Часть 1
8 декабря 2016 г. в 14:57
У него смех змеи, у него руки вьются плющом и достигают уголков и недр улыбки, самой крайней, самой, черт возьми, льдистой и приторной. Назвать и вытравить списки тех, кто купился, кого этой улыбкой купили и расплавили. Разменная монета. Золотая, обвитая вокруг пальца и как земля-матерь круглая. С продавленным ограненным Питером.
Плисецкого слегка штормит и пошатывает, у Плисецкого ногти болят от усердия впиться в руку, у Плисецкого кожа — болезнь бабочки, страдания невылупившейся и не окуклившейся. Пятнадцати от роду, светлоты в волосах, корни, не тронутые краской, впереди яркой карьерой, сверкающим стеклами квадратных псевдо-хипстерских очков.
Все и в конкретный момент, как карма, как концентрация голгофы — «Откуда ты, Юрочка, знаешь подобные вещи, посетив православную раза два в жизни?». У сидящих впереди, сбоку и сзади коктейли отыгрываются вдоль рук, у них радость не распята кольцами.
Он старается смотреть неразвязно-трезво, контролируя происходящее на том уровне, на котором обычно злится и огрызается, но самоконтроль из рук вон плохо выходит. Потому что напротив — дуэт двух самых дерьмовых межкультурных блюд с золотой каемкой на тарелке.
А Никифоров насмехается до тех самых пор, пока над столом не нависает тишина, поглощающая и пережевывающая. Придурок воистину. Возраст — пафос.
— Знаете, а мне плевать, — чудится в заложенных ушах. — Знаете, а оно так вышло, — поддевает Виктор, крутя рукой перед носом. — Знаешь, и ты тоже мне боком вышел.
— Солнце, ты уши кефиром моешь? — спрашивает, наклонившись, Виктор, или же Юре пора прекратить травиться.
Гранд-при, лед и блестящие, как будущее, катки уплывают в сторону искрами на внутренней стороне век. На кону победа такая, как не сдалась ни одному из фигуристов, или же у кого-то желание обобщать пересилило все остальные чувства.
Никифоров — бельмо на глазах светлого айсберга. Виктора растереть, сжечь, — покажите человека, кто не будет рад его смерти, и Юрий даст место ви-ай-пи в рядах пушисто-ушастых ангелов.
У Плисецкого, кажется, передозировка нужного, ненужного и всего, что только можно, случится в скором времени.
— Отвези меня отсюда, — Юра шипит и старается не казаться расслабленным или тронутым чем-то кем-то, поэтому слова получаются четче его самого. Отабек едва видимо кивает.
В этом мире, кажется, остались люди с чувством такта и чем-то, смахивающим на заботу, в отличие от улыбок-разменной-монеты. Плисецкого мутит.
У Плисецкого ладони крыльями, волосы по ветру и желание уткнуться головой и с ней самой куда-то в тепло, куда-то туда, где не будет чудиться запах шампанского.
Плисецкому, кажется, закупаться молочными продуктами, когда вернется в Россию с круглой, но не окружностью.
В Плисецком слишком много для не выросшего, слишком мало для того, кому позволено было вырасти подобным образом — с телевизором и блеском в глазах, имея возможность иметь идола.
Идол его — полный козел с пальцами распутными, как придорожные путаны. И самое хреновое в этой ситуации то, что они приковывали внимание весь вечер и его остаток. Чертовы-пальцы-руки-тело-целиком-весь-и-вся.
Юра прижимается щекой к спине Отабека, послав выглядящее со стороны, и зарывается руками в складки его куртки. Невозмутимость во взгляде обоих — вот чего так сильно не хватало минут пять назад в зале общественного заведения, когда провалиться под стол и сгинуть там же, но уже в складках скатерти.
И даже после воспоминаний ему ни разу не смешно, даже после таких, даже после всего произошедшего.
«Виктор» — выдолблено лезвием его конька, отпечатками по бокалу и ногтями по хребту. «Никифоров» — выплевано на асфальт под колеса мотоцикла, под дерево стола и под уши кошачьи на ободках.
Впереди блестит, впереди вымощено золотым все, и Юрий еще сильнее жмется к Отабеку, вдавливаясь в нем и стараясь потеряться хотя бы так, хотя бы на время, раз хлопчатобумажное не спасает никак и не служит красно-белым кругом.
«Виктор Никифоров» — окольцованно, мягко, с продажно-натянутой улыбкой на щеки.
И Плисецкому хочется рассмеяться.