ID работы: 5021250

Паром на бурной реке

Джен
Перевод
PG-13
Завершён
30
переводчик
Killer_cat бета
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
21 страница, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
30 Нравится 8 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Дорога на север от города контролировалась инсургентами и была опасной. Поэтому гонцам, которые должны были попасть в расположение конного полка, приходилось прыгать с запада, переправляясь вброд через Друть или — эта дорога была короче, но и более опасной — ехать поймой реки, лугами, чтобы потом, преодолев Днепр, чувствовать себя в безопасности, под охраной правительственных войск. На пятьдесят верст было выгнуто русло, одним паром выше города. Его нельзя было отдать в руки повстанцев, которые могли бы таким образом нарушить связь между частями карательных войск и бить их поодиночке. С этой целью на левый, противоположный городу берег Днепра генерал Фикельмонт выслал роту испытанных в боях солдат под начальством капитана Пора-Леоновича. Капитану не очень верили как потомку сепаратистской фамилии и уроженцу Могилева. Поэтому «в помощь ему» и «на отдых» поставили, тоже капитана, Юрия Горова, коренного русака из старой московской семьи. Горов был ранен в левую руку в схватке с отрядом повстанцев под Раковом и отослан «в тыл на лечение и отдых». Тыла не было. В этот тревожный август 1863 года война была повсюду. «Белые» спорили с «красными», белорусы возмущались шовинизмом «белого Жонду». Вспыхивали, угасших и снова взрывались очаги возмущения политикой царя. Переспелой рожь плакала зернами, а во ржи стояли виселицы. И не встал никто хороший, любовный, и не сказал людям, что нельзя резать друг друга, что мир велик, и на каждого недостает нив, что хлеб одинаково вкусный, на каком языке его ни называй. Не мог сказать. Главным был не хлеб. Главной была свобода. Положение становилось тревожным. В конце июля генерал Фикельмонт дал приказ уничтожить на Днепре все лодки. Особые отряды двинулись выполнять приказ. Началась вакханалия уничтожения. По просекали днище лодок, Вицин, Шугалея. Не пожалели последней душегубки. Три дня в Приднепровье жгли бревна, из которых повстанцы могли бы связать плоты. Прибрежному населению, что жило почти только рыбой, оставалось одно — голодать. Картон, который защищал паром, жил нервно и напряженно. А между тем бояться не было причины. Центр восстания давно переместился на запад. Главный отряд повстанцев Приднепровья был разгромлен еще в начале лета, и генералу Фикельмонту это было известно. Инсургенты в количестве пятидесяти сабель и двухсот штыков и кос группировались в Зверинских лесах. Там их случайно увидел какой-то крестьянин и бросился в город — предупреждать. Дорогою он отобрал пристёжку у ксендза и всю дорогу гнал коней. Перед самым городом пристяжные конь сдох. Мужик выпряг коренник, навалился на него и… полковник Фролов совершенно разбил инсургентов, окружив их. Глава отряда Всеслав Гринкевич был взят в плен и приговорен к смерти. Теперь он сидел на городской гауптвахте и ждал. Его должны были вылечить, исповедовать перед лицом всепрощающей и только потом застрелить, как собаку. Дети-демократы пожали ужасный посев крепостников-родителей. Но отдельные мелкие отряды еще бродили по пущам, и сплетни преувеличивали их силу. Никто ничего не знал, как всегда на войне, и картон знобило от тревоги и ужаса. Поэтому никого не удивило, что восемнадцатого августа на картон прилетел улан на взмыленном коне, тот быстро передал Пора-Леановичу и был переправлен на другой берег реки. Лошадь роняла белые хлопья пены, когда тянулась по воде, когда посыльный ударил его. Горов переправил всадника на другой берег (приказ Фикельмонта предусматривал обязательное присутствие на плавучем пароме одного из офицеров при четырех солдатах) и с сожалением смотрел, как животное, почти по-человечески постанывая, выносила улана на кручи красного откоса. Это было перед вечером. Парило так нестерпимо, что солдаты и капитан были в поту. Паром не был «самолетом»*, которого движет сила течения, и приходилось тащить его силой собственных рук. Люстра солнца казалась тусклой. Не болтают рыбы, и серые цапли на отмелях стояли распахнуто, заморенные, похожие на безобразных ведьм, одетых в лохмотья. Только ласточки в быстрым лету чиркали крыльями воду, да где-то за безоблачным горизонтом ворчал невидимый гром. Ворчал упорно, то и дело. «Будет воробьиная ночь», — подумал Горов. Будто отвечая ему, один из солдат вздохнул: — Зальет нас сегодня. Как весной, будем куковать на острове. Противоположный берег был низкий, только на Взвозу, где стоял домик Паромщика и сарай, был высоковатый песчаный холм, украшенный двумя соснами и десятком черных ольхи. Туда вода не доставала. — Иван, — спросил солдата Горов, — ты тут пятый год служишь. Что, с ума сходит в грозу Днепр? — Река с характером, — лицо солдата был красное, облитое солнцем. — В разлив заливает всю пойму, только верхушки над водой дрожат. И так верст на семь. Несообразное место для парома, сударь, вот что я вам скажу. Здесь в воробьиные ночи плохо. Все старики на пойме водой зальет… вон тот клин отхватит. Переправляться даже и не думай. Конце. Паром ткнулся в берег, и сразу лоза на берегу, которая до сих пор плыла перед глазами, остановилась, замерла. Солдаты с веселым гомоном потянули на Взвозу черный мореный дуб, привезенный на топливо. Капитан вздохнул, ему на минуту стало завидно. Быть таким искренне веселым, таким неистово жизнерадостным — этого он не мог, для этого надо было быть существом иной породы. Все то же самое. Немного не месяц глаза видят тот самый приевшийся картон, домик Паромщика, в котором философствует за водкой Пора-Леонович, сарай и огромную конюшню, где расположились солдаты, полосатую будку часового, скользком паромный канат. Одно спасение — Днепр. Да и тот лежит теперь под свинцово-тяжелыми лучами солнца, тревожный и душераздирающий. А в Москве сейчас тишина. Москва только начинает оживать. Пустеют дачи и имения. На липах Нескучного сада появляются первые желтые листики; из богатых, по-осеннему, рынков доносить запахом «воловьей мордачак» (любимые яблоки маменьки). Маменька, наверное, поехала теперь в монастырь, молиться за здравие воина Юрия и за прощение ему веры. Едет мимо Крутицкого подворья в своей тяжеловесной, похожей на тыкву коляске. Кучер Сидор с огромным — на трех — задом кричит на встречных страшным голосом: «Отойди, берегись!» А в голубом небе ослепительно блестят купола соборов, и плывет невесомый контур Крутицкого теремка. А вот и сам он, Юрий, выходит из парадных дверей, проходит дорожкой под липами, с наслаждением дыша прозрачным и уже похолодевшим воздухом. Ванька в армяке с дыркой под мышкой трясется на козлах. — Эй, Ванька! И вот летит, летит возок. Сначала по Тверской, потом бульваром, потом на Арбат. И торжествует, захлебывается в груди от радости сердце. Так, война закончена, войны никогда больше не будет. И липы! И Арбат! И великолепные особнячки… И Nadine встает ему навстречу в своей белом платье… — Это вы? Боже мой, как я рада! И снова — слишком поспешно — опускает до вышивания невинные, темно-синие, чудные глаза. Что из того, что они лишь дважды обменялись парой незначительных слов, что они почти незнакомы. Все равно это Москва, и солнце, и день без крови и выстрелов. И Москва это, и есть Nadine, Наденька, Надзейка, как говорят здесь. Что из того, что он целый год не видел ее, что они малоизвестны. Вот он видит ее волосы, цвета ржавых кленовых листьев, такие пушистые, мягкие, легусенькие, разделенные белой строчкой, ее рот с припухшей нижней губкой. — Наденька, если бы вы знали, как я соскучился по вас, как нестерпимо мне было без вас на этой земле, что стоптана копытами конных полков. Она улыбается. И тишина. Где ударил и замолчал в стеклянной воздухе далекий звон. Счастье! Москва! И тишина, тишина в кронах июля Тишина. Выстрел. Горов от неожиданности споткнулся о корень, — черт знает зачем — хорошей жизни засветло раз на дороге. И сразу услышал за забором распаленный грудной голос. — Симон, давай карту. Возвращен выстрелом и этим голосом на землю, Юрий глубоко и тяжело вздохнул, и почти с ненавистью увидел страшный в ожидании неизвестного Днепр. Брови молодого человека задрожали, но уже в следующий момент он справился — не зря его уважали за бешеную храбрость, хотя только он знал, как трудно она ему доставалось, — и твердой походкой направился во двор, этот печальный двор, выбитый, как ток, окруженный поломанным забором. Среди двора, лицом к убитой ворот, стояли два человека: солдат-денщик и офицер. Солдат держал коробку с пистолетами и колоду карт. Офицер брал из коробки пистолеты и, не целясь, стрелял в ворота, в маленький белый четырёхкрыльник, прибитый к стене. Офицер выстрелил последний раз и обернулся — А-а, камрад… К оружию, лоботрясы-гусары… Горова который раз поразил его сухое красивое лицо, белые волосы и бакенбарды и, главное, страшные голубые глаза с выражением пустоты и презрения ко всему. И еще резкий шрам мимо брови и левого виска. Если при первой встрече он спросил Пора-Леоновича поводу происхождения этой отметины, тот неохотно буркнул: — Шпага тут один… нашалишь. Штафедрон. — Ну и что? — Спросил тогда Горов. — Понадеялся слишком на французскую школу, — с убийственной иронией сказал Леонович, — в знаменитого, видите, Мерсье учился. Горов знал, что человек, с которым свел его судьбу, пользуется славой первого в полку — и не только в полку — бретера, что он употребляет только дуэльные пистолеты, но за таким занятием, как сегодня, заставал Леоновича впервые. — Руку набивал, — сказал Пора-Леонович ласковым, — отучиться нельзя. Симон, словно желая похвастаться успехами пана, отодрал от косяка карту и издали показал ее Юрию. — Да ерунда, — презрительно сказал Леонович. — Ничего не понимаю, — сказал Горов, — обычный туз… желудевый. — А вы посмотрите лучше, — равнодушно сказал капитан. Горов подошел, склонился над картой и невольно потянул ртом воздух. Туз был пиковый. Три пули, посаженные почти одна в одну, сделали из вине желуди. — Капитан, — сказал Горов, — это лучшее, что я когда-либо видел. — Ерунда, — сказал капитан, — пойдемте лучше выпьем… … Это была обычная деревенская изба, только что из подсобки. Да еще жгли ее «по-белому», так что хотя в этом смысле офицером повезло. Огромный наспех настеленные стол, широкие лавки, полутемный «Спас» в углу. На окнах в горшках «Аленкины слезы». Сухие слезы, потому что земля вся в табачном пепле. Вплоть серая. Единое, что можно было украсть, это были два лубки. На одном праздники Елисей с лицом хитрого идиота насылал на отроков медведицу. Краска от нимба расплылась у Елисея по голове, и неизвестно было, почему он с такой роскошной шевелюрой обиделся на прозвище «лысый». На втором лукошко три татарина делили плен. Пока Симон ставил на стол водку, огурцы в сметане, миску с вареными початках и сковородку, на которой клекотали в кипящем масле жареные густерки, Пора-Леонович сидел на скамье у окна, чистил пистолеты и разговаривал сам с собой. — Оружие, мил-мир Юрий Александрович, надо ухаживать только самому. Это единственная машина, достойная дворянина. Масло для оружия — аристократ среди масел для всех машин… Только самому. Мой друг однажды погиб из-за того, что кремень в дуэльной пистолете был жирный… Даже не грязный, просто жирный, от пальцев. Горов смотрел, как пальцы Пора-Леоновича с необычайной нежностью щупали сталь, и удивлялся, почему немногословен, всегда ироничный коллега, нынче такой разговорчивый, будто боится оставить язык хоть на минуту без работы. А Леонович уже окончил с пистолетами, положил их в футляр и сев за покрытого стала. — Сегодня я напьюсь, — очень серьезно сказал он. Юрий сел за стол с другой стороны. Он только пригубил первую рюмку: пить не хотелось. Жара за окном стало, видимо, совсем нестерпимой. Грозный Днепр чуть движений в разомлевшая берегах тяжелые, как расплавленное олово, течения. Перун ворчал уже совсем близко, почти без перерыва. Это ожидание ужасного, разлитое в изнемогающей природе, угнетало нервы. Кровь казалась густой и тяжелой, как ртуть. Она текла медленно, рождая мрачно злостные, почти лихорадочные мысли. И Леонович к тому же щелкал рюмку за рюмкой, как будто хотел, что бы то ни было выполнить свои благие намерения: напиться к силе божьей. Учитывая сегодняшний настроение Леоновича, от этой «силы божьей» можно было ожидать чего-то интересного. И поэтому Горов почти не удивился, когда Пора-Леонович вдруг отодвинул рюмку. — Война называется, — с яростной веселостью сказал он. — Печально, Юрочка. Мне бы тогда воевать, когда грабили, за косы валили под себя девушек. А тут вместо всего этого — копеечные вист и родительское избиении пейзанами. Аббас… мы с российской историей. Прямо перед собой, на фоне окна, Горов видел его силуэт, резкий, красивый профиль с прямым носом и сдвинутыми бровями. — Ты говоришь «люди», — сказал Леонович, хотя Горов ничего не говорил. — Вот если не принимают тебя мои соотечественники, и ты доживешь до какого-то же времени, — ты увидишь дожди Леонид. Это звездный дождь. Земля попадает в его каждые тридцать три года. И тогда летят Леониды. Зеленые. Фосфорического. Будто пан-Бог, шмыгает тысячами спичек и смотрит, все ли еще люди льют кровь… Так они летят тысячелетии. И каждый раз, как прилетают, видят на земле то же: пьют кровь, насилуют, крутят хвостом хорошие люди. За окном, Юрий с тревогой следил за этим, тучи начали наплывать откуда и затягивать небо. Они накипали с почти невероятной скоростью, громоздились друг на друга, продвигаясь туда, к Днепру, в сторону города, где висела еще беловатая полоска на небольшом клочке голубого неба. Духота стала нестерпимой. И нестерпимым стало ожидание. Только Леонович, казалось, не чувствовал ничего. Его наглые и страшные глаза горели веселым бешенством. И Горов, вспомнив его сегодняшнюю развлечение, понял, что человек, сидящий напротив него, — страшный человек, очень опасный человек, хищник, у которого, наверное, совсем нет в душе места для так называемых угрызений совести. Леонович ткнул пальцем в один из лубков. — Мы вот… как эти три татарина. Один татарин — Филька (так он называл генерала Фикельмонта), второй татарин — я, а третий — вы, глубокоуважаемый Юрий Александрович… Делим добродетель приднепровской земли. Занятие со смыслом. Потому что она под кого не ложилась. И обнаруживается, что все это по крайней мере не нужно-с. И тут началось. За окном вдруг стемнело. Бешеная вьюга пролетела двором, закинув шинель на голову сторожу, склонила на страхе конюшни чёрной ольхой, и та задрожала, согнувшись в дугу. Бешенство, давящее предгрозовую ветра не закончилась на этом. Он решил, видимо, наведаться в гости к людям в доме. Внезапно хлопнула дверь, страшный сквозняк потянул к печи, дунула в печи, закинул по дороге скатерть, едва не сорвала его со стола вместе с съестного и вылетела в трубу, сказав четким фальцетом: — Аов. Горов увидел в окно, как этот разрыв проймы выбросил из полуразрушенного дымохода галочье гнездо и крестит его, как колесо, по пыльной траве. — Симон, чертов сын, — крикнул Горов, — каглу забыл закрыть. И сам бросился к печи, закрыл каглу, падторкнув ее тряпкой. Симон прыгнул в дом как одержимый, поправил скатерть, закрыл дверь, бежал в подсобку и быстренько выскочил оттуда с зажженной свечой. Горов увидел, что Леонович сидит, облокотившись скроню на кулак, очень бледный, с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись:   Стоит петух над обрывом, Заткнутым с… тряпкой.   И пояснил: — Разгадка этой загадки — «кагла». Катехизис народной мудрости весь состоит из таких изречений. Горов увидел, что Симон удовлетворенно хмыкнул. — Идите, Симон, — сказал он, глядя в окно. Симон вышел. Горов повернулся к собеседнику и укоризненно сказал: — Как вам не стыдно. При солдате показали себя глупее его. Отругали народ. Вы же белорус старого рода. По щекам Леановича поползли красные пятна. И вдруг он заинтересованно спросил Горова: — Что мне, есть ли это? И что такое вообще белорус? Кого здесь не было? Немцы были, поляки были, Литва была. И вдруг… бе-ла-рус. Сел себе с глупой мордой и — сикась-накосить — пальцем в носу ковыряет… При последних словах зрачки Леановича поползли к переносице. Лицо стало таким глупым, что Горов со своим легковесным и веселым характером не выдержал рассмеялся. — Нет ничего смешного, — повысил голос Леонович. — И у вас и у нас одна болезнь. Всю свою историю мы задницей думали. И насчет будущего в этом смысле я оптимистом быть не могу… Чего от нас ждать? Святослав убей Ярослава, Ярослав убей Изяслава, Изяслав убей Святополка, а Святополк коцнув Бориса да еще и Глеба… туда же его матери. А те к мученической кончины входали двух братьев и трех сватов, и за это христолюбивой православной церковью причислен к шайки святых… Воробьиная ночь за окном уже вступила в свои права. Как-то очень быстро. Дождь хлестал так, что, казалось, воздуха было меньше, чем воды. Молнии чертили небо. Так часто, что желтый огонек свечи стал совсем ненужным. В синем огне молний Горов видел мертвенно лицо, покрытое капельками пота. — И всегда на наш великий народ полка найдется, чаще всего чужой. Царь, Псарев — это нам все равно, лишь бы окорока мощные были, да борода веником, да усы пострашней. Их величество в ложе сидят, гимн, созданный великим поэтом, ему поют, а бараны в ликовании к нему всей толпой бросаются… А голубые мундиры них — по морде, по морде: «Сидите на номерных местах. Черт вас знает, а вдруг у вас пушка у кого в кармане… «А у тех по физиономиям и уха течет, и слезы умиления. И не понять, чего они рыдают — или от боли, или от восторга… А на завтра — За царя, за веру, с нами бог! Нечестивые французишки короля своего до смерти забили. Бей их, пока смертной икотой НЕ за икала ». Патриотизм. Юрию и жаль было этого человека, и возмущение распирало. И все же согласиться с ним было нельзя. Это означало, что весь его мир: университет, где профессора читали о микрокосм, Nadine, которая увлекается Тургеневым, активное, величественное, государственное спокойствие Невской набережной, мать, которая просит о вере для сына и креститься с любовью на крест Николая на курьих ножках, — все ложь, все мираж. Говорить Леановичу об этих неуловимых признаках, пожалуй, и не стоило. Он, прямолинейный, мог и не понять. Поэтому Горов довольно беспомощно — он и сам почувствовал это и покраснел — сказал ему: — Вы дворянин, капитан Леонович, вы должны уважать традиции… Леонович вскипел: — А откуда мое дворянство идет, вы знаете? Почему у меня к фамилии придомок «Пора», или, по-простому, «Пара»? — Нет, не знаю. — Потому что от бандитов происходим, мил-мир Юрий Александрович… В царствование, кажется, царя-тельца город Могилев отдался во власть добропобедного московского воинства *. Заметьте, сам. Ну, в знак благодарности жителей уганорыли держать гарнизон стоимостью самого же великого града. И стали тут наши лабидуды думу думает. «Это чтобы еще кнутом, то согласие было бы — всю жизнь из-под кнутом не вылезает. А денежки — здесь уже нет. Дудки ». Стук в дверь заставил Леановича умолкнуть. И Горов сказал холодно: — Заходи. Вошел Иван, тот самый, с которым Горов разговаривал на пароме. Грубое, красное лицо Ивана, лицо изрядный солдафон был мокрый. Из-под солдатской Бескозырки спадала прядь редких седеющих волос. И несмотря на то, что он был мокрый, хоть выжимай, что с шинели капала, — каждый узнал бы в нем старика, бывалого солдата. Выражение лица говорило само за себя, выражение официальной преданности и почтительности, через который очевидно просматривались легкогое презрение и своя, замаскированная внешне, мысль обо всем. — Чего тебе? — Спросил Леонович. — Ваше высокоблагородие, вода прибывает. Река ушла старикам. Горов мог поклясться, что на лице Леановича мелькнула радость. — Лай больше, — с недопустимой фамильярностью сказал капитан. — Что ж, за час заливени могло так реку налить? — Наверное, в верховьях несколько часов лило, ваше высокопревосходительство. Водомерного рейка под водой. — Ну и хорошо. Дня два можем не ждать мятежников… Иди к черту. И, увидев, что солдат все еще стоит, спросил: — Ну, чего тебе еще? — Прохожие могут сунуться в воду на обычном переезде через старик… Позвольте мне караул поставить… Могут потонуть. — Твоё какое дело? — Спросил капитан. — Пусть не суются в воду, пусть возвращаются в Зборов и там ночуют… Никаких караулов. — Слушаюсь — никаких караулов, — сказал Иван и вышел. Леонович еще с минуту молчал, глядя за окно, где в синем свете молний крупно прыгали по земле водяные бичи. Потом продолжал: — И решили резать кровных братьев. Если ваш предок среди них был, то я ему не позавидую. Потому что несколько тысяч их было, и никто не убежал… Началось с того, что кто-то из стрельцов на ярмарке пирог у бабы ухватил. И тут мой предок, как христианин, не выдержал, выбежал из ратуши с криком «Пора!». … Весь Николаевский спуск костями забросали — отсюда и пошло новое название: Касцярня… Сколько стральчыхи по их пагаласили, сколько дети! Ничего не поделаешь, любовь к брату… А из-за чего? Из-за пирога все, родненький, из-за пирога… … С пирога и дворянство наше началось. Король польский — бац, привилегия: дать Леоновичу придомок «пара», а как на их языке это плохо звучит, то переделать его на «пора». Веселись, Марцеля! А потом в город польское войско, да каждого двадцатого — на столб: нечего злонамеренные сговора с Москвой заводить. Э-ех, повеселились. — У вас есть народ, — тихо сказал Горов. — Есть уважение к человеку, любовь к нему. Разве этого мало? Я знаю, много плохого делали и делают власти, но люди не должны. — Мы очень любим народ, — сказал Леонович, улыбаясь уголком красивых губ. — Чтобы удобнее залезать ему в карман… Не-ет, вы, Юрий Александрович, с вашей слюнявый верою в человека идите — знаете куда? Это быдло по голове надо бить. И ваше, и наше, и польское, и всякое. Другого они не стоят… Жалеть? Кого? За что? За то, что они блеют и бобами сыплют? За то, что у них спина приспособлена для седла? За то, что их зады сами пэндаля просят?.. Не-ет, Юрий Александрович, будем честными… Есть мой мозг и моя рука, что каждого сумеет взять за глотку. Я иду! Хилися?.. И никого не жалей для своей цели… Пока силёнок не попасть, — молчи, подчиняйся и постепенно приучай всех бояться тебя… А там — не жалей. Ни женщин, ни детей. Иди по трупам, и хорошо тебе будет. С людьми всякие средства хороши. Измена, яд, донос, а после нож, хлыст, тюрьма… И не надо стесняться. Я не стыжусь. На красивые слова — плевать. Я таких мерзостей нагоню, что всех тошнить будет. Вас будет тошнить, а я тем временем на каждого петлю накину. И затянешь… Удивительный человек сидел перед Горовым. Страшный, как бешеная рысь. И Горов неискренне зевнул и спросил: — Вы французской болезнью никогда не болели, капитан? Ведь что-то мне кажется, что такие слова свидетельствуют о размягчение спинного мозга. — Даже слов моих боитесь, — жестко рассмеялся Пора-Леонович. — Нет, капитан, я не болел французской болезнью. Никогда. И предки мои не болели. Сберегали для меня свою силу. — Шли бы вы лучше спать, капитан. — А вы что? — Я не хочу вас слушать. Я офицер. Что бы я ни думал, я связан присягой и законом чести. — Псу под хвост, — сказал Леонович. Он встал и широко потянулся, расправляя мускулы. рассмеялся: — Пращур — молодец. Главное — стать на ту сторону, которая выигрывает. Горов отошел от стола, поднялся локтями на подоконник и прижал лоб к холодному стеклу. Дождь лил так, что вся земля в ослепительном свете молний укрывалась синими вспышками падающих капель. Будто поле низких, у самой земли, цветов вырастала повсюду и снова угасала в темноте. Бил гром. Кто яростно шалил, ломая в тучах толстые деревья. Сквозь шум дождя послышался шорох колес по хлипкой земли. Глухие голоса. Горов вгляделся в темноту: — Кто-то приехал. Он накинул плащ и вышел. Среди двора стояла парная пристяжка. Дымили спины заморенных лошадей. А за ними едва вырисовывался темный силуэт легкой брички с поднятым верхом. Кучер, седоусый человек, похожий в плаще на ощетинившийся птицу, хлопотал возле коней. От молний тень его, огромена и неуклюжа, металась во все стороны. Занавеске брички адшморгнулася: появилась и шагнула на ступеньку небольшая нога. Женщина, высокая и стройная, в темном плаще, стала просто в воду, которая плыла по всему двору, и оглянулась. — Сюда, сударыня, — торопясь с крыльца ей навстречу, громко сказал Горов. Он открыл перед женщиной дверь. Та переступила порог и откинула капюшон, щуря глаза от слепящего — после тьмы — огонька свечи. Пораженный Леонович смотрел на женщину огромными глазами. Смотреть было на что. Никогда еще Горов не видел такого лица. Густые темные брови, которые казались почти мужскими, чтобы не огромные, как черные озера, блестящие глаза и припухшие маленький рот. Прямой, небольшой нос, мягкий овал немного асимметричного облика, которому самая эта асимметричность придавала странное выражение мягкой женской покорности в сочетании с властностью, мало того, с привычкой властвовать. «Откуда это, — подумал Горов, — от аристократизма? Врядли. Она, видимо, такой же аристократ, как я. Просто человек духа и мысли. А властно — как это я не догадался? — Просто потому, что мужчины не могут не быть рабами перед такой женщиной.». И он почувствовал, что, чтобы не мундир, если бы не война, — он, может, и сам стал бы ее рабом. И нес бы это рабство даже с удовольствием. На темно-русых волосах женщины, над лбом, радужно блестели крошечные капли воды. И было это лицо, в котором было что-то детское и беззащитное при всей взрослости. Леонович вздохнул и опустил лицо в ладони. Горову показалось, что плечи капитана дрожат от затаенный смех. Но, если Леонович поднял бы глаза, лицо его было бы серьезным. — На тот берег, пожалуйста, — сказала женщина. Леонович посмотрел на часы. Было одиннадцать часов ночи. — Садитесь, пейте чай, — спокойно сказал Пора-Леонович. — Симон, кучеру стакан водки. Лошадей — вытереть. — Спасибо вам на добром слове, но я не могу, — сказала она. — Подчинитесь, пожалуйста, — вежливо, но твердо сказал Леонович. Женщина подняла на него глаза, будто пораженная этой неожиданной твердостью. Но все же подчинилась, села. Горов поспешно сгреб вместе с скатертью остатки ужина и выпивки. Одной рукой. Правая висела на перевязи. Она совсем зажила, но не могла долгое время висеть вдоль тела, затекала. Все это время женщина рассеянно смотрела в окно. И даже потом, когда пили чай, не коснулась еды, несмотря на все уговоры Леоновича. Только пригрела руки о стакан и отпила несколько глотков. Леонович медленно и с явным наслаждением хлебал бурую от заварки жидкость. Если Симон убрал со стола, капитан удобно сел, прислонившись спиной к стене, и, спросив разрешения, закурил. — Так в чем дело, сударыня? — На тот берег. Я очень спешу, — взволнованно сказала она. — За всю дорогу я только здесь на целый час задержалась. — Придется ждать до утра, — спокойно сказал Леонович. — Почему? — Вот приказ генерала Фикельмонта ночью защищать паром, НЕ подпущу чужих людей. Тем более гражданских… Переночуем. Комнату мы отдадим вам. — Мне нельзя. — Очень сожалею, госпожа. Приказ Фикельмонта. Военное время, госпожа. Инсургенты… — Я не инсургентов. Я только женщина, мать. — Заболел ребенок? — Поинтересовался Пора-Леонович. — Нет. Я спешу к мужу. — Сожалею, госпожа, но помочь не могу. Полевой суд — неприятная штука. И есть приказ Фикельмонта, — как маленькому ребенку, благосклонно объяснял Леонович. — У меня тоже приказ. Его сиятельство. Прочитайте. Никто не попросил назвать фамилию. В это время в Беларусси было только одно «сиятельство», подчиняясь воле которого двигались полки, гонцы загоняли до смерти лошадей, люди мучили людей. — Да, приказ Муравьева, — утвердительно сказал Леонович, глядя на бумагу. Горова показалось, что вид у Леановича не очень удивлен. — Ого, — с наигранной внимательностью сказал Леонович, — то вы жена Всеслава Гринкевича. Того? — Да, — сказала женщина, уходя к чему-то, похожего на просьбу, — вы же видите, что я везу помилование. Будьте милостивы. Лицо ее даже сияло. Заменили пожизненной каторгой. Это такое счастье! Такое… Она впервые улыбнулась. Не было ничего прекраснее эту улыбку. — Мужу следовало бы думать раньше, — сухо сказал Леонович. — Вместо соломенной подушки он обнимал бы сейчас одну из самых красивых женщин, которых мне доводилось видеть. Женщина вспыхнула, но сдержалась: — Я все это понимаю. Но поймите и вы. Он будет жив. Только на ту сторону — и через час я там… И он жив. Леонович молчал, что-то обдумывая. Взглянул на часы. Машинально глянул и Горов. Двенадцать часов. Будто в ответ через рев грозы донеслись далекие глухие удары соборной колокольни города. — И еще одна причина, — сказал наконец Леонович. — Воробьиная ночь. Река поднялась. Можно потопить паром. И вас. И людей. — Поймите, его каждую минуту могут убить. Горов видел: еще десять минут такого истязания и женщина может заплакать. Все другие на ее месте плакали бы уже. Пора-Леонович, все с тем же выражением дагажэння на сухом красивом лице, набросил на плечи женщины плащ. — Выйдем, пани… Горов, пойдем с нами. Дождь на дворе начинал стихать, зато поднялся и обещал стать еще более сильным низовой ветер. Если они, с трудом преодолевая его порывистые порывы, вышли на склон, — их глазам открылось ужасное зрелище. Река свирепствовала. Низовые порывы ветра развели большие, в рост человека, волны. Они катились против течения, шаркая белыми расческами. Хлопья пены у берега с явным ремнем продвигались по течению, подпрыгивая на водяных высотах. А в придонной лозе крутилась, бурлила рыжая пена. Волны шли одна за другой, и противоположный берег терялся в чернильно-грозовой тьме. Но и оттуда, из темноты, исходивший взволнован, низкий звук воды. Река ворочалась у берегов, стараясь вырваться из них. Через пятно света на воде скользнул по волнам дырявая корзина, потом — целое дерево, яблоня, вымытая с корнями. Странно было видеть на ее обрызганные пеной областях, которые вращались, то исчезая под водой, то снова выплываючи, два-три недозрелых Антона. Леонович молча указал рукой, что надо возвращаться в комнату. Только там, в просыпающейся тепла ночного человеческого гнезда, он сказал: — Вы сами видите, пани. Паром неминуемо снесет. Подождите до утра. — Но он ждет, — почти умоляюще сказала она. — Он ждал два месяца. Несколько лишних часов ничего не изменят, — равнодушно к язвительности сказал капитан. «Не может же он не понимать ее положение» — думал Горов. — Что это? Издевательство или холодная подлость. Женщина, казалось, не замечала интонаций Леоновича. — Для осужденного каждый час ожидания — это лишние моральные страдания, — просто и сурово сказала она, — вы знаете это… — Вы можете погибнуть при переправе. — Я не боюсь этого. — Я за вас тоже не боюсь, — равнодушно сказал Леонович. — Но я ответственен за жизнь солдат. У них также жены. — Я могу поехать с ней, — внезапно для самого себя сказал Горов. — Вы один не сумеете, — со спокойной улыбкой на красивых и жестких губах сказал Пора-Леонович. — Не обращайте внимания, пани. Этот разрыв свидетельствует о добром сердце, но у капитана Горова раненая рука… в битве с инсургентами… Кстати, в этой битве он проявил себя героем. То был нечестный удар, но Горов промолчал: он не хотел сказать, что ранен под Раковом, а не здесь, он вообще не хотел оправдываться. — Да, — сказал он, — но можно спросить у солдат, кто захочет. — Солдатская самодеятельность? — Спокойствие тонну Леановича граничил со здекливасцю. — Ну, нет… А ответ — мой. — Мне кажется подозрительными ваше поведение, — сказал Юрий. — Капитан Горов, — не повышая голоса, сказал Леонович. — Я запрещаю вам… Вы пока что подчиненный. Горов замолчал. Он понял, что капитана недвижим, что он сильнее каменной стены. И такой же равнодушен. Горов даже почувствовал на минуту, что собой он, Юрий, презирает, а Леановича начинает уважать за такое неукоснительное выполнение долга. И все же это был жесткий долг, неприятный долг. — Я поплыву, — сказала женщина, — я хорошо плаваю. Взглянув на него решительным и суровым лицом, Горов понял что это не пустая гроза. — Я не позволю вам, — сказал Леонович. — Вы забыли, что я мужчина и волей судьбы ответственный за жизнь дома, за вашу жизнь. — Вы мужчина? — Горько сказала она. — Настоящий мужчина сам поплыл бы со мной, если не хочет рисковать солдатами и паромом. Вы просто трус. — Я десять раз стоял на барьеры под пулями, — безучастно сказал Леонович. — Я трижды ранен на войне. Она бросилась к нему, потом бессильно опустилась на скамью, упала головой в ладоши: — Имейте милость, господин капитан… Боже! Хотя голову о вас разбей!!! — Не советую, — сказал Леонович. Слушать молчание, которое наступило после этих слов, было нестерпимо. Горов вышел на крыльцо и долгое время стоял, затулившийся от холодного ветра, за углом дома. Потом, с трудом вырывая ноги с раскисшего ила, вышел к воротам под редким, как слезы, дождем. Далекие красные сполохи все еще вспыхивали на вершинах чёрной ольхой. Ветер не стихал. Река неистово пялёскалась под откосом. Горов обошел посты — везде его встречали возгласами. Картон не спал. … В час ночи, осмотрев все, что нужно и не нужно, Горов все еще играл под дождем, теперь без цели. Проходя наконец к крыльцу мимо освещенные окна дома, он увидел в одном окне лицо Леоновича, страшное, очевидно постаревшее лицо. Леонович смотрел в темноту. В окне подсобки Горов заметил фигуру женщины. Та металась, как заключенная. Остановилась, ударила кулачком по печке. Горов опустил голову. Ему не хотелось больше идти в дом. Опять река, снова зрелище сумасшедших волн. Опять двор — чертова кровь, плащ начинает пропитывать! — Снова место за углом и огонек спички в руке. — Половина второго. Как раз в это время Грынкевичава вышла на крыльцо. За ветром Горов неясно услышал: — Боже, Боже, Боже… За ее спиной появился в темноте оранжевый прямоугольник дверей и в нем силуэт подобранной, налитой долгой и спокойной силой фигуры. — Зайдите в комнату, — доброжелательно-ледяным голосом сказал Леонович, — я отвечаю за вас. Она повиновалась, и Горов, чувствуя, что сейчас может произойти что-то ужасное, пошел за ними в комнату, увидел измученное без кровинки лицо. — Имейте милосердие… И внезапно вся сила этой натуры, вся ее пылкая страсть взорвалась порывом горя. — Неужели у вас не было любви… хотя бы маленьких воспоминаний? Еще три года назад он был только моим женихом! Понимаете ли вы, или у вас леденец вместо сердца?! Был май, и мы играли в гарыпни… Такой смех был над лугами… А сейчас он преждевременно седой, измученный. Ему нельзя!.. — Пани, все это зря, — вежливо сказал Леонович. И эти слова вернули ее в сознание. — А-а-х-х вы! Чего вы достойны? — С невыразимой презрением сказала она. — Фрунт убил вашу душу. Вы не понимаете даже, что он не за себя, что он за народ, за вас, за этих бедных людей. Он не ради денег, не ради власти. Он… чтобы народ был свободен. Это и ваш народ, господин капитан… Свобода нужна всем двуногим. А нам, белорусам, русским, полякам, — больше всех. Ведь мы ежедневно без нее умираем в мучениях. Лицо Леоновича скривился какой ужасной гримасой: — Госпожа, я отправлю вас не на другой берег, а с оказией в Могилев, когда услышу еще хоть слово в этом стиле. Женщина молча покачала головой: — Какой же вы низкий человек. Хлопнула за ней дверь подсобки. — М-гух, сука, — сказал Пора-Леонович. Горов проглотил комок в горле и тихо сказал: — Леонович, это некрасиво. Но на губах начальника кордона вновь появилась дружелюбная и жутковатая улыбка. — Капитан, — сказал он, — это, кажется, вас приставили присматривать за мной, а не меня за вами. Мне кажется, что они сделали плохой выбор. Горов остолбенел. Он никогда не знал, никогда даже не мог подумать, что на него может упасть такое подозрение. Он стоял, молча хватая ртом воздух. Белокурые волнистые волосы прилипли к вспотевшему лбу, глубокие синие глаза стали жалкими. Будто получив удар в грудь, он с минуту молча хватал ртом воздух, а потом бросился вон из комнаты. Стоя за углом дома, чувствуя, как мокрый лист высокой георгины иногда гладит его по щеке, он мысленно угрожал Леоновичу самыми ужасными способами отмщения, и в то же время знал, что ничего он ему не сделает, что этот бретер с холодными глазами делает правильно, задерживая женщину до утра, что на стороне этого человека — право, право войны, которой они оба служат. «Что ж, ничего не случится плохого. Одна ночь. И утром она встретит мужа. Им дадут свидание, — думал он. — За что же я злюсь на Леоновича, который искренне выполняет приказ?.. За то, что он свинья. Почему?.. Ага, просто нельзя отбирать у этой женщины тех несколько лишних часов, что она будет с мужем перед тем, как… навеки, навсегда, хотя он и будет жив ». Мокрый лист георгины снова с ласковой небрежностью погладил ему щеку. «Но почему» навеки »? Почему «навсегда»? — Думал Юрий. — Он посидит лет пять, а потом, конечно, будет амнистия… Царь милостив… Плохой человек не отпустил бы на свободу крепостных… И все же это ужасно… Даже пять лет. У женщин такая мимолетная красота! Что будет с ее глазами, с этой гордой шеей, с этими волосами через пять лет? Жаль женщин, жаль их детской беззащитности… Только ее… А Леонович делает так, как надо. Он хороший солдат, Леонович, а я плохой… плохой ». И все же Горов чувствовал, что он никогда не простит себе этой ночи, этих размышлений за углом дома. Он со злостью отбросил рукой мокрый стебель георгины и шагнул в пятно света, падавшего из окна дома на грязь. Было двадцать минут третьего. У забора, неподалеку, стоял Иван, держа что-то за пазухой. Горов глубоко вздохнул — нестерпимо было вот так, одному, стоят в темноте — и подошел к нему. Солдат держал за пазухой одну руку. На его темном лице блестели глаза под косматыми бровями. — Что это у тебя? — А галчанятки… бедные. Поздние, — сиплым голосом сказал Иван. — Гнездо раскатали. Жестокая штука ураган, барин. Где прятаться? На какой земле? Наступила пауза. Иван смотрел за пазуху. — Ты откуда, Иван? — Тихо спросил Горов. — Московский. — Земляки, — с неожиданной для себя нежностью сказал Юрий. Опять наступило молчание. Шелестел по репейника дождь. — О-ох, — сказал сиплый голос Ивана. — Сейчас на Пятницкой шарманка играет, служанки у подъездов семечки щелкают… Иван Великий неподалеку горит, аж глазам больно. Оба не думали, что в Москве сейчас тоже ночь. Глазам офицера и солдата она казалась солнечной, сияющей и освещенной теплотой вечного августовского дня. — Люди из церкви идут, — говорил Иван. — «Углом горячих!» Издали доносится. — На развале книгами торгуют, — мечтательно сказал Горов. — Угу, — неуверенно и сразу как-то отчужденно сказал Иван. И Горов тоже почувствовал это. Он стоял, мучительно думая, что ему что-то нужно от этого солдата, что ему нужно что-то решить. — Галчанятки вы… глупые. Ишь, глазами моргают. И вдруг Горов, почти неожиданно для себя, сказал: — Иван, как переправиться через реку? Иван исподлобья глянул на офицера, поколебался, а потом вполне естественно ответил: — Оно можно. — Ты не думай, — поспешил Горов. — Я приказываю, я сам с тобой и поеду… — Конечно, приказ, барин, иначе нельзя, — сурово сказал Иван. — Можно бы и у начальника картона спросить, но он, видимо, заснул. И прибавил: — Мы челнок спрятали. — Челнок? Как посмели? А приказ? — А откуда у нас рыба в три погибели? — Почти грубо спросил солдат. — Что же нам, на каше сидеть? Если сами себе не поможем… — Хорошо, хорошо, — сказал Горов и суровым. — Что ж, Иван, со мной поедешь? — Трудно втроем, — вздохнул Иван, — но попробовать надо. — Едем. — Ну-к, что ж, — Иван помолчал, потом подал голос в темноту. — Сидор, го Сидор, галчанятак возьми… Горов уже цёпав прочь от него по глубокой грязи. Остановился под окном подсобки, почесал в него пальцем. И почти сразу увидел за мутными стеклами ее лицо с расширенными глазами. Горов приложил палец к губам, и она догадалась, беззвучно открыла окошко. — Собирайтесь, — шепотом сказал он, — и задуть свечу: да думают, что вы спите. Засторонок сразу агарнулася мраком. Белая тень лица приблизился к глазам Горова. — Помогите мне. В темноте две теплые руки обвили шею Горова. Поддерживая ее за талию, он медленно потянул ее на себя — окошко было очень узким. Перегнувшись назад, он почувствовал, как на него ключицы легли жесткие женские груди. В следующую минуту она стояла рядом с ним. — Дайте мне руку, — шепотом сказал он, — пойдем. Маленькие теплые пальцы протиснулись в его ладонь. Горов, торопясь, повел ее к берегу, сначала почти на цыпочках, потом бегом… — Иван, где ты? — Шепнул он, наклонившись с откоса. — Здесь, — прозвучал в ответ сиплый голос. Солдат стоял на небольшой вбитым тропе. — Скорее, — сказал он, и они все побежали берегом к высоким зарослей лозы. … Горов попал ногой по колено в воду, больно наколол руку на сухую и острую, как кость, хворостиной в чаще. Иван взял женщину из рук Горова и, слишком громко шаркая ногами по воде, понес ее куда-то в недра придонных лозы. — Есть, — сказал он, вернувшись, — дайте руку. И потянул Горова куда-то в темноту. Выцявшыся коленом о борт лодки, Горов перевалился в шаткое судно. — Подождите, — буркнул Иван, — только стебля скрою. — Какое стебля? — Ну, здешнее слово, лоток, на который сеть укладывают… Ребята, как потеряем, не похвалит. Он еще с минуту шелестел в лозе, как огромный бобер, потом сунул в руку Горова весло. — А второе? — Это вам не катание на Яузе… Тут одним обходятся. Загребают у самого борта, а потом слегка подайте конец в сторону и вверх. — Дайте я, — сказала женщина, — он не умеет. — Силы пощади, дитятко, — грубым голосом сказал Иван. — До лошадиного кладбища две версты… в темноте. Лошадиными кладбищем называлось место, возле которого стояла гауптвахта. Иван сильным толчком выбросил лодку из лозы. И сразу — сначала слабо, потом сильнее — сосуд начало раскачивать, а потом бросать по волнам. — Черт, — сказал солдат, — наискось бери, не стал боком к волне. — Ничего не вижу. Бледная беззвучная молния как раз в эту минуту залила неопределенном дрожащим светом Днепра, седеющий от ярости, стремительные гребенки волов, далекий черный берег. Весла Горова и Ивана ударили по воде, розовой от света вспышки. И сразу эта вода стала чернильной, а на людей трудно навалился мрак. Потом, словно желая помочь, небо то и дело начало разрываться вспышками света. Горов видел лицо женщины, с жаждой, с ожиданием, совсем без осознания опасности, только с ликующим стремлением вперед, к свободе, смотрела на другой берег, который почти не приближался. Скорлупки бросало в провалы между волн, ветер отбрасывал темный шаль на женщине, как огромные порывистые крылья. Каждые пять минут приходилось выливать воду; все промокли до пояса. Челнок прыгал по волнам, и брызги пены летели в глаза людей: за бортом яростно плевался Днепр. Горова казалось, что это длится вечность, темноты и страшным ударом в борт душегубки никогда не будет конца. Челнок, наверное, относила. И все же наступил момент, когда волны успокаивались, скорлупка плавно закачалась в затишье, за высокой косой противоположного берега. — Ну, барин, — вздохнул Иван, — думал, утопнем. — Мы не могли утонуть, — уверенно сказала она, — как же нам утонуть, когда мы несли жизнь. Оскальзываясь на красной глине обрыва, они возвели женщину на ровное место. — Идите, — сказал Иван, — туда… Мы не можем проводить вас. Женщина стояла молча, потом неожиданно наклонилась и припала губами к руке Ивана. — Что вы, что вы, — испуганно бормотал тот, выдергивая жесткую, как копыто, руку с ее пальцев. — Спасибо вам, спасибо, — задыхаясь говорила она, — спасибо за добрые руки, за сердце. — Вот, — Иван махнул рукой и слишком поспешно начал спускаться с обрыва. — Идите, — сказал Горов женщине, — скоро начнет светать. И вдруг почувствовал в темноте, как женщина прижалась щекой к его груди, приподняла лицо и прикоснулась губами к его щеке. — Дорогой, родной мой друг. — Идите, идите, — сказал Горов, чувствуя, как влага просится на глаза. — Я иду. Я иду, — поспешно сказала она. И тень женщины растаял во мраке… … Горов спустился вниз и нашел под откосом Ивана. Набрав из стожка сухого сена, тот наложил на него засохших прошлогодних ветвей лозы, прибитых в паводок Днепром, и успел разложить в ложбинке небольшое, но яркое костер. — Сушитесь, — сказал он, — потом сами будете грести. Я переплыву… Не надо, чтобы нас видели вместе, ваше благородие. Они молча сушили одежду у огня. А потом, когда размели руками сухую, покорежённую ткань, заметили, что над Днепром начинает смеркаться. В этом желтовато-сером грязном свете большая река утихла, будто застыдившись того, что натворила в прошлую ночь. Все еще было ветрено, но низовой ветер дал место верховой, и тот, как добрый дядя, угнал волну, разгладил своим дуновением пасмурную поверхность реки. Еще падали капли дождя, но видно было, что день тепло улыбается всеми своими промытыми и теплыми красками. Да и дождь капал такой редкий, что непонятно было: это падали скупые капли, или не бывало дружно ходила «Жорой» уклейка. Иван скрутил одежду в узел и, держа ее в поднятой руке, сказал: — Так я поплыву, ваше высокоблагородие… Приду потом на картон лугами. И сказал, будто прощения просил, будто не офицер подбил его на противозаконный поступок: — Война войной, а баб жаль… Очень баб жалко. … Если Горов, не совсем ловко владея веслом, преодолел Днепр и поплыл у низкого берега, день вот-вот должен был победить рассвет. Роскошествовала мокрая лоза, тяжелые некошеные травы на берегах дымили, из чрева Днепра плыла сытая пара, как от ведра с молоком. «Господи, — подумал Горов, — даже реки текут молоком. И на этой благодатной земле умирать? И такой светлое утром ждать смерти? Ну нет, пусть хоть на два часа сократит такое ожидание — и то отлично. И я не жалею ». За поворотом реки открылся, совсем неподалеку, картон. На паромной причале стоял, облокотившись на балясины, вялый Пора-Леонович с папиросой в зубах. Плевал в воду. Ироничным взглядом смотрел на лодку, приближающемуся выплывал из тумана. Горов привязал челнок в лозе, выбрался из нее на сухой берег и пошел мимо причала. Леонович смотрел на изящную фигуру молодого человека какими-то, саркастически-высокомерными глазами. И эти глаза заставили Горова сделать вид, что ничего не было, что они только что расстались. — Боюсь, что вы зря пошли на нарушение присяги, капитан Горов. Юрий остановился. Глаза его спокойно встретили взгляд глаз Леоновича. — Здесь не присяга. Военный приказ не может касаться женщины, которая везет милость царя своему мужу. И тот не офицер, кто не поможет женщине в таких обстоятельствах. — Вы еще мальчик, капитан… И как легко она вас обманула. — У нее приказ графа Муравьева. — Святая невинность… Старый хрен просто не может равнодушно видеть женское великолепие. — У ее приказ. И нельзя играть жизнью помилованного. На губах Пора-Леановича появилась улыбка. — Вы считаете, что наш граф так легко выпускает из петли людей? — Н-не понимаю вас. — Ему просто противны стали женские просьбы. Ему до слез хочется, чтобы его считали благородным, чтобы хоть одна красивая женщина считала извергом не его, а Фильку. — Что? — Он заменяет потерю пожизненной каторгой и посылает женщину. А за два часа до этого, с губернаторской почтой посылает фельдъегера, чтобы на месте поторопились. Горов сжал зубы. — Если это правда, то он подлец. — Он человек, — сказал Леонович, — чего от людей ожидать? — Что дальше? — Сурово спросил Горов. — Женщина, видимо, не жалела денег; она ехала, наступая ему на пятки. Как она могла сделать такую ​​дорогу за сорок восемь часов — не знаю. Это надо быть железным человеком… И все же фельдъегер вырвался из последней станции, взяв последнего коня. Он опередил ее не более чем на два часа… Лицо Горова был белый как полотно. — Не считайте графа глупым, — равнодушно сказал Леонович… Он помолчал минуту. Горов не мог больше выдержать. — Где тот фельдъегер? — Вы сами его перевезли через Днепр под вечер… Этот Улан привез мне приказ: во что бы то ни было задержать эту женщину до трех часов утра. Хватит, чтобы принял последнюю милость от попа, помолился последнюю ночь и достаточное время пагайдався на сворке. — А у нее вечные муки совести, что опоздала на полчаса? — Возможно, — сказал Леонович. — Ну что ж, — сказал Горов, — я нарушил ваш план, — она ​​все же успеет. И это плохо, то, что вы сделали, это очень нечестно. — Не мне же их жалеть. Как говорят, волк волку — человек. А вы нарушили долг и честь офицера. — Честь офицера не в том, чтобы быть палачом, — вскипел Горов. — А женщина успеет, она не может не успеть. Леонович не слушая его. — Для самоуспокоения думайте, что этот инсургентов был крикливый карьерист, а его жена — шлюха. — Это позорно, то, что вы говорите. — Идите по трупам, дорогой Горов, идите по трупам… А пока что… — Он зевнул. -… Пока что идите лучше выспитесь… Пожалуй, и я пойду. Голос и вся его манера были полны такой Вседержитель и ленивой силы, что Горов сразу сник. Неосознанно, какими глубинами души он понимал, что этот человек похож на сжатую спящую пружину, которую легко упустить из плена, и тогда она бьет — к смерти. Не стоило рисковать, раз последнее действие все же осталось за ним, Горовым. Юрий как можно спокойнее посмотрел в его ленивые глаза, полные ужасной презрения ко всему и пустоты, на резкий шрам мимо бровь. — Пожалуй, вы правы, — сказал он, — я хорошо поработал сегодня в те два часа, что вы спали. Надо отдохнуть. И он пошел вверх, к домику Паромщика, очень прямехонько и изрядно. Пора-Леонович смотрел ему в плечи тяжелым, как ртуть, взглядом. — Мальчишка, — сказал он. … Горов спал до десяти часов. Если он, умытый, розовый от сна и успокоенный, вышел из дома на берег, он увидел Леановича в той самой позе, упёршегося на перила паромного причала. Трубочка дымила в его тонких спокойных губах, будто не часы прошли с их утренней беседы, а лишь несколько секунд. Юрий стал у перил, в нескольких шагах от него. — Выспались? — Спросил Горов. — А то, — ровным тоном, будто ничего между ними не произошло, ответил Леонович. — Ну вот и хорошо, — сказал Горов, — теперь завтракать будем. Симон уже и водку на стол поставил… Почему не поговорить о месте человека на земле? Леонович покосился на него: — Совесть спокойная, почему и не поговорить. Они молча стояли почти рядом. Леонович плевал в воду, Горов обдирал луб из липового туго. На противоположном берегу, над откосом, появилась пароконная упряжка в легонькой бричке. Кучер, осторожно держа лошадей под уздцы, сводил ее к переправе. Колеса брички опасно подпрыгивали на размытых дорожным буеракам колей. На заднем сиденье сидел кто-то в военной форме. — Надо будет прислать солдат, чтобы подправили спуск, — равнодушно сказал Леонович. — И кого это еще несет?.. Зрение у Горова был не хуже, чем у сапсана. — Вчерашний Улан едет, — сказал он и не удержался — Мозоли, видимо, набил на полушариях, как пироги. — Э-эй, — прозвучал над рекой зычный голос. Офицеры стояли молча. Перед ними плыло стремительно-спокойное, возмущенное течение. День передумал согласится, и светловатые тучи висели над безжизненной рекой. — Э-эй, — кричали с той стороны два голоса, — дорога на па-ром, паром! Леонович лениво повернулся к Ивану. Иван стоял над откосом, свеженький, будто всю ночь храпел в конюшне. — И чего надрываются? — Недовольно сказал он. — Бери, Иван, трех солдат и перевязи этих крикунов сюда. — Кто из офицеров поедет, ваше благородие? — Никто, — сказал Леонович. … Все время, пока паром переплывал реку, офицеры стояли молча. Неискренне спокойными глазами они смотрели, как отпечаток зеленого берега, разорванный движением парома, лениво колышется в воде, как трясущихся лошадей возводят на паром, как закрепляют колодками колеса, как паром медленно вырастает в размерах, приближаясь к ним. И только когда Улан подошел и адказырав, Леонович спокойно бросил окурок сигареты в реку и сразу же закурил новую. Улан стоял перед ним сильный, как Геркулес, кудрявый («Ванька-ключник», — подумалось Горова), с румяными губами и наглыми светлыми глазами. — Успел? — Спросил Леонович. — Так точно. — Что нового? — Генерал Фикельмонт выражает вам благодарность за досконально выполнен приказ. — Что? — Еще ничего не понимая, спросил Горов. Улан стоял «жилка», но с той неуловимой вольностью, присущего фельдъегерам и позволяет думать о легкой презрении к «пехтуры», хотя бы и офицеров. — Папу звать не пришлось, — усмехнулся Улан, — но последнее письмо написал. — Где была потеря? — Спокойно спросил Леонович… — Стойте свободно. Улан немножко отставил ногу. — За абвахту, — сказал он. — На лошадином кладбище. В половине четвертого. В Горова как оборвалось-то внутри. Белый, как снег, он спросил: — Жену видели? — Так точно. Опоздала минут на десять. Я это видел. Она почти до абвахту подошла, а здесь на задворках как коленкор рванули… Так она бежала, а тут пошла, как сонная… А этот, конечно, еще теплый был. — Плакала? — Спросил Горов. — Нет, совсем не плакала. Только и сказала: «Боже, накажи их…» Не жалела. Я бы такую ​​бабу, что мужа не жалеет, — каждый день вожжами бы по тому месту, откуда ноги растут. — У тебя твоей мысли не спрашивают, — сухо сказал Леонович. — Позвольте идти? — Иди. Фельдъегер прыгнул в коляску. Лошади потащили ее на откос, склизгаючыся копытами и смещая вниз красный, как кровь, ил. Потом защёлкали хате, по лужайке за ней, по берегу старика. А потом коляску исчез. Леонович наклонился над водой и спокойно сплюнул в реку окурок сигареты. Тонкий нестерпимый звон наполнил уши Горова. Он очень силен, очень силен. Чувствуя, что сознание куда-то исчезает, Горов шевельнул непослушными губами. Голос, к его удивлению, был сильный и звонкий. И тогда, ступив шаг вперед, Горов четко отчеканил: — Капитан Пора-Леонович, вы негодяй. Леонович резко повернул голову, оторвался от перил. Его холодные глаза с интересом рассматривали Горова. — Горов, вы забыли туз, — холодно сказал он. — Вы подлец и негодяй, — сказал Горов. — На три шага… — иронично сказал Леонович. — Чтобы развращенная родовитостью не оскорбляла невинности и чистоты. И вдруг посерьезнел, на гладко выбритой щеках вздулись каменные желваки. — Что ж, этим рано или поздно должно было закончиться. Мы слишком мешали друг другу… Зайдите в дом, возьмите ружье и ждите меня на тропе в Турск, у ивы. Я вас догоню… Советую учесть: мы идем на дружеское охоту. На уток. И спокойно повернулся к Горова спиной. Даже не посмотрел на него, когда тот направился к дому… … Они шли рядом, как друзья. Никто, даже часовой у переправы через старик, не мог бы подумать, что это не вчерашние приятели, а враги. Леонович дружественно поддержал Горова, когда они шли укладкой. Дом Паромщика исчезал за густыми ивами, под которыми лежал старик. Хлюпая болотными сапогами, они шли дальше и дальше в луга. А над ними висело серое низкое небо. — Пойдем к Комарину. Там удобнее. Комарин назывался второй старик, второе старое русло Днепра — длинное и узкое озеро в лугах. Его издали отмечали темно-зеленые шапки дубов. Горова было все равно куда идти, он знал, что это его последняя дорога, и поэтому он согласно кивнул головой. Пора-Леонович со спокойной улыбкой сказал: — Драться будем без секундантов. На честь. В военное время за такую ​​работу, которой мы намерены заняться, грозит цитадели. Поэтому — тот, кому повезет убить другого, не должен пространно говорить о дуэль, или, как говорили предки, дуэль. Убитого — на инсургентов. Горов жадно дышал влажным воздухом, тем воздухом, который в дни августа четко предчувствует роскошную теплую осень. Кричали чибисы, молили о воде, хотя ее достаточно было на залитых лугах. И их вопль отдавался где-то глубоко под сердцем. — Пи-ить, пи-во, — кричала одна, но Горова казалось, что это она в смертельной скорби плачет «жи-ыць, жи-ыць». Разве можно просто ходить по лугам, не думая, что ждешь смерть? Вот утка поднялась с камышей, показала брюшко. Наверное, сердце ее упало от ужаса, когда она увидела за спинами людей трубки, что извергают пламя и смерть. Откуда ей было знать, что люди заняты более важным делом. — У вас правая не в порядке. Не пугайтесь, я тоже буду левой. — Я не пугаюсь, — ответил Горов и, хотя совсем не думал об этом, сказал с важностью, — я хочу только быстрее выстрелить в вас. Вы мне надоели. Где-то далеко скупой луч солнца пробился сквозь тучи и сделал на мокрой траве Изумрудную пятно. Корявые дубы над комариным били блаженной влагой. Блеснула лента залива. Одичавших лошадь — их много было в то лето — сторожка поднял голову от воды (из теплых серых губ капало) и бросился прочь. Кони боялись людей. От людей пахло не хлебом, а кровью, как от волков. — Достаточно, — сказал Пора-Леонович, — дальше не пойдем. В случае чего будем говорить, что убили из кустов под дубами. Кусты были шагов двести. А вокруг мокрые луга с высокой, перастаялай травой. Леонович достал из ягдташа коробочку с дуэльной пистолетами. — Мои, — сказал он, — ухоженные, выбирайте первый попавшийся. И, бросив на землю плащ, начал мерить от его шаги. — Десять шагов, надеюсь, не так много? — Со злой иронией спросил он. И хотя это было расстояние смерти, — бледный Горов сурово кивнул. — И от барьера еще пять шагов, на подход, — сказал Леонович. Они разошлись на крайний след. — По первому крику чибисы, — крикнул Леонович. За двадцать шагов, совсем близко, Горов видел фигуру врага с пистолетом в опущенной руке. Видел страшные голубые глаза, красивый рот, сжатый в мрачной и жестокой улыбке. И он знал, что, как бы ни хотелось жить, он, Горов, не станет на барьеры стороной к врагу, не заслонит груди пистолетом — хотя правила дуэли и позволяют это. Потому что было что-то большее, чем страх, который жил в нем. — По первому крику чибисы, — повторил Леонович. Чибисы, испуганно шагами, затаились, но потом услышали тишину и начали взлетать. Кавкнула первая. — Пора, — сказал Леонович. Горов пошел, поднимая пистолет. Как сквозь сон, он видел все ближе и ближе пустые синие глаза. Шаг. Еще один. Еще. Мокрые травы оставляли на сапогах бледно-зеленые стебли и лепестки перастаялых цветов. И Горов с ужасающей ясностью, как никогда в жизни, видел это. И еще видел, как со спокойной улыбкой шел на его враг и его пистолет был уже почти на уровне груди. И тогда, зная, что довольно идти, что это последняя минута жизни, и страдая этим, и не жалея ни о чем, Горов вдохнул горьковатый воздух и, не целясь, нажал курок. Легкий дымок прозрачным шариком вуаль поплыл на уровне его глаз. Через этот дымок удивленные глаза Горова увидели, как Пора-Леонович дернулся вперед, будто наткнулся грудью на что-то невидимое, и стал. Пошатнулся, как-то странно заводя руку с пистолетом и глядя на Горова. А потом ужасно сильным взмахом руки отшвырнул свой пистолет в болоте. Какая-то страшная сила клонило к земле его нечеловеческий сильное тело. Он боролся, но она поставила его на дрожащие колени и потом швырнула на траву своей могучей рукой. И Горов бросился на помощь, забыв все; приподнял голову, рванул мундир, разорвал рубашку на груди и увидел низко, под левым соском, маленькую круглую ранку. Это было совсем не страшно, только одна-две капли крови. Но Горова удивило не это. Его удивили глаза Леоновича, в которых теперь не было пустоты, а было смертельное удивление и еще что-то. Леонович шевельнул губами. — Пистолет… пистолет в пучину, — заторопился он. Удивлены, как-то по-детски светлые глаза остановились на Горова, который трясся от непоправимости сделанного. Пора-Леонович задвигала руками по груди и вдруг, на последнем дыхании, сказал ясным и чистым голосом: — Спасибо вам… Спасибо… И паймавшы руку Горова, поцеловал ее дрожащими губами. Потом эти губы замерли, а взгляд удивленно и безучастно остановился на сером небе, под которым все еще летали и плакали о пощаде чибисы. — Все, что я вам рассказал, — правда, — сказал Горов. Это было через два дня после боя. За кордоном, в лугах, неподалеку от той ивы, у которой они встретились в день дуэли, стояла на Зборовского дороге знакомая пароконные бричка. Женщина в черном сидела на заднем сиденье, приложив ко рту черный кружевной платочек. Горов стоял одной ногой на ступеньке брички. В обоих были прозрачные от бледности лица. — Вам не следует носить траур, — сказал Горов, — вы же знаете, что Муравьев запретил ношение савана, он и тут видит траур не по убитым, а по родине. Вас могут по этой причине оскорбить на дороге… Он увидел огромные измученные глаза. Почти на павтвару. — Мне все равно, — сказала женщина. — И все же накиньте поверх плащ другого цвета. Пост на дорогах удвоен вследствие убийства офицера. — Вы рассказали мне ужасную вещь, — сказала женщина, — я и сама догадывалась, что с этим муравьевского приказом не все хорошо. Теперь я убедилась в этом. Но почему сейчас именно вы начальник кордона? — Я же говорил: посты на дорогах удвоены вследствие убийства капитана Пора-Леоновича. — Кто его убил? — Внимательно глядя на Горова, спросила женщина. — Неужели повстанцы вновь появились? — Его убил я, — твердо и печально сказал Горов, — не надо беспокоиться. Мы стрелялись на честной дуэли. — Не стоило. Он лишь выполнял приказ. — Стоило, — сказал Горов, — стоит для него самого. Женщина молча смотрела на мокрые луга, что дремали под пятнами скупого солнца. Потом наклонилась, вытащила из дорожного кофра темно-синий плащ и накинула его поверх траурного одежды. — Пожалуй, вы правы, — сказала она. — Я была совсем разбита, но вы своим мужеством дали мужество и мне. Я знаю, что мне делать. — Куда вы сейчас? — В Вильнюс. К Муравьева. Я добьюсь у него аудиенции и не побоюсь сказать ему, что я думаю о его поведении. — Это очень опасно. А вы еще так молода, и для вас не сейчас, но возможно счастье. Нестерпимое сожаление и немощи умиления охватили душу Горова, когда она взяла его руку в свои. — Я знаю, есть много хороших людей, — сказала она, — людей с всеобъемлющим, с человеческим сердцем. Таких, как вы. Но что я могу сделать, если мне всю жизнь будут мучать те десять минут, на которые я опоздала. Если для сердца человеческого нет и не будет забвения… Дорогой мой человек. Я знаю — у меня все конфискуют. Меня скорее всего ждет Сибирь. Она склонила голову, а потом, через мгновение, вскинула на Горова темные глаза. — Но мне легче. Люди всегда люди. Люди везде люди… Дай вам Бог счастья за доброе сердце. Счастья с неизвестной мне русской женщиной, такой же хорошей, как вы. — Не надо, сударыня, — сказал Горов. — Молчите, — сказала она почти сурово. — Чем я могу отблагодарить всего? Только словом. Дай вам Бог счастья. И вам, и детям, и всем потомкам вашим. Дай Бог, чтобы мои внуки никогда не враждовали с вашими. — Двигай, — сказала она кучеру после минуты тяжелого молчания. — Прощайте, дорогой. — Прощайте. Бричка медленно покатилась по дороге. Горов хотел было спрыгнуть со ступеньки, но она взяла длинными ладонями его голову и притянула ее к себе на грудь. Поцеловала в высокий лоб. Он наклонился и припал губами к безвольного сгибах у кисти ее руки. — Идите… Идите, — шепотом сказала она. Исполненный бедственном недоумением, возмущаясь всем сердцем против слепой силы, которая неумолимо разлучает людей, Горов прыгнул с порога. Коляска покатилась быстрее. Бесконечные луга лежали вокруг. А он стоял и смотрел, как коляска, сделавшись темной точкой, исчезала где-то под черными тучами, от которой тянулись к земле серые и полупрозрачные петли дождя. Так закончилась эта история. Ураган понял человеческие существования и не позволил встретиться снова. Восстание продолжалось, все дальше удаляясь на запад, а в Приднепровье настало уже «успокоение» и «утихомиривание». И тогда к Горову начали присматриваться. Смерть Пора-Леановича некоторым показалась подозрительной. Доказательств не было и не могло быть. И все же общее подозрение было таким, что Горов быстро был вынужден подать в отставку. Незадолго до этого знаменательного события его, помня бой под Раковом, наградили медалью «За отвагу»… Медаль он не носил. И пошла дальнейшая жизнь, такая, как у всех. Женитьба. Москва. Все то, о чем он мечтал за день до событий на пароме. Скоро он понял, что паром и ужасная воробьиная ночь были водоразделом его жизни, что вся течение его существования и мыслей потекла с той ночи в совершенно ином направлении. А когда понял, — охватила тоска. Она приходила нечасто, почему-то чаще всего в дождливые осенние ночи. И тогда в глазах представал дальний край безлюдье, кресты на распутье, поваленный лес по обеим сторонам дорог и стремительное проворство Днепра с ветхим паромом у откоса. Он был счастлив, но почему-то в неутолимой темноте ночей всё чаще вспоминал книгавак над лугами, серые петли дождя и руки с длинными пальцами, руки, сжимавшие его виски, руки той, которая исчезла, чтобы никогда больше не встретиться с ним. От неосознанного желания оживить эти и без того живые воспоминания, вернуть страшное, самое лучшее время своей жизни, он стремился к прошлому, настоятельно воскрешая его, вплоть до вкрадчивого прикосновения мокрого листа георгины. Поздней осенью воспоминания с приятно-болезненных становились нестерпимыми. И тогда, чтобы хоть немного пережить неодолимые чары той земле, которая лежит где-то и зовет призывным зовом, что нельзя погасить в сердце, — Горов брал охотничье ружье и исчезал из Москвы. Все равно куда. Только бы подальше, лишь бы стояли вокруг голые темные леса, лишь бы в свисте ветра слышался отзвук той молнии, которая рвала в клочья черные ольхи над паромом. Шестнадцатого ноября тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, во время одной из таких утечек, он, немного побродив болотами, шел ночным лесом с охоты. Два убитых тетерева затрудняли сторону, ноги в болотных сапогах пружинили на тучных водой мхах. Недра закончились внезапно. За опушкой лежали кочки болота, за ними снова темнела лесная стена. Над головой светили высокие и яркие осенние звезды. И, как всегда в одиночестве под осенними звездами, душу объяли сожаление о потерянном и чувство заброшенности и беззащитности. И вот этот северный Ярославский край показался очень похожим на ту, также заброшенную в болотах страну, где сейчас, наверное, доживает на берегу обветшавший паром, где когда губы далекой и необратимой прикоснулись на минуту к его волосам. Горов стоял, прислонившись спиной к замшелой сосны. Веки его, что вдруг отяжелели, прыгашвали холодное мерцание звезд. Ночь плыла над болотами. И вдруг в этой ночи, откуда-то из зенита, покатились тысячи быстрых зеленоватых падающих звезд. На неуловимые мгновения оставляя в небе холодный зеленовато-фосфорный след, они летели вниз и гасли, погибали в темноте, а на смену им появлялись новые, новые, новые. Это были Леониды. Сразу вспомнились горькие слова Леоновича, бешеный дождь над одинокой рекой, огромные, как озера, черные глаза той, которая исчезла и никогда не вернется. Человек стоял под зеленоватым звездным дождем и думал: «Они были в тридцать третьем, они летят сейчас. Когда они прилетят в девяносто девятом, на пороге нового века, — я буду жить. Когда они прилетят в тысяча девятьсот тридцать втором году, — меня уже не будет. И даже мои дети не увидят Леонид шестьдесят пятого года… А они будут лететь и лететь, встречая все новые и новые поколения. Что будет тогда, через сто лет, или далось бы нам понять радость и боль тех людей? » Он стоял, прислонившись к стволу дерева сосны, а прямо над ним, с неизвестной глубины, из черного ночного шатра летели и гасли холодные зеленоватые искры, оставляя мгновенный необратимый след. Гибли над прозрачными озерами Леониды, гибли тысячами, исчезая в угрюмых осенних лесах. И, глядя на них через затуманенные слезами ресницы, Горов думал: «Так и мы погибаем тысячами, и неизвестно, появятся ли наши братья, или появимся мы сами на земле еще раз… Леониды! Сердце хочет вас. Хотя глазами далеких потомков дайте взглянуть еще раз на звездный дождь ». Тысячами зеленых нитей пролетали над землей и исчезали в темноте звезды. Гибли Леониды.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.