ID работы: 5026230

Завтра была война

Слэш
PG-13
Завершён
37
Heroic Dream бета
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
37 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Это был канун Рождества, конец 1938 года. Настоящий всплеск в обществе, выход картины Родериха Эдельштайна «От сердца к солнцу». Полотно, на котором была изображена толпа, приветствующая Гитлера зигой, внезапно нашло отклик в обществе — как положительный, так и отрицательный.       Это была холодная зима 1938 года, когда Родериху пришлось покинуть родную Вену и приехать в неприветливый и угрюмый Берлин. Рядом не нашлось никого, кто смог бы поддержать его в этом. Но оставаться в Австрии тоже было невозможно — из-за переворота в стране творилось непонятно что. Родериха подрывала уехать ситуация еще в марте, когда хотелось спокойствия, хотя бы относительного, которого невозможно было достичь в Вене. Последние полотна были буйными и слишком противоречивыми. Они обязательно вызывали скандал. Известность Эдельштайна достигла своего пика.       «Тебе не хватает умиротворения», — сказала Хедервари, как только увидела всё то, что он изображал.       Кровавые сцены и вызов общественности — это было так несвойственно австрийцу, что Элизабет была серьезно обеспокоенна. Но Родерих, сколько ни старался, никак не мог объяснить ей, что на художников обычно сильно влияет окружение, что это проблема временная... За что и был сразу же сослан в Берлин, в домик на берегу Богензе.       Столица Германии встретила его белоснежными хлопьями снега. В тот день вообще погода была мрачная и тихая, словно бы Берлин так нерадостно встречал Эдельштайна. Снег кружился в своем странном вальсе и даже не думал прекращать свой бал. Город казался сказочен и недвижим. Родерих втянул носом свежий зимний воздух, заторможено наблюдая, как белоснежные блестки усыпали собою всё: разруху, грязь и остатки некогда ярких листьев.       Австриец был разочарован как никогда. Берлин его не вдохновлял. Это был город войны, город нацизма и вечно торопящихся куда-то людей, не смотрящих под ноги и не замечающих ничего, что творится вокруг — а замечать стоило.       Но было в Берлине, определённо, что-то до безумия прекрасное. Что-то такое, что Эдельштайн искал и не находил в Австрии.       Человек с холодным, но до невероятности печальным взглядом зелёных глаз.       День, когда Родерих встретил Баша, отпечатался в памяти каким-то ярким пятном. Это было раннее утро, такое же угрюмое, как и в самый первый день пребывания австрийца в Германии. Художник торопился в Рейхстаг к двум братьям, которые назначили ему встречу. Если честно, то Эдельштайн понятия не имел, почему немцы вдруг захотели поговорить с ним, оправдываясь, что им интересен родственник. В детстве Людвиг и Гилберт даже не играли с ним, и маловероятно, что сейчас они смогли бы найти тему для разговора. Но проигнорировать их было бы совсем невежливо, так что Родерих торопливо шагал по вытоптанной тропинке.       — Это к нам.       В высоком и статном блондине с бесчувственным изгибом губ австриец после секундной заминки признал Людвига — младшего брата.       — Здравствуй, — Родерих крепко пожал ему руку, не выказывая внешне ни малейшего недовольства встречей.       — Рад видеть тебя, — на лице немца появилась улыбка — неискренняя и натянутая. — Ты не будешь против, если я познакомлю тебя с ещё двумя людьми? Будь уверен, они тебе понравятся, — Родерих как раз не был особо в этом убежден, но не позволил своему скептицизму выскользнуть гримасой на вежливо-равнодушное лицо.       Коридоры внутри оказались такими же мрачными, но здание, как снаружи, так и внутри, выглядело величественно. Было тихо. Эдельштайн видел множество закрытых комнат, из которых лишь изредка доносились приглушённые разговоры.       — Здравствуйте! — к нему сразу же подскочила милая девушка, когда они зашли в один из кабинетов. — Я Амелия Цвингли! Так рада Вас встретить, Герр Родерих!       — Ох, Вы меня уже знаете, — художник почувствовал себя неуютно. — И я рад знакомству, Фройлян Амелия.       — Я так восхищаюсь Вашим творчеством!       Девушка хотела было ещё что-то прощебетать, но умолкла, стоило с дивана подняться юноше, который не преминул подойти к ним.       — Баш Цвингли, — он протянул руку, вздернув голову.       Родерих не сразу осознал ситуацию, какое-то время просто смотря в пронзительно зелёные глаза Цвингли.       — Что-то не так?       — Простите, — австриец пожал руку в ответ, чуть улыбнувшись. — Я просто немного сонный.       Цвингли кивает, вновь отходя от художника и возвращаясь в компанию Людвига, словно оставляя Амелии и Родериху право говорить наедине. При этом Эдельштайн никак не мог избавиться от чужого цепкого взгляда, который вполне явно ощущал спиной.       — Я — корреспондент, — быстро объяснила девушка, доставая из сумки блокнот. — И я бы хотела взять интервью по поводу картины «От сердца к солнцу» и причины переезда в Германию.       Эдельштайн вздыхает про себя, надеясь, что Амелия не будет слишком настойчива.       — Конечно, я отвечу на вопросы. Присядем, — он приглашающе повёл рукой в сторону другого дивана, будто бы забыв о том, что находится в гостях. Корреспондентка присела первой, слегка потупив глаза и шебурша вытащенными из сумки бумагами, а художник, стараясь держать спину ровно, пристроился на почтительном расстоянии пару мгновений спустя.       — Так… Вы ведь совсем недавно приехали из Австрии?       Цвингли и Крауц косо посмотрели на Родериха, и тот невольно съежился.       — Да, так и есть. Я устал от всего, что творилось вокруг, и решил сменить обстановку.       — Из-за чего Вы написали скандальную картину «От сердца к солнцу», и что значит то, что на ней изображено?       Людвиг и Баш притихли, и, как охотничьи псы, навострив уши, ловили слова Родериха. Но тот немного успокоился — девушка слушала его невероятно внимательно, наслаждаясь его ответами.       — Многие неправы, если считают, что это провокация. Но также будет неверно полагать, что моя картина — восхваление Гитлера. Каждый может видеть в ней то, что пожелает. Я нейтрален и по отношению к Германии и по от…       — Амелия, нам пора уходить, — резко произнёс Цвингли, пожимая руку Людвигу и кивая.       — Но Баш! Я еще даже половины не спросила! — рьяно ответила девушка, поднимаясь со своего кресла и смотря на брата укоризненно.       — У Вас с Герром Родерихом будет время пообщаться, обещаю, но сейчас нам пора домой. До свидания.       Брат с сестрой спешно покинули кабинет, но в памяти у не успевшего обидеться Эдельштайна почему-то застыли глаза юноши. Изумруд.

***

      Родерих старательно рисует ресницы тонкой-тонкой кисточкой. Его руки до невозможности испачканы краской, немного даже на лице, не говоря уже об одежде. Вокруг полный бардак. Эдельштайну кажется, что он не отходил от мольберта уже несколько дней — так и есть. Но то, что расцветает перед ним с каждым штрихом, куда дороже усталости. Человек с глазами хищной птицы. Австриец никогда прежде не видел таких глаз. Отчего они так зелены? Отчего так наполнены печалью, серьезностью, несвойственной раннему возрасту? Слишком прекрасны, чтобы быть такими реальными.       Родерих засыпает рядом с мольбертом, буквально падая от усталости. «Дай лишь взглянуть в твои глаза» — единственная такая картина в жизни австрийца. Ничего подобного в его творчестве уже не будет.       Ранним утром раздается стук в дверь. Австриец, мирно пьющий кофе, тяжко вздыхает, но плетется открывать. Голова невероятно болит, словно после недели пьянства.       — Здравствуйте! — лепечет звонкий женский голос. — Герр Родерих! Я Вам не помешала?       — Вовсе нет, милая Амелия. Проходите, — художник пропускает девушку в дом, закрывая дверь. — Ради чего Вы посетили меня в столь ранний… час?       — Интервью, Герр Родерих, — напоминает Цвингли. — Мне бы очень хотелось продолжить. Я… Я не смогла бы сказать это при брате, потому что всё, что он видит — Гитлер, Гитлер и еще раз Гитлер. Он вояка до мозга костей, но Вы… Вы так смело выражаете свою точку зрения, пишите такие скандальные картины! Это невероятно.       Эдельштайн смутился из-за такого откровения, потирая виски.       — Я очень ценю такие слова, Амелия. И мне приятно слышать это от такой милой девушки, как Вы. Так что давайте продолжим интервью.       Цвингли кивает, вновь доставая свой блокнот и усаживаясь в кресло, но взгляд ее цепляется за мольберт, покрытый черной драпировкой.       — Это Ваша новая картина?       Родерих краснеет пуще прежнего, кашляя.       — Да, так и есть. Но Вы не сможете её увидеть, потому что это изюминка моей выставки в Берлине. Кстати, раз уж Вы здесь, то, — австриец протягивает Амелии два приглашения, — я буду рад видеть Вас и Вашего брата.       — Мы обязательно придем! — восторженно восклицает девушка, принимая билеты бережно-бережно.       Дальнейшее интервью проходит спокойно.

***

      Середина декабря 1938 года. Берлин. Морозно и тихо. Родерих вздыхает. За холодной зимой всегда приходит весна. Только это и утешает. Вокруг всё расцветает — ближе и ближе Рождество. Год за годом, темнее ночи, а дни темнее, короче... Шумно. Огромная толпа, все хотят что-то спросить, узнать, поговорить. Эдельштайн пытается выловить среди всей этой суматохи хоть один взгляд изумрудных глаз, но не получается. Неужели он не пришел?       — Здравствуйте, — раздается позади тихий голос. Баш.       — Я… не думал, что Фройлян Амелия все же уговорит посетить Вас мою выставку, — признается сразу же художник, вздыхая с неким восхищением.       — Моя сестра любит Вас и Ваше творчество, ну, а я… Я люблю ее. И ради нее я сделаю все, что потребуется, — режет Цвингли, скосив взгляд.       — Я понимаю, хоть у меня и не было сестры, которую я бы мог защищать.       — Мне, кстати, понравился портрет, — неожиданно говорит Баш после некоторой паузы, взяв шампанское с подноса официанта. Он немного смущен, но держится стойко и почти не показывает эмоций, лишь изредка заинтересованно поглядывая на картины.       — Я счастлив. Правда счастлив.       — Почему Вы решили нарисовать меня? Я не обладаю какой-то… необычной и запоминающейся внешностью.       — А Вы бы не хотели быть изображены на моей картине?       — Я первый спросил.       — Мне кажется, что Вы — моя муза, Баш. Перейдем на «ты»? Я могу быть резок и прямолинеен, но действительно так и есть, что ты моя муза, и я чувствую, что влюблен в твой образ. В тебя. И я знаю, что ты генерал, не зря получивший свое звание, но. Могу я получить хоть один шанс?       Баш молчит, а потом разворачивается на пятках и уходит.       Родериху кажется, что в этот миг сердце треснуло на тысячи осколков.

***

      Вечер. Фонари освещают улицу, по которой медленно и неторопливо проходят люди. Идет снег, который не прекращается уже целую неделю. Только холод и медленный вкрадчивый шёпот вьюги. Скрипит дверь.       — Простите? — голос Амелии прерывает гробовую тишину, воцарившую в зале.       Эдельштайн лежит на ледяном полу, среди своих картин, что-то неслышно нашептывая и сжимая в своих руках кисти.       — Боже! — Цвингли кидается к нему, падая на колени. — Вы в порядке?!       Родерих молчит, не прекращая шептать что-то, как мантру.       — Герр Родерих!       — Оставьте меня в покое, Амелия. Я не в духе.       — Из-за чего Вы в таком состоянии? — спрашивает девушка, успокаиваясь, как только слышит безэмоциональный голос художника.       — Меня отвергли.       — И кто же? — Амелия кусает губы, нервничая.       — Баш Цвингли. Просто ушел. Ушел…       — Б…рат? — девушка меркнет.       Проходит какое-то время, прежде чем Родерих решается на действия.       — Знаете… Возьмите его портрет, — Эдельштайн мигом встает с пола, подбегая к полотну на стене, снимая его. — Отдайте Башу. Только минуту!       Австриец мечется, суетится, а потом находит кисть и краски — пишет что-то на обратной стороне картины и вручает ее Амелии.       — Буду безумно благодарен, если Вы отдадите ему её. Я буду более спокоен, если картина останется у него. В конце концов, именно он вдохновил меня, именно он… Заставил меня почувствовать себя по-особенному. Многие художники ведь всю жизнь ищут музу и так и не находят ее, а я испытал это прекрасное чувство. Серьезно, это было прекрасно, пусть и скоротечно. Я благодарен Башу.       Амелия берёт картину и, не медля ни секунды, убегает.       Выйдя на улицу, даже не застегнув пальто, Цвингли читает надпись, чуть кривую, потому что та была написана дрожащей рукой.       Я захвачу сердце обладателя этих волшебных глаз, потому что его взгляд захватил моё.       Пусть ещё впереди жестокая, но последняя вьюга.       Она не сдерживает своих слез, прижимая полотно к груди. За что?

***

      Амелия протягивает Башу картину. Она выглядит безумно уставшей, а красные глаза нешуточно пугают парня.       — Что с тобой? — Цвингли прижимает к себе сестру, поглаживая по коротким волосам.       — Абсолютно ничего.       — По тебе же видно. Это из-за Родериха? — юноша кивает на картину. — Что он сделал? Ты ведь у него была.       — Хватит о нём говорить! — резко вскрикивает Амелия, отталкивая брата. — Я просто не в настроении. Не хочу это с тобой обсуждать.       Девушка бегом поднимается на второй этаж, громко хлопаю дверью. Цвингли не решается делать ей замечание. Баш знает, что уже утром она будет мирно готовить завтрак и отдаст ему чистую форму, поцеловав в щеку. Но пока он жутко волнуется за нее, потому что сестра — единственная, кто у него остался.       Картина оказывается в руках спустя мгновение. Та самая, что была на выставке. Только сзади что-то написано. Слова глухим ударом отдаются где-то глубоко в душе. Башу кажется, что художник играет на его внутренней скрипке — и каждый раз он играет мелодию, ныне не слышанную. И Цвингли теряется. Он никогда не отличался быстрым принятием решений, за что его и не любили на фронте. Ему всегда надо было подумать, хотя бы минут десять. Но тогда он точно был уверен в своих действиях. А сейчас… Надо было прекращать общение и всякие случайные встречи с Эдельштайном.

***

      Затем начинаются самые тяжелые две недели в жизни Баша. Отчуждение сестры, которая целыми днями сидит в своей комнате, не желая видеть брата, потом организация резервных войск СС и геноцид, общественное порицание того, чем они занимаются, и… Письма Родериха, на которые Цвингли не пишет ответы. Не писал ни разу.       «Здравствуй, Баш.       Я надеюсь, что ты получил мое маленькое послание, иначе я буду очень огорчен, если тебя не охватило желание разглядеть картину. Не хотел бы ты встретиться? Я знаю неплохое место, где подают прекрасный горячий шоколад и что-то… Рождественское? Я буду не против, если ты захватишь милую Амелию, потому что уверен, что это место покажется ей Раем во плоти. Я приложил адрес и буду ждать тебя, даже если ты не придешь.

Родерих Эдельштайн.»

      Баш загружен и не спал нормально уже неделю — недавно он умудрился поругаться с Байльшмидтом и подраться прямо на собрании СС. За это им влетело от рейхсфюрера.       — Ты позор СС, — шипит Гилберт, потирая щеку.       — На себя посмотри, — рыкнул Баш, напрягаясь. — Как тебя только до генерала повысили. Эти погоны тебе явно не к лицу, рядовой.       Байльшмидт в шаге от того, чтобы снова врезать Цвингли, но Людвиг крепко хватает его за руку и шикает.       — Не будь ребенком, иначе полетишь навстречу остальным рядовым. Баш прав. Ты уже не впервой драку затеял, Гиммлер уже давно посматривает за тобой, черт возьми.       Байльшмидт щурит свои дьявольские красные глаза, кидая последний взгляд на Цвингли, и уходит.       «Ты так и не пришел, более того, оставляешь мои весточки без ответа — больнее уже быть не может.»       — Я иду праздновать Рождество к подруге, — радостно говорит Амелия, готовя ужин. — Она так просила, потому что осталась совсем одна и не представляет, как отпраздновать в одиночестве.       — Но мы ведь всегда праздновали вместе, — растеряно напоминает парень. — Разве этого мало?       — Один раз. Я ведь уже не маленькая.       Не маленькая, думает про себя Цвингли и не настаивает. Она ведь уже не маленькая.       «В это Рождество я непривычно один. Никогда не праздновал без Эржебет — прекрасной подруги детства. А теперь я в Берлине, где нет человека, с которым моя душа могла бы пропеть в унисон — ты будешь со своей сестрой, как я понимаю. Или с сослуживцами. Или даже в эту ночь тоже останешься одинок, но мне ни за что не отправишь своего согласия. Упрямый.»       Баш утаивает это письмо от сестры — пусть думает, что он один дома, ей незачем волноваться еще более... Только в итоге Цвингли отправляет свой ответ по обратному адресу.       «Согласен. Сообщите мне время и место, Герр Эдельштайн.»

***

      Тридцать первое декабря 1938 года. Холода и снег отступили, оставляя только призрачные следы, скрывающиеся в мелочах. Алмазная пыль усыпала всё на берегу Богензе. Слишком красиво, слишком… Сказочно тут. Цвингли теперь понял, почему художник живет здесь. Вдохновляющее место.       — Я признаться, до последнего не верил в то, что ты… Приедешь, — Родерих улыбается Башу, пропуская внутрь. Тепло и уютно. Не так, как дома, где уже давно царит холод.       — Я и сам до последнего в это не верил. Однако… Мне бы не хотелось проводить Рождество в полном одиночестве и наедине со своими мыслями.       — В последнее время меня мои мысли не мучают. Они мучают тебя, не так ли?       «Ты не пишешь ответа, но я знаю, что каждое письмо прочитано тобою. Мне легче от мысли, что письма не уходят в никуда. И мне легче, когда я думаю, что что-то затронет тебя, заставит подумать и останется в твоей памяти — генералов СС ведь тоже интересуют повседневные проблемы и простые мысли?»       — До Рождества осталось не так уж много, — напоминает Баш.       Родерих кивает и протягивает бокал с шампанским.       — Я хочу лишь об одном попросить, — продолжает Эдельштайн. — Попозируй мне. Я сделаю набросок и остальное закончу уже без тебя, хорошо? Только условие. На улице. Там безумно красиво, не находишь?       Генерал соглашается, потому что… Это же Рождество. А в Рождество принято делать что-то необычное. Пусть желание исполнится хотя бы у австрийца. Баш надевает шарф и оставляет шапку, следуя за художником, который тащит мольберт на улицу.       — Холодно, — тихо говорит Цвингли самому себе, усаживаясь прямо на снег и смотря в сторону. В свете фонарей его глаза сказочно блестят, как драгоценные камни, и Эдельштайн не может оторвать от них взгляд. Глаза Цвингли так безмерно красивы. Так вдохновенно красивы.       — Расскажи что-нибудь о своей жизни, — просит австриец, начиная рисовать.       — Мне двадцать лет, я генерал, у меня есть родная сестра. Она единственная, кто у меня есть из семьи…       — Нет-нет. Расскажи про то, что ты любишь.       — Сестру.       — Неужели только ее? И нет любимой книги, музыки?       — Ну… Книги… Я даже не помню, когда в последний раз читал. Мне Амелия иногда подсовывала книги, вот их я и читал. Она достаточно давно этим не занимается.       — И почему же?       — Я-то откуда знаю? Сейчас просто… Все немного иначе. Я другой, она другая. Мир тоже давным-давно другой, не такой, каким был тогда. Незнакомей, новей… Словно бы… Это действительно было всегда так — Амелия не ждала меня дома, я мог не разговаривать с ней неделями, погружаясь в работу. Но ведь так никогда не было… И самое ужасное знаешь, что? — Цвингли смотрит на него с невыносимой болью, выжидая, а потом говорит. — Я даже не заметил этих перемен. Упустил. И оставил всё так.       — Вещи живут своей жизнью, когда не следишь за ними. Когда-то я тоже пустил всё на самотек. Но я рад. Потому что все ошибки прошлого привели меня сюда. К тебе.       Баш молчит, прикрывая глаза. Стрелки часов неумолимо двигаются, приближая долгожданный час. На ресницах генерала остаются снежинки, под их тяжестью и от усталости он закрывает глаза. Эдельштайн тихо подсаживается к Башу, приближая его лицо к себе за подбородок. Изумрудные глаза смотрят с удивлением.       — Скоро наступит другой год.       — Знаешь, как я хотел бы закончить этот отрывок моей жизни? — шепчет Цвингли, улыбаясь.       Это первый раз, когда Родерих видит улыбку генерала. И это похоже на чудо больше всего на свете. Самое настоящее Рождественское чудо, которое обычно находят под елкой.       — Поцелуй меня. Я хочу закончить этот год, действительно хочу, став один целым с тобой.       Родерих касается его губ с безграничной нежностью, обнимая за пояс и сжимая в своих руках так, словно Баш может убежать от него. Цвингли лишь крепче хватается за плечи Эдельштайна, прижимаясь ближе и ближе, только чтобы чувствовать австрийца всем телом. Губы у Баша холодные, но до безобразия сладкие, как Рождественский шоколад в пекарне, такой, который продают в пёстрых обёртках. И оторваться просто невозможно, потому что Цвингли вздыхает рвано и томно, кажется, даже всхлипывая от удовольствия.       — Завтра начнется другая жизнь. Мы перелистнем страницу и начнем свою историю сначала, да? Обещай мне, что все будет завтра… — молит художник, зарываясь носом в волосы Баша.       — Обещаю.       Из кармана пальто Эдельштайн достает медальон, вкладывая в руку Цвингли.       — Носи его всегда, чтобы помнить об этой ночи.       — Всегда, — эхом отзывается генерал, кивает, снимая шарф и застегивая медальон на шее. Металл приятно обжег кожу холодком. — Завтра увидишь сам.       … но завтра наступила война.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.