Часть 1
3 декабря 2016 г., 17:14
Мрамор. Такой гладкий, отполированный до блеска. До переливов и бликов на ровной поверхности, на каждой грани. Смотреть на него намного приятнее, чем прикасаться к нему. Холодная каменная глыба. Сам камень холодный. Мертвый.
Идеальный.
Идеальный исключительно потому, что мертвый. Может, она тоже станет идеальной, если умрет? Нет, не физически. Не до разложения тканей, не до гниения плоти, не до опарышей, вылезающих уже из пустых глазниц, не до гноя и вонючих жидкостей, вытекающих из тела, стоит только надавить. Мертвой в ином плане. В более жестоком, если посмотреть под другим углом. Если наклонить голову на тридцать два с половиной градуса и чуть прищуриться.
Мертвый и ужасно холодный. Стоит только коснуться пальцами, как они немеют, ладони леденеют тут же. И каждая попытка прикоснуться к ним, растереть, приносит неприятные ощущения. Почти боль. Так, что в кипяток руки хочется по локоть сунуть. Отогреть любым способом, даже таким жестоким.
На лед похожий. Что может быть величественного во льду? Ничего. Лед имеет свойство таять. Жалкое зрелище. Она сравнивает его со льдом. Он не мрамор, он лед. Он растает, нужно лишь дождаться. Нужно лишь разжечь огонь и смотреть, как медленно его не станет. Лед совсем не величественный, мрамор — другое дело. Она — мрамор. Она выстоит, что бы ни происходило, она выстоит.
Стены, потолки, полы — все один сплошной мрамор. Как будто других материалов не существует. Как будто мрамор — единственно возможный вариант. Вычищенный настолько, что споткнуться и поскользнуться сразу же на идеально-ровной поверхности. Сломать ногу. Открытым переломом. Куском кости разорвать плоть, прорвать мышцы, кожу. И почти не почувствовать тупой боли, можно и шею свернуть. Щелчок, один щелчок, и больше никаких мучений. Больше ничего. Магия одного щелчка. Без крови, быстро, без боли. Все дело ведь в мраморе. Вполне возможно оступиться на самой вершине лестнице, на оканчивающемся полу, переходящем в ступени. На вершине одной из этих роскошных, величественных лестниц, способных стать смертоносными в одно мгновение. Стоит лишь ногу поставить не так, поскользнуться на гладкой поверхности — и смерть.
Не для себя, нет.
Для него.
Подобные мысли теперь постоянно крутятся в ее голове. Живут там, въелись в сознание и не отпускают. Другая бы на ее месте представляла собственную смерть. Другая бы на ее месте уже давно бросилась с одной из лестниц. И она либо трусиха, либо полная дура. Потому что пора бы уже понять, что ничего исправить не получится.
— Кларисса, — голос почему-то кажется шипящим из-за двух «с» в имени. Она ненавидит, когда он называет ее полным именем. Она хочет ударить кулаком ему по челюсти, выбить пару зубов. Поднять руку не может. Ниже плеча чернеет гематома. Такая же, как и на ребрах. Ей через раз вдохнуть трудно. Иначе бы давно уже ударила его. — Не стой так долго у края, а то я решу, что ты, моя милая, задумала что-то нехорошее.
Избалованный мальчишка. Мысленно она всегда называет его мальчишкой. Так даже кажется, что она может сопротивляться. Так намного легче.
Улыбается изломанной, такой неестественной улыбкой ему назло — хотя и знает, что ему нравится, когда она так бездарно играет счастливую — и все же спускается по лестнице вниз.
Эти грузные платья, длинные и неудобные, которые он заставляет ее носить — он не может ее заставить, не может, он ее не сломает, она сильная, — их она тоже терпеть не может. От них единственная польза — они скрывают синяки, ссадины. Стило, ей просто нужно стило. Он никогда не даст ей в руки стило, он знает, на что она способна, попади то к ней в руки. Себастьян не идиот, он на несколько шагов впереди нее, как бы она ни старалась его переиграть.
Почти не старается уже.
Намного важнее — напоминать себе, что он не сможет ее сломать. Намного важнее — помнить, что она все это сделала ради того, чтобы ее близкие были в безопасности. Наверное, только последняя дура могла пойти на такие условия. Только последняя дура могла остаться в Эдоме со своим садистом-братом. Что ж, тогда Клэри — та самая последняя дура.
Ей бы лишь выкроить несколько мгновений. Разбить любую вазу, спрятать самый крупный осколок. И вскрыть ему глотку. Она сможет. Не так это и сложно, воткнуть под определенным углом кусок стекла в плоть и слегка провернуть. Стоит только прикрыть глаза, и она чувствует пальцами теплую кровь. Она сможет его убить, ей бы только один шанс. Один маленький шанс. И она будет свободна, она навсегда избавится от него.
Взглядом хищника он за ней следит постоянно. У него аж скулы сводит, она видит. Приходится напоминать себе, что он не может узнать, что у нее в голове. Он туда никак не залезет. Единственное, что еще пока принадлежит ей и ей одной. Лишь ее мысли. Ее тело он давно подчинил себе. И она улыбается, как сломанная кукла, а взглядом убить его готова.
— Знаешь, это даже мило, что ты все еще так сильно меня ненавидишь, — произносит он, и звук его голоса бьется о мрамор. О пол, о потолок, о стены. Этот голос звенит у нее в голове. — Это даже не ненависть, Кларисса. Ты лишь врешь так себе, чтобы оправдаться. Тебе нравится все это. Нравится.
Он касается ее щеки, а она дергается. И в глазах — всего на мгновение — страх. Он смеется. Смеется так громко, что ей хочется зажать уши руками и орать, чтобы он перестал. Перестал смеяться, перестал ее трогать, просто перестал. Она живая, неужели этот больной ублюдок не понимает, что он с ней делает?
— Не трогай меня, — шипением. Едва слышным. — Понял меня? Не трогай меня больше никогда.
Перестает смеяться и взглядом прошивает ее насквозь.
— Очаровательно. А ты ведь почти натурально играешь в ненависть, да, Кларисса?
— Меня зовут Клэри!
Голос до визга, из глаз слезы. И она бьет себя по щеке. Наотмашь, сильно. Заносит руку снова, но он сжимает ее запястье, она начинает скулить, как собачонка.
Каждое слово будто вколачивает в ее голову.
— Не смей. Слышишь меня, Кларисса? Я запрещаю тебе делать это снова.
Чеканит:
— А теперь кивни, если поняла.
И она послушно кивает. Его губы изгибаются в тонкой противной улыбке. Она не слышит, что он говорит. По губам угадывает: «Хорошо». И пока выравнивает дыхание, пока чувствует, как чужие пальцы все еще сжимаются на ее руке, едва сдерживается, чтобы не заорать, почему он может ее бить, а она не смеет даже ударить себя по щеке, чтобы успокоить истерику.
Он снова касается ее щеки и почти ласково говорит:
— Джейс бы очень расстроился, если бы это личико пострадало.
Переключатель в голове щелкает.
— Не произноси его имя, — шипит она ему в лицо. И пальцы больно стискивают ее скулы, он встряхивает ее, а она все заткнуться не может: — Не смей говорить мне о Джейсе, подонок.
Чувства самосохранения нет, никогда не было. Потому-то она и позволяет себе плюнуть ему в лицо. Взглядом уже убила. Сотни раз уже представила его смерть. Ее слюну от вытирает со щеки, почти под глазом медленно.
— А я думал, ты научилась любить меня, сестра.
Пальцы больно впиваются в лицо. Она терпит. Терпит, потому что знает, что будет хуже, если не будет терпеть.
— Я убью тебя. Обещаю, — цедит она сквозь зубы. — Родство с таким ублюдком мне омерзительно.
Последнее слово разобрано по слогам. Четко, внятно, медленно. Потом он бьет ее по губам. С такой силой, что она падает на этот идеальный мрамор. Кровью его пачкает, на языке ощущает вкус этой крови.
А он наклоняется к ней, присаживаясь на корточки. И цедит, идеально копируя ее тон, издеваясь почти:
— Знаешь, почему ты все еще не убила меня, милая? Знаешь, почему никогда не сможешь этого сделать?
Обзор пелена застилает. Она не разревется перед ним. Она сильная, она все еще не сломалась. Когда он хватает ее за волосы, которые и так прилично растрепались уже, она взвизгивает и тут же затыкается, боясь разозлить его еще больше. Слезы текут по лицу, она их не контролирует уже.
— Ты никогда не убьешь меня потому, что тогда умрет и твой дражайший Джейс, — выплевывает он ей в рот. — Ты же не поступишь с ним так, да?
Ножом в ребра. И она уже не чувствует, когда он грубо целует ее в губы, а потом боль на затылке уже не такая явная, не до искр перед глазами. Выпускает ее, выпускает и так и оставляет лежать на холодном полу.
Она слышит его удаляющиеся шаги, прижимается к полу. Ладонями к ледяному камню. Губами к полу, практически неосознанно собственную кровь слизывает. И глаза зажмуривает. Почему она не может провалиться под этот пол? Почему она просто не может исчезнуть? Орать. Хочется орать. Она хочет проснуться, это лишь сон. Ужасный сон, что затянулся. Она хочет проснуться. Вдали отсюда. В объятиях Джейса. И услышать, что все она себе придумала, что ничего этого не было.
Чужой голос эхом:
— И приведи в должный вид свои волосы. Ты же знаешь, Кларисса, я терпеть не могу, когда они в беспорядке.
Спокойный, обманчиво-ласковый. А потом дверь за ним закрывается.
И ее срывает. Она бьет рукой по мраморному полу и кричит. Один удар, второй, третий. Она бьет камень так, будто это он. Так, что слышит хруст собственных суставов. Интересно, ему понравится, если она сломает себе пару костей в ладони? Он будет рад — этот выродок?
Кукла.
Она его кукла. И он разозлится, если кто-то другой, даже она сама, будет ломать его куклу.
Крика больше нет, истерики тоже нет. Так и замирает на полу, вжимаясь в ровную поверхность. Все такое идеальное, и на этом фоне она — с разбитыми губами, с всклокоченными волосами, с перепачканным потекшей косметикой лицом, что черными следами по коже. Ироничная насмешка. Она — ироничная насмешка над всем этим идеально-приторным. Ей нужно встать. Ей нужно найти в себе силы подняться и снова стать бетонной, фарфоровой, неживой. Нужно. И прогнать из головы мысли о Джейсе, что на явном контрасте с черно-кровавыми вспышками боли, изнасилований и унижения.
Они живы благодаря ей. Ее близкие живы благодаря ей. Она сильная, он не сломает ее, переломив хребет. В конце концов, если ему так нравится мысль, что они оба Моргенштерны, то она покажет ему, что это значит. Рукавом вытирает кровь с губ и поднимается на ноги. Она тоже может быть жестокой и беспощадной.
И, кажется, только что он пробудил настоящего зверя.