Мать и сын
28 ноября 2016 г., 00:19
Из спальни отца доносился смех, звуки возни, невнятные голоса (мужской и женский) и стоны: сначала редкие, перемешивающиеся со всем остальным, затем все чаще и громче.
Мама вышивала багряным шелком какие-то цветы. Смуглые мамины руки двигались, как обычно, неторопливо, один к одному ложились на золотую ткань шелковые стежки.
Из спальни отца уже не доносились звуки возни и смеха, только стоны, протяжные, сладкие и бесстыжие, как в борделе.
Мама приподняла вышивку, просматривая на свет, все ли стежки легли одинаково аккуратно, и сквозь тончайший золотой шелк увидела силуэт на пороге.
— Чезаре?
— Здравствуй, мама.
В спальне отец трахал рыжую шлюху по имени Джулия Фарнезе, а его мать, его, черт побери, мать, сидела здесь, слушала это и вышивала багряным по золотому.
Чезаре сделал глубокий вздох и, спокойно улыбаясь, подошел к матери, чтобы поцеловать ее в лоб. Мама улыбнулась, вся потянувшись ему навстречу, подставляясь под ласковое прикосновение и благодарно прикрывая глаза. Нежные руки ее легли на его запястья, как будто пытаясь удержаться... Чезаре крепко обнял ее и почувствовал, как она уткнулась лицом ему в грудь, как сжалась в его объятиях. Когда-то он, мальчишка, сидел у нее на коленях, а теперь может вот так стиснуть в объятиях, так, что ее не видно со стороны в кольце его рук, и почувствовать ее дыхание возле своей груди. Раньше она носила его на руках, а теперь смотрит снизу вверх на своего шестифутового сына и приподнимается на цыпочки, чтобы поцеловать небритую щеку. Раньше она защищала его, лечила разбитые коленки и вытаскивала занозы из рук, а теперь...
Чезаре ласково провел рукой по роскошным каштановым кудрям.
Он помнил, как было раньше. В детстве, когда все было еще так безоблачно хорошо: он рос беззаботным ребенком, не знающим пока, что уготовил для него отец, взявший на себя роль Ананки-Судьбы, любил своего младшего брата, любил сестру, которую еще никому не успели сосватать... И еще видел, как любят друг друга родители. Как они ласкают друг друга, обнимаются, беседуют, как дарят друг другу сладкие и долгие поцелуи. Отец был щедр на ласку, и мама принимала ее с благодарностью. Даже в детстве Чезаре видел, как светятся глаза отца, когда он смотрит на нее, и мамины глаза тоже отражают этот свет. Светятся и сейчас, но теперь — безответно. Отец предпочитает любоваться солнечными бликами в роскошных волосах Джулии.
— Что ты вышиваешь, мама? — спросил Чезаре тихо и ласково.
— Амаранты и мальвы, — она улыбнулась, показывая ему вышивку. — Тебе нравится?
— Очень.
Когда Чезаре впервые осознал, что отец изменяет матери, то едва не сорвался на скандал. Гнев кипел внутри: как он посмел?! Его маму, его маму, мамочку променять на какую-то золотоволосую Луизу, Лауру, Элеонору, да черт его знает, как зовут эту дрянь?! Почему?! Он больше не любит ее, не любит никого из них?! А если эта женщина не первая?! Маленький мир их семьи, до того такой надежный и устойчивый, рушился на глазах, и Чезаре, охваченному страхом и гневом, хотелось орать в голос от этого, и желательно — орать на отца, бурной волной выплескивая на него яростное, кипучее негодование, неприятие, гнев...
Именно мама тогда остановила его. Схватила за плечи, заставила повернуться к себе лицом, взяла его в ладони... Она говорила, что знает обо всем. Что это ничего не меняет: папа по-прежнему любит их всех, особенно своих детей, и ее саму, конечно, тоже любит. Что он просто такой человек, и с ним нужно смириться...
На последних словах Чезаре упрямо мотнул головой. Не согласен он с таким мириться! И папа не «такой человек», он... плохой человек! И если он обижает маму — он его побьет!
Он был маленьким и глупым в то время. Но впоследствии, когда Чезаре видел, как отец бесстыдно зажимает кого-то прямо у мамы на глазах, а у той такая улыбка, что больно на нее смотреть, желание изо всех сил ударить его вспыхивало снова. Чезаре подавлял его и лишь смотрел холодно и угрюмо. Ни с одной из пассий отца он не общался сверх обыденного «Здравствуйте, донна...» Будучи подростком, он иногда нарочно путал имена и жестоко улыбался, глядя на их растерянность и возмущение, когда он объяснял, что так звали предыдущую папину пассию, и он еще не привык к новому имени.
«Он такой человек, Чезаре, — говорила мама, видя его гнев, и моляще заглядывала в темнеющие от него глаза, — прошу тебя, будь терпеливым. Твоя резкость делает мне больно».
Чезаре глубоко вздыхал и заставлял себя смотреть на отца-изменщика без ненависти в зрачках. «Еще и я буду причинять ей боль?.. Нет. Пусть все будет так, как она хочет».
И все-таки...
Мама что-то рассказывала о своей гостинице, какими красивыми гобеленами хочет украсить зал, и какого нового повара пригласить из Флоренции — Чезаре слушал, улыбался, кивал, предлагал сам оплатить все и даже больше... Оба делали вид, что не слышат этого бордельного эха за стенкой. Даже когда — Ванноцца перехватила колючий взгляд сына за дверь, оборвала себя на полуслове, замолчала, грустно опустив ресницы... — повисла неожиданная пауза.
«Родриго! — всхлипывал женский голос. — Ваше святейшество!»
— Мама, скажи, пожалуйста, зачем ты сидишь здесь.
Женщина вздрогнула, поднимая глаза на него глаза. Иногда, когда он и голос его, и глаза делались такими... слишком спокойными, она думала, что боится своего сына.
— Я...
Разве можно объяснить, зачем ты раз за разом расцарапываешь в кровь только начавшую заживать рану?..
— Мне нравится эта комната, — с легкой улыбкой глядя в жесткие глаза Чезаре, отвечала Ванноцца. — Здесь очень красивый золотистый свет... Ты не находишь?
Резкое фырканье, движение головой, всем телом, напряжение по пальцам — сжать, словно на чьем-то горле, разжать снова... Глубоко вздохнуть, прохладой воздуха гася внутреннее пламя, и смягчившимся взглядом посмотреть на маму. «Я не хочу причинять ей боль».
— Красивый, мама, но солнце все равно красивее. Пойдем, я приглашаю тебя на прогулку.
Не дожидаясь ответа (хотя Ванноцца и не противилась), Чезаре взял мать за плечи и быстрым шагом увел ее прочь от борделя за стенкой. «Это еще ничего, — мрачновато зудело внутри, — месяцев восемь назад он устроил оргию с несколькими женщинами разом, и она это слышала...»
Юноша крепче притиснул маму к себе и, прикрыв глаза, сведя к переносице брови, прижался губами к теплому лбу.
— Я люблю тебя, мама, — и, отстранившись, просиял теплой и мягкой улыбкой... И Ванноцца не смогла на нее не ответить. Разве важно еще хоть что-то в этом мире, даже если это твой мужчина, вколачивающий в кровать другую женщину, когда твой сын так солнечно и тепло тебе улыбается и говорит, что любит тебя?
— И я тебя люблю, милый, — женщина ласково провела рукой по его затылку. — ...Боже мой, какой же ты высокий.
Чезаре залился смущенным мальчишеским смехом.
— Мама!
— Что? Ведь это правда! Ты ужасно высокий, куда ты так тянешься?
— К солнцу! Выше и дальше! — рассмеявшись, юноша легко подхватил ее на руки и покружил по двору палаццо, куда они как раз вышли.
Ванноцца охнула, схватилась за его плечи, хотела было взвизгнуть, будто девчонка, чтобы он немедленно прекратил... а вместо этого получилось просто — взвизгнуть, и прижаться к сыну сильнее. Легконогий и сильный, он держал ее, отяжелевшую от возраста и четырех родов, так, словно она вовсе ничего не весила, звонко смеялся, как тот встрепанный кудрявый мальчишка, что приносил ей цветы когда-то много лет назад, когда Родриго еще любил ее, а когда спустил ее с рук, и земля толкнула ее в ступни — одарил быстрым поцелуем в щеку и искрами в ярких глазах. На солнце в них появлялось больше золота, чем обычно, и Ванноцца смеялась, любуясь этими золотыми искрами.
— Чего тебе хочется, мама? — ласково спросил ее сын, крепко прижимая к своему боку. — Давай поедем в город? Я бы с удовольствием купил тебе что-нибудь.
— А когда-то это я покупала тебе сладости, милый... — ностальгически-нежно вздохнула Ванноцца, вновь касаясь его щеки и теплых, непослушных волос. Чезаре мягко улыбнулся.
— Это время прошло.
— И ты хочешь отблагодарить меня за него?
— Нет. Я просто хочу тебя порадовать.
Ванноцца с благодарностью приняла еще один ласковый поцелуй в лоб.
Когда Чезаре впервые поцеловал ее так — не она, а он?.. Кажется, лет шесть или семь назад, когда ему было четырнадцать. Тонкий, стройный подросток, тянущийся вверх, словно Кипарис из легенды. Тогда, в пятнадцать-семнадцать лет, он часто наряжался Кипарисом на карнавалы: попросту накидывал греческую тунику и надевал венок из листьев «своего» дерева. «Почему бы тебе не нарядиться Гиацинтом, любовь моя?» — с улыбкой спрашивала его Ванноцца, и подросток отвечал, смеясь, «Чтобы какой-нибудь Аполлон насмерть зашиб меня диском?! Мама, как ты жестока!». А тот поцелуй... Ванноцца помнила: очередная стычка преступных группировок, под властью которых тогда находился Рим, хмурый Родриго, мрачно обещающий себе самому, что наведет в городе порядок, как только безвольный Иннокентий отправится на тот свет. За окном — отблески пламени, крики и звуки борьбы. Чезаре властно бросает домашним музыкантам, чтобы играли громче и развлекали крошку-Лукрецию. А сам накидывает плащ и готовится ступить на огнем охваченные улицы. Ванноцца вскидывается, бросается к нему, хватает за плечи: «Сынок, не надо! Родриго, у тебя сердца нет!». Муж (в мыслях она часто зовет его мужем) не успевает ответить, потому что сын разворачивает ее лицо к себе и поднимает за подбородок. Рука твердая, не дает опустить голову, не дает отвести глаз. «Не волнуйся, мама, — у него живые глаза, и она видит всю смесь эмоций, что он испытывает, но главное в них — желание успокоить ее... и чтобы она ему подчинилась. — Я вернусь очень быстро. Ты даже ничего не заметишь, я обещаю. Иди, поиграй с Лукрецией. Я не хочу, чтобы она плакала».
Его губы на несколько долгих секунд прижимаются к ее лбу... А потом Чезаре тенью выскальзывает на улицы Рима. И Ванноцце не остается ничего, кроме как играть с Лукрецией, как он и просил, бросать за окно тревожные взгляды и ненавидеть Родриго за бессердечие.
Они поехали в город в экипаже, конечно же, в сопровождении слуг и десятка швейцарцев-телохранителей.
— Им обязательно быть здесь? — слегка поморщилась Ванноцца, устраиваясь в экипаже поудобнее. — После интронизации Родриго вокруг стало слишком много Швейцарии. Я хочу обратно в Италию!
Чезаре рассмеялся шутке и ласково дотронулся до ее подбородка.
— Боюсь, что обязательно. Я забочусь о твоей безопасности.
— Нет, о своей, любовь моя. Зачем врагам нашей семьи могу понадобиться я? — Ванноцца легко пожала плечами, а Чезаре изумленно проследил взглядом за их плавным, элегантным движением.
Профессией его матери было — искушать, искушением, красотой и умом она добилась того, что на двадцать лет стала единственной постоянной спутницей жизни и матерью детей сначала вице-канцлера святейшего престола, а потом и его полноправного хозяина, и даже плечами она пожимала с непринужденной элегантностью опытной куртизанки, словно говоря: «Это всего лишь я, прекрасная, роскошная, но, ах, совершенно не разбирающаяся в политике, не то, что ты — сильный мужчина...» Неудивительно, что отец пал к ее ногам, едва только увидев, и сделал все, чтобы отбить ее у кардинала делла Ровере, тем самым развязывая войну, которая, подогретая амбициями этих двоих, продолжается по сей день... Впрочем, надо все же заметить, что в политике матушка действительно не разбиралась, и это отчего-то вызывало в Чезаре искреннюю нежность.
— Затем, что любой из нашей семьи пойдет на любое безрассудство, чтобы ты не пострадала, — с улыбкой, зная, как приятны маме будут его слова, отвечал Чезаре. — Если вдруг тебя похитят — все мы станем послушной глиной в руках того, кто это сделает. Если с тобой что-то случится... — Он прижал ее к себе сильнее, давая понять, насколько сильно этого не хочет. — Нас охватит такое горе, что растоптать нас не составит никакого труда, ибо горе лишит нас разума. К тому же, весь Рим знает, как прекрасна Ванноцца деи Каттанеи... Твоя красота может стать страшным оружием в руках наших врагов, — юноша легонько толкнул пальцем ее подбородок, словно пощекотал, как кошку, его глаза ласково блестели, — и, наконец, в тебя просто может влюбиться какой-нибудь сорвиголова и выкрасть тебя, как в легендах. И тогда весь гнев Борджиа обрушится на его голову, — шуточный гнев завибрировал в его голосе.
Ванноцца едва сдерживала счастливый смех, слушая сына. Боже, как давно ей не говорили ничего похожего! В молодости Родриго, отбивший ее у другого, был ревнив, да и сама она, пылко влюбленная, не желала видеть никого, кроме него, и добровольно заперла себя во Дворце Быка с «мужем» и детьми. Тогда еще Родриго щедро дарил ей солнечный свет своей любви, и она не чувствовала себя одинокой, но сейчас... Ах, когда-то это ее звали первой красавицей Рима! А теперь со всех сторон слышится французское «la Belle”... Но ведь ее сын, ее добрый сын... Разве мог он предпочесть своей матери какую-то рыжеволосую Джулию Фарнезе?..
Когда Чезаре закончил, Ванноцца со звонким смехом, делавшим ее уже не столь юное и свежее, как прежде, лицо вдвое ярче и прекраснее, ударила его по груди перчаткой.
— Перестань! Когда ты успел стать таким льстивым? — А тон ее и сияющие глаза кричали: пускай продолжает! Чезаре негромко рассмеялся и легко поймал ее руку, мимолетно прижался губами. Небольшая холеная кисть утонула в его грубой ладони, и Ванноцца улыбнулась, ощущая себя... защищенной. Не оттого, что их сопровождает отряд швейцарцев, а оттого, что ее сын, ее Чезарино крепко сжимает ее ладонь.
— Я ведь твой сын, мама... — мягко, с лукавым блеском в зелени глаз, проговорил Чезаре, — это всегда было во мне. Хотя, конечно, в искусстве обольщения мне далеко до роскошной Ванноццы, Черной Жемчужины Рима.
Женщина вспыхнула, засмеялась... Она рассказала ему об этом когда-то давно, вскользь, а он помнит! Да, да, когда-то ее и вправду звали так... Черная Жемчужина Рима, роскошная, смуглолицая, черноглазая, соблазняющая каждым своим движением... Все дворяне Вечного Города спешили преподнести ей драгоценные подарки, рассыпались в комплиментах, готовы были биться на дуэли за ее случайный взгляд... Ах, как давно это было...
Женщина со светлой грустью уткнулась лицом в плечо сына.
— Я уже давно не роскошна, мой милый...
Борджиа славятся своей алчностью... Порой в минуты печали Ванноцце казалось, что они все, все выпили из нее. Родриго она подарила свое сердце, любовь и жизнь, на четырех детей растратила здоровье, отдала им красоту: соблазнительную чувственность губ, изящество черт, ослепительность улыбки. Молодость и свежесть досталась Лукреции, а пьянящий мед на языке и обаяние — очевидно, Чезаре. И Хуану тоже: Ванноцца однажды слышала, как он заговаривает зубы какой-то бедной девочке. Истинный ловелас.
Теплая рука сына приобняла ее, почти невесомо прошлась по спине...
— Конечно, нет, — она чувствовала спокойную уверенную улыбку в его голосе. — Ты великолепна.
Когда экипаж остановился, с его ступенек сошла роскошная статная женщина. Ее подбородок был горделиво приподнят, глаза сияли, как две угольно-черных звезды, на губах играла улыбка, способная остановить войско. Одной рукой в бархатной черной перчатке, расшитой жемчугом (подарок Чезаре) она поддерживала юбку богатого платья красных оттенков, а второй опиралась на локоть молодого мужчины, который вел ее по улицам Рима с такой гордостью, словно уже просто идти с ней рядом для него было истинной честью. Пара притягивала взгляды: мужчина был высок и хорош собой, густые кудри отливали на солнце золотом и казались похожими на королевский венец, а женщина рядом с ним словно источала свет и казалась прекрасной, как великолепный, переливающийся на солнце сотнями богатых граней, рубин.
В какой-то момент Чезаре с дразнящей улыбкой наклонился к матери.
— Мама, не сияй так ярко. Я же предупреждал: какой-нибудь сорвиголова может...
— Все засматриваются вовсе не на меня, — парировала разрумянившаяся от удовольствия Ванноцца, — напомни, почему ты, прекраснейший юноша Рима, до сих пор не завел себе любовницы?
Чезаре поднял руку, демонстрируя перстень с обрамленным жемчужинами рубином, и красноречиво вздернул бровь. Ванноцца не менее красноречиво возвела очи горе... и неожиданно сделалось ясно, как они похожи. Все и всегда говорили Чезаре, что он — копия отца в молодости, и он сам видел: одинаковый рисунок лица, высокие скулы, острый и длинный подбородок, смуглая кожа... Но что-то в нем было и от матери: черты лица мягче отцовских, разлет бровей явно достался от нее, и с ним — острый нос и яркость рта, ведь у отца губы тонки и сухи, словно ниточки, а мамины... Тоже немного высохли от возраста, но все еще налиты вишневым соком, и сейчас растягиваются в ироничную полуулыбку.
— Ты действительно считаешь это хорошим аргументом для меня? — Юноша невольно рассмеялся собственной глупости. Действительно, нашел аргумент для любовницы священника с двадцатилетним стажем. — Познакомь меня с той, кто тебе понравится. Я дам ей некоторые наставления.
— Наставления от человека, который двадцать лет прожил с семьей Борджиа? — Чезаре изобразил шутливое удивление, задумчивость и даже ужас. — Да, они будут очень ценными.
— Не только прожил, мой милый... — посмеиваясь, Ванноцца обхватила ладонями его лицо и по-девчоночьи привстала на цыпочки, чтобы толкнуть его носом в подбородок. — Но и создал! Без меня вас, всех четверых, не было бы!
— Спасибо тебе, мама! — Чезаре со смехом сорвал берет с головы и размашисто поклонился. На его губах солнцем горела улыбка. — По-моему, мы все должны каждый день говорить тебе «спасибо». За все.
За все.
За утешение. Неважно, что случилось: разбил ли ты коленку, наказали ли тебя в церковной школе, потому что ты задавал слишком крамольные вопросы, подрался ли с кем-то за то, что твою мать посмели назвать шлюхой, едва ли сумел добежать до дома, потому что дети начали бросать в тебя и брата камни, обзывая «выводком каталонской обезьяны»... Мама всегда принимала, обнимала, сама обрабатывала разбитые в кровь колени, руки, порой даже голову, целовала только что наложенные повязки, и, уткнувшись ей в грудь, можно было плакать, сколько вздумается. Чезаре плакал, да, но редко. Он упрямо сжимал кулаки и дрожащие губы, вздергивал подбородок — гордо, как мама его научила — и ломким тогда еще голосом, пока не умеющим вибрировать глухой силой, говорил, что все хорошо, что он расквитается с обидчиками, или уже расквитался, и вот поэтому-то на его теле столько ссадин и ран. Мама называла его сильным и проводила рукой по волосам.
За тепло. В ее доме всегда было тепло, всегда горел тихий золотистый свет. На террасе — мамины любимые венецианские фонари, а внутри — аромат сладкого вина, фруктов, вкусной еды (мама не готовила сама, но следила, чтобы повара подавали на стол все любимые блюда ее семьи) и ее духов, и звуки лютни и арфы, и ее плавная речь, уводящая мысли куда-то далеко-далеко... Ее дом всегда был надежным пристанищем для них всех. Что бы ни происходило кругом, куда бы ни занесла их судьба, Чезаре знал, что может вернуться в дом в Суббуре, понаблюдать за тем, как она раскладывает пасьянс или послушать, как она рассуждает об Овидии, и она не обидится, если он, измученный, заснет в кресле, а укроет его одеялом и поцелует в висок, и он почувствует теплое прикосновение сквозь сон. Именно это Чезаре и вспоминал, когда думал о доме в Суббуре: теплый вечер, в саду горят венецианские фонари и пахнет виноградом, он сыт, расслаблен и разморен впервые за последние дни, тихо шелестят карты в маминых руках, она что-то негромко говорит усыпляюще-ласковым голосом, и он постепенно проваливается в сон — а после чувствует ласковое касание ее рук.
За поддержку. Даже их отец всегда говорил, что без поддержки Ванноццы он не смог бы добиться того, чего добился, и в какой-то момент сдался бы и остался навсегда на должности вице-канцлера, навеки оставив борьбу за папский престол. Чезаре на это обычно, если рядом не было матери, с иронией приподнимал бровь: это ты-то, Родриго Борджиа, оставил бы свои амбиции?! Никогда. Но все же... Ведь это очень ценно, что, какие бы времена ни переживала семья Борджиа, мама всегда оставалась с их отцом, хотя могла бы, не связанная брачными узами, уйти: отец позаботился о том, чтобы она ни в чем не нуждалась, даже в случае его смерти, у нее была процветающая ферма и гостиница, которые позволили бы ей жить независимо от мужчины, но она оставалась рядом, она ободряла, поддерживала... А еще она четырежды выдержала нервотрепку по имени «Родриго Борджиа во время Конклава», и за это, как считал Чезаре, ей нужен отдельный памятник. Его самого отец успел так замучить перед своим избранием, что под конец Чезаре начинал по-волчьи рычать и срываться уже от сущих пустяков.
Не переставая беседовать, мать и сын заглядывали в разные лавки. Лавка тканей, отрез роскошного бархата, струящегося шелка, сатина, льна, прижатый к груди матери: «Тебе нравится, Чезаре?» — и юноша отвечал с неизменной улыбкой: «Очень. Ты прекрасна», — очаровательна, твои глаза ярко искрятся, этот цвет подходит к твоей коже... И так же — в магазине драгоценностей, с все той же легкой улыбкой и склоненной, как будто в почтении перед ее красотой, головой. Он знал, что ей и не нужно ничего другого, ей просто нужно услышать, как она красива, любима, как ею восхищаются, да, ей все еще восхищаются, и не так уж и важно, что новое увлечение ее мужчины слишком уж сильно и держится рядом слишком уж долго...
— Ты выбрала? Прекрасно. Сер, упакуйте это ожерелье для моей матери... — Яркая улыбка сверкнула на губах. — Да, это моя мать! Вы удивлены? Должно быть, принял тебя за мою невесту, — юноша с улыбкой поцеловал Ванноццу в нос. Торговец, не будь дурак, тут же подыграл, ловко заворачивая ожерелье:
— Точно так, мессер, принял! Вы зашли, я тут же подумал: какая красивая пара, должно, жених подарок невесте выбирает...
Смеясь, Ванноцца прижалась к боку сына, сияя так, что и вправду немного походила на невесту. Она понимала, все понимала, видела его ненавязчивые манипуляции, знала, что каждое действие Чезаре направлено на то, чтобы угодить ей... и как же это было приятно!
— О, нет, это гораздо лучше, чем мой жених или муж... — проговорила она, с гордостью и любовью глядя в красивое, улыбающееся ей лицо. — Это мой сын!
Чезаре горделиво вскинул голову, и глаза его засияли.
Одна лавка сменяла другую, ведь что может лучше поднять женщине настроение, если не покупка всяких безделушек? Ткани, из которых позже сошьют красивые платья, великое множество украшений... «Дорогой, тебе хватит денег?» — однажды спросила Ванноцца и поймала на себе сначала удивленный, а затем чуть насмешливый взгляд. «Мама, ты говоришь с одним из богатейших священников Европы...» — ответил Чезаре с мягкой укоризной, и Ванноцца смущенно улыбнулась: действительно, что это она?
«Мой сын сделался щедрым, — думала она с нежностью, наблюдая, как Чезаре расплачивается за очередную покупку или на ходу дает щедрую милостыню нищему, — повезет же однажды его любовнице...»
А пока она сама могла с гордостью шагать рядом со своим взрослым, высоким, таким красивым сыном и тайком любоваться мужчиной, в которого он превратился. Подумать только, и этот мужчина — разворот плеч, гордо поднятая голова, проницательность, сила и свет в удивительных изменчивых глазах — был когда-то сморщенным крохой на ее руках, пухлым малышом с ореолом золота и каштана вокруг головки, сорванцом-мальчишкой, стройным подростком, похожим на тонкое деревце? Это действительно было? Этот молодой мужчина, сильный, статный, щедрый и добрый — это ее сын?! Ванноцце отчего-то немного хотелось плакать светлыми и горячими слезами, и она с благодарностью прижималась к чужому плечу. Чезаре позволял ей опереться на свою сильную руку и тревожно спрашивал: «Мама?..» — и Ванноцца тут же вскидывала голову, обдавая его сияющим взглядом: «Все хорошо, милый! Так как там дела в Валенсии?.. Как ты думаешь, может быть, нам — тебе, мне и Лукреции — съездить туда ненадолго?»
Они вернулись домой, когда небо окрасилось в красный и золотой. Шагая по дорожкам сада, Чезаре чуть запрокинул голову, подставляясь закатным лучам, и вдруг задумчивая улыбка чуть коснулась его яркого рта.
— Цвета Борджиа... — Он взглянул на запад, где до половины скрылось уже солнце. — Мне нравится думать об этом. Каждый вечер все небо превращается в огромный герб нашей семьи.
На этих словах он крепко сжал ее плечо. «Ты тоже — часть нашей семьи», — прочла Ванноцца вполне очевидный подтекст, и благодарно прижалась к сыну в ответ.
— Чезаре... — Женщина мягко развернула его лицо к себе и пристально заглянула в глаза. Взгляд ее словно светился изнутри, и ее свет встречался с мягким теплом в глазах сына. — Спасибо тебе.
— Я был рад побыть с тобой, мама, — мягко ответил Чезаре, хотя, если честно, этот променад за покупками на несколько часов его, как любого мужчину, чуточку... утомил.
— И я тоже. Чезаре... Неважно, что Родриго предпочитает моему обществу чужое... — Хмурое облачко набежало на лоб Чезаре, и мама нежно погладила его по щеке, словно пытаясь лаской убрать его прочь. — Самое важное — что у меня есть такой сын, как ты. Спасибо тебе.
Мама крепко-крепко прижалась к его груди — маленькая, хрупкая, горячая — крепко-крепко стиснула на несколько мгновений его плечи своими маленькими смуглыми руками... Чезаре нежно приобнял ее в ответ, на несколько секунд прижимаясь щекой к волосам. От нее, как всегда, сладко пахло духами, и он чувствовал, хоть и не видел ее лица, что она улыбается. И счастлива. «Поэтому даже не думай шевелиться, Джулия Фарнезе...» — мысленно прошипел Чезаре, останавливая девушку, нечаянно заставшую их, тяжелым и жестким взглядом. Не вздумай шевелиться, если при виде тебя, счастливой, с горящими от любви к отцу глазами, мама снова расстроится — тебе придется столкнуться с моим гневом.
Однако вскоре мама сама отстранилась от него и, заметив Джулию, обернулась к ней с легкой сияющей полуулыбкой, исполненная достоинства и гордости.
— Вы прекрасны, как этот закат, Джулия Фарнезе, — улыбнулась так обольстительно, словно Джулия была мужчиной, который посмел еще не пасть к ее ногам, и слегка повернула голову к Чезаре. — Мой дорогой, не составишь ли ты мне компанию за ужином?
— Конечно, матушка, — Чезаре склонил голову, «сраженный наповал» ее красотой и очарованием. — Ты оказываешь мне большую честь. Быть может, мы пригласим и его святейшество к столу?
— О... Нет. Думаю, нет. — Сколько сердец ты разбила этой улыбкой, матушка?! — Сегодня я не желаю его общества.
«Пусть наслаждается чужим, — без труда расшифровал Чезаре. — Матушка, да ты настоящая лисица... Ты знаешь, что для отца нет ничего слаще запретного плода!»
— Твое слово — закон для меня.
Почтительно поцеловав ей руку, Чезаре провел свою мать мимо Джулии Фарнезе с такой гордостью, будто она была величайшим сокровищем, который только видел этот свет. Черной Жемчужиной Рима.