в воздухе вокруг. Звёзд на небе не видно, но разве кого волнует? Всё в этом мире можно заменить, и даже когда гаснут звёзды, всегда есть лампочки, фонари и зажигалки. Фейерверки, свечи, ночники и факелы — столько света, что хоть ослепни. Вот только её ничем не заменишь. Ни вином, ни шестью сигаретами, выкуренными за какой-то поганый час, ни белёсым порошком, рассыпанным по скатерти и даже ни соткой баксов, шуршащей в кармане джинсов очередной проститутки. Мэтти пытался — честное слово, пытался! — но, увы и ах, все его попытки сводились к тому, что каждый чёртов раз он, как верный пёс, неизменно появлялся у её порога в 1:02 ночи. И этот раз не станет исключением. Ему пора завязывать, но, он умоляет, только не сегодня. И когда туман в голове чуть проясняется, колени не подгибаются, а тошнота перестаёт душить за горло, ноги сами несут Мэтти в нужном направлении. Он нашёл бы дорогу даже с завязанными глазами. Поворот на перекрёстке через два квартала, большой парк на Миддлтон-стрит, а затем пара километров по тихому, одному Богу известному району со старыми и серыми, как известь, многоэтажками. Каждый шаг — наизусть. В ушах отдаётся шум ветра и топот ботинок по асфальту, а тело уже привыкло к холоду, и Мэтти неспешно шагает к её дому, мысленно пересчитывая фонарные столбы, чтобы не затеряться в гуще собственных мыслей. На фоне непроглядной тьмы и рядков тощих стволов деревьев он выглядит призраком. Бледным, почти прозрачным, мерно покачивающимся в сторону от каждого порыва ветра и готовым раствориться в воздухе, только дунь. Чёрная рубашка с цветочным узором развевается на нём, подобно вуали, и оголяет щуплое, без намёка на мышцы тело. Она часто говорила ему, что он так похож на скелет, что умрёт скорее не от передоза, а от того, что однажды его сдует зимним ветром, как бумажный самолётик. А Мэтти не верил. Потому что Мэтти знал точно: она-то его и убьёт. Убьёт, как убивала всё это время, и даже не заметит. В какой-то момент Хили натыкается на поребрик — понимает, что дошёл до подъезда её дома — и падает, если не сказать летит, на асфальт прямо вниз лицом, не успевая даже руки выставить. Резкий удар — и в один миг вокруг всё темнеет, и поток боли, зарождаясь в кончике носа, электрическим током проходит ко лбу и губам, а затем отдаётся в плечах. Ноздри заполняет медный запах крови. Голова словно раскалывается, а тело как нитью связало, и Мэтти впивается зубами в нижнюю губу, чтобы не завыть. Морщится и пытается шевельнуться, но всё без толку, и он чувствует себя мальчишкой, как тогда, когда ему было шесть и он рухнул с отцовского велика во дворе дома. Тогда, только завидев капли крови на содранных ладошках, Мэтти скривился, а из глаз хлынули слёзы, и не успел он заметить, как его мать примчалась и уже держала его на руках, утешающе гладя по волосам. И хотя Мэтти уже далеко (очень далеко) не маленький, изнутри как будто стрелой пронзает. Он не двигается ровно секунду. И хотя перед глазами всё размыто, в этот момент одно становится ясно, как летний день. Сегодня он сделает это. Он не будет елозить и ходить вокруг да около, а наконец, чёрт возьми, в лицо скажет ей всё, что думает. Всё, что за долгие годы успело наболеть и разбиться. Нет сомнений — он всё ей расскажет. И тогда Мэтти собирает все остатки своей воли в кулак, и, давя содранными ладонями на асфальт, отрывает лицо от земли. На асфальте кровь и на лице Мэтти тоже. И пусть всё тело как свинцом налилось, он поднимается. Садится, нелепо раскинув ноги, вытирает лицо ладонью, а потом отталкивается руками и медленно, шатаясь, встаёт. Чувствует, как потоки ветра ударяют в лицо, будто давая хлёсткую пощёчину, которая в тот момент необходима, как ничто другое. На коленке джинсов зияет рваная дыра, открывающая вид на кровоподтёки и лиловые синяки, но Мэтти не волнует. Мэтти нравится боль, потому что она возвращает к реальности. А истекать кровью, валяясь на грязном тротуаре, поверьте на слово, гораздо лучше, чем кровоточить, когда на теле ни единой ранки. Окно над его головой разбито, а через три окна слева с кирпича свисает вьющийся, как атласная лента, плющ. В правом углу подъезда висит прозрачное кружево паутины, в воздухе витает едкий запах непросохшей краски, вдалеке раздаётся шипение двигателя отъезжающей машины, а скамейка под фонарём вот-вот развалится — всё это замечает Мэтти, пока пальцы скользят по кнопкам домофона. Цифра за цифрой, и он никогда не забудет номер её квартиры. Он западёт в его голову раз и навсегда, как нечто из разряда элементарного, как, например, то, что Лондон — столица Англии, или, по крайней мере, первый столбик таблицы умножения. Сердце за рёбрами колотится, как молоток, а ритм его сбивается, выравниваясь снова и снова. И пусть по венам течёт алкоголь, сохранившиеся остатки разума кричат ему бежать. И наконец он слышит её голос. Усталый, сорвавшийся не раз и совершенно привычный. — Мэтти? А кто ещё мог прийти к ней сейчас? Мэтти улыбается — совсем чуть-чуть и на долю секунды — а затем выпускает из губ струйку воздуха. — Ты можешь выйти? Она сомневается на мгновение. — Мэтт, сейчас час ночи… — И две минуты, верно? — усмехается Хили, но затем вновь становится серьёзным. — Поговорить надо. Просто выходи, ладно? И хотя звонок она сбрасывает, ответ Мэтти заведомо известен. Спустя несколько минут, она появляется перед ним, толкая перед собой увесистую дверь. Её нерасчёсанные волосы покрывалом лежат на плечах, ключицы торчат из-под полупрозрачной фланелевой рубашки, под глазами темнеют синие круги, а по щекам размазаны остатки чёрной подводки. Они с Мэтти встречаются взглядом лишь на секунду, и уже не имеет значения, кто первым опустил глаза. Когда она едва заметно кивает в сторону, Мэтти следует за ней на улицу, вперёд, под свет ночных фонарей и завывания ветра. По её коже танцуют золотые блики, а её губы красные, как вино. Руки у Мэтти ватные. Она упирается спиной о стену из белого кирпича, а Хили, сутулясь, пристраивается рядом. И через секунду его как ледяной водой обливает. Потому что она складывает руки на груди, и первое, что бросается в глаза — лиловые синяки на запястьях, похожие на чернильные разводы, и зияющие на локте решётки багровых ссадин. Она ловит его взгляд и сжимает губы, но глаз с него не сводит. Мэтти находит её взгляд пугающе-красивым. Белки глаз светятся на фоне размазанной, как уголь, туши, а в зрачках — лунный свет и его отражение. — Снова не поладили? — хрипит Мэтт, невесомо касаясь её руки. Ведь у неё, в любом случае, есть парень. И он, бывает, распускает руки. Но если она и хочет это терпеть, то Мэтти, по крайней мере, не намерен. Она равнодушно махает рукой, шумно выдыхая. — Ты меня для допроса позвал? Хили вскипает. — Мать твою, я же о тебе волнуюсь! Саму не достало грызться с ним каждый вечер, как кошка с собакой? Когда-нибудь это точно доведёт тебя до… — До чего? — она безумно смеётся, задирая голову кверху. — Признаёшь ты это или нет, мы давным-давно опустились так, что ниже уже просто некуда. Ты думаешь, что со мной что-то не так, но посмотри на себя и свою жизнь, Мэтти, и тогда все вопросы отпадут сами собой. Это нелепо. Понимаешь, нелепо, когда тот, от кого травой несёт за километр, и кто может упасть и вырубиться, не договорив и фразы, направо и налево сыплет уроками жизни. Ответить Мэтту ничего, а потому он затыкается, сверля взглядом ноги, и не смеет произнести ни слова. Потому что правда слишком внезапно бросается в глаза и разрывает его на части, которые обратно уже не собрать. Слишком поздно он понимает, что не ему учить кого-то жить, потому что сам он — умирает. Ни звука вокруг. Высокий фонарь роняет жёлтые лучи им на лица, ветер колышет ей волосы, а редкие, но длинные ресницы порхают, подобно бабочкам. Момент может быть идеальным, но Мэтти ничего не может произнести, и ощущает это почти физически. Как когда случайно прикусываешь язык, и он на несколько секунд болит и немеет, или, например, когда кусаешь что-то острое, и губы как огнём обжигает. Молчание растягивается на целую вечность. Несколько минут они просто стоят в двух шагах друг от друга, таращась на пятна света, играющие на поверхности асфальта, и слушают шелест листьев куста, что качается у самого подъезда. В конце концов она сдаётся. Она отходит и буквально падает назад на полусгнившую скамейку, а затем подтягивает колени к груди и запрокидывает голову так, что глаза обращаются к беззвёздному небосклону. Волосы пеленой распадаются по спинке скамьи, а край рубашки свисает с плеча, оголяя островок кожи. Мэтти не видит на ней ни единой крапинки мурашек — неужели ей не холодно? Наглядный опыт: выйдите на улицу зимним вечером и с размаху бросьте ледышку в сугроб. Когда вы взгляните на лёд, то поймёте, что, разумеется, не изменилось ровным счётом ничего. Лёд холоднее не станет, сколько снега на него не сыпь. Она поднимает глаза и вполголоса зовёт: — Мэтти. В ответ он негромко хмыкает, будто и не заботясь вовсе, хотя, разумеется, готов цепляться за каждое слово из её уст. С минуту она молчит, тараня взглядом пустую улицу, а затем, запустив ладонь в волосы, продолжает. — Извини, ладно? Не стоило так орать, ты-то, в конце концов, во всём это дерьме не виноват ни черта. Мэтти кусает нижнюю губу, глубоко и болезненно втягивая в лёгкие свежий воздух, а потом молча усаживается рядом с ней. Два призрака, они устроились рядом, и ветер продувает их насквозь, забираясь под кожу и вспарывая вены. Она как утонула в себе и думает о чём-то своём, в то время как Мэтти не переставая гложет одно — он обещал себе, что расскажет ей наконец о своих чувствах. В конце концов, это не так-то просто. Слова то и дело вертятся на кончике языка, карамельно-сладкие, но в то же время жгучие, как крапива. Грудь рассекает надвое странное чувство. Что он будет делать, если она окончательно его бросит? Что он скажет ей, если она пошлёт его на все четыре стороны, растоптав всё то человеческое, что ещё осталось у Хили? Никогда не выстрелишь — никогда не узнаешь. И он начинает издалека. Называет её по имени и несколько секунд обводит взглядом с головы до ног. Она смотрит выжидающе. — Мне нра… — хриплый кашель вылетает из горла, как птица из клетки. — Мне нравятся… твои туфли. У Мэтти возникает навязчивое желание ударить себя ладонью по лицу, и когда она недоумённо хмурит брови, неловко хмыкая, желание только усиливается. Она смотрит на него, как на полоумного. — Спасибо? — говорит она, водя пальцем по носку балеток, и у Мэтти внутри что-то ломается. Сыпется на кусочки, покрывая асфальт режущими стопы осколками. Все чувства мешаются — наркотики это или глупая подростковая влюблённость, значения больше не имеет. И снова Мэтти проигрывает. Все клавиши на его пианино много лет лет как чёрные, и как не пытайся выдавить из них звук, мелодии не получится, вот только понимают это все, кроме самого Хили. Он зовёт её по имени снова. Оно такое горькое и щекочет кончик языка, разрывает глотку и вырывается из его уст, как гром среди ясного неба. — Мэтти? — она выжидающе наклоняет голову, и светлые пряди волос падают на воротник рубашки. — Как глупо, — невнятно бормочет он. — Я же всю ночь ждал. Даже дорожка сегодня была только одна, а не две, понимаешь? — Чёртов ты трезвенник, — комментирует она, на что Мэтти тычет ей в лицо указательным пальцем. — Не перебивай меня! Вот дерьмо, с мысли сбился… В общем, знаешь ведь, как это бывает, когда смотришь на кого-то, и под кожей как… салюты? — Что ты несёшь? — Мне так много в тебе нравится, — тянет Мэтти. — Знаешь, что? Мне нравится твой боевой дух и… И она скидывает с плеч рубашку, кидая её на спинку старой скамейки, хотя от ветра суставы сводит. Её кривой улыбкой можно вскрывать вены и насквозь пронзать грудную клетку, а Мэтти закрывает лицо руками, чтобы её не видеть. Всё равно она не поймёт. Как в той истории про сумасшедшего короля с сумасшедшими поданными — она не поймёт, потому что Хили болен до мозга костей, и потому что ночами он вдыхает белый порошок, запивая горьким вином, а затем смеётся до тех пор, пока из глаз тонкими ручейками не хлынут слёзы, а она тем временем забывается в простынях чужой квартиры и звонит ему только по пьяни. Когда он признаётся в любви, все слышат лишь бред сумасшедшего. «Люблю тебя» — это его грустные тёмные глаза, цепями прикованные к её ключицам, это стрелка на часах, катящаяся к половине второго ночи, когда они сидят в свете фонаря и молчат, не слыша друг друга. Он сдаётся, а она только следует примеру. Встаёт со скамейки, забыв про рубашку, и устало смотрит на чёрные кудри Мэтта, закрывающие половину бледного лица. Какой же он чёрно-белый. — Не накуривайся так сильно, ладно? Мне нужно идти. Доброй ночи, если такое возможно, — усмехаясь, говорит она сверху-вниз. — Ведь уже час ночи. И уходит прочь, исчезая в темноте, и не слышит, когда Мэтти рассеянно шепчет: «И две минуты». За спиной у него висит её фланелевая рубашка, и Бог знает, сколько времени проходит, прежде чем Хили прижимается к ней лицом, вдыхая родной запах. Клетчатая ткань впитала запах её кожи, пыльной квартиры и даже пролитого на неё несколько дней назад виски. Он не вернёт её, думает Мэтти, потому что не хочется возвращаться сам. Не хочет возвращаться туда, где витает её запах, где она смотрит на него и прощается, не успевает он сказать самое важное. И он не понимает, это туман оседает в воздухе, или у него самого перед глазами плывёт, но значения особого не имеет, потому что он поднимается и на ватных ногах пытается идти плевать куда, но лишь бы отсюда подальше. Он уже и не надеется, что вернётся к ней, и почти не надеется что вернётся хотя бы домой, где ещё долго придётся собирать осколки стекла. И он в сотый раз клянётся, что разобьёт последние часы, где стрелки остановилось на час и две минуты.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.