I’ll use you as a makeshift gauge Of how much to give and how much to take. Amber Run. I Found
Тёмно-серые пухлые снежные тучи редко задерживались над Лихолесьем — их сдувало северными или восточными ветрами, и они степенно уплывали дальше, на юг, на запад, на все четыре стороны света, едва-едва задев пушистыми брюхами вершины самых высоких буков и дубов, сбросив на владения лесного короля несколько снежинок, которые таяли в воздухе, не достигая пышного ковра из разноцветной: жёлтой, рыжей, красной — листвы, устилавшей плодородную почву. Листья осыпались, но в Лихолесье смена времён года никогда не была заметна: не успевали старые облететь полностью, как из почек пробивались новые, разворачивались, наполняли воздух терпким благоуханием древесных соков. Под вечными лиственными сводами в окрестностях королевского дворца не бывало настоящей зимы — только неизменное блаженное тепло, только пронизанный и пропитанный солнцем воздух, только зелёный и золотой свет бесконечно долгих весны, лета и осени. Тауриэль часто уходила в глубь леса, когда сумерки опутывали его шёлковой сетью, а во дворце короля Трандуила замирала жизнь, простиралась тишина и сам владыка величавым мановением руки в перстнях и кольцах молча отсылал её прочь. Лихолесские тропы сами стелились ей под ноги, и она без боязни ступала по ним, не опасаясь ни оступиться в сумерках, ни заблудиться в чаще. Тропы рано или поздно выводили её на прогалину — каждый раз новую, — где в просвете крон открывалось неизменно ясное небо. Она опускалась на землю, вдыхая нежный и пряный запах свежей травы или увядающих листьев, перебирая тонкие травинки и крылатки ясеней, перекатывая в ладони жёлуди, слушая звонкие песни ключей, ручьёв и речек, впитывая всеми чувствами тайную, невидимую для других лесную жизнь: в подлеске шуршали мелкие зверьки, среди ветвей рассыпали трели птицы. Она запрокидывала голову, устремляла взор в небо, не видела ни заката, ни облаков, ни луны — только звёзды, чистые, бесконечно далёкие и в то же время близкие — протяни руку, чтобы коснуться медленно вращающегося купола над головой… Белая звёздная пыль сыпалась ей на ладони и ресницы, оставляя свежие следы, словно от вечерней росы.***
Здесь, в тёмных лабиринтах гномьего Эребора, над тёмными развалинами людского города — Дейла, всё было… иным. Всё было совсем иначе — не так, как в Лихолесье. Тауриэль однажды слышала людскую сказку о спящей в хрустальной гробнице принцессе, пробуждённой поцелуем любви. И хрустальная стена лихолесских вечеров, белого звёздного света, нежной полусестринской привязанности к Леголасу и глубокой преданности его отцу, смутных грёз о ясных годах длинной бессмертной жизни треснула и осыпалась, оставив её, внезапно и грубо разбуженную, лицом к лицу с неведомым миром. Совершенно не готовую к встрече с ним и беззащитную. По-настоящему она проснулась не на Вороньей высоте, где успела поверить в смерть Кили, а в первую же ночь после битвы, когда снаружи, за пологами палаток врачевания, завывал злой ветер и мело колючей снежной крошкой, словно в последний день Арды. Она крепко держала Кили за руку, глядя, как на его губах пузырится кровавая пена, слыша, как в его груди клокочет сиплое трудное дыхание, и знала, знала всем, чем она была, что вынуть из груди любовь к нему удастся только вместе с сердцем. «…потому что она настоящая», — так сказал владыка Трандуил. Тауриэль вспоминала: после её жалкой просьбы забрать любовь в один бесконечный миг из светло-лазурных глаз владыки Трандуила на неё глянула хищная стальная смерть. И в то мгновение, когда ей пришло на ум, как тонко и легко вздохнула освобождённая клинком тетива лука, он ответил. Владыка Трандуил заговорил о любви — он, ценивший блестящие мёртвые камни выше своих подданных! А затем он отбросил заляпанный чёрной кровью клинок, опустился на колени перед ней, взял за руку, прижал её пальцы к шее Кили. Его голос был тих и непривычно мягок — наверное, он не говорил с ней так с тех самых пор, как она стала командиром его стражи — и перестала быть его воспитанницей: «Тауриэль. Держи его крепче. Отпустишь — он уйдёт». …под её пальцами едва заметно билась в тонкой жилке упрямая непокорная жизнь — говорят, гномы созданы из камня; если в камне появляется трещина, в неё рано или поздно ветром нанесёт земли и семян, в ней вырастет трава и цветы, в свой час бросив семя, — горы не умирают. Как она посмела подумать, что потеряет Кили? У владыки Трандуила были совершенно ледяные руки, да и у неё — не горячее. Но щека Кили под её стынущей ладонью оставалась тёплой.***
И Тауриэль держала, и Тауриэль не отпускала, не замечая ничего вокруг, не слушая обращённых к ней речей, не зная, что и как с другими, отдавая ему сколько могла сил и ещё немного — до дня, когда Кили наконец пришёл в себя. — Ты здесь! — с каким-то детским изумлением проговорил он, широко открыв лихорадочно блестящие тёмные глаза. — Я думал, мне приснилось! Тауриэль, неподвижно сидевшая на полу у его ложа, опираясь локтями на край, онемела, позабыв все слова, и только смотрела. — Ты здесь! — восхищённо повторил он, и она безмолвно-обессиленно прижалась лбом к рукаву его рубахи, пропахшей дурным потом долгой болезни. Почудилось ей или нет прикосновение к волосам? Она осмелилась поднять голову — Кили уже безмятежно спал, его грудь вздымалась и опускалась ровно. И её рука впервые за много дней была пуста, пальцы ослабели и разжались, бесполезные, ненужные. — Отдохни, эльфийская дочь, — с сочувствием сказал Оин-лекарь, осторожно, но настойчиво тронув её за плечо. — Тебе больше незачем опасаться за его жизнь. Я знаю, что вы, эльфы, полны сил и благодати, но ты не спала семь ночей. Это нехорошо. — Он поправил Кили одеяло и сердито замахал на неё руками: — Ступай-ступай! Я эльфов врачевать не умею, свалишься без чувств — ничем не смогу помочь! Выходя из лекарского покоя, она покачнулась от горя, рассматривая на ладони ссадины — то ли от камней на Вороньей высоте, то ли от собственных ногтей.***
Когда Тауриэль тоже впервые за много дней вышла из Парадных врат Подгорного королевства — не узнала мир вокруг, выбеленный долгими снегопадами и выстуженный морозами до алмазной чистоты и прозрачности. Она была так слаба, так измучена, так истощена не столько телом, сколько душой, что заплакала от беспомощности, закрыв лицо ладонями, ослеплённая белым светом от снега, который показался ей ярче белого света звёздной вечности. Перед возвращением домой владыка Трандуил сказал ей, наклонив голову, будто прислушивался к хриплому дыханию Кили: «Жизнь рядом с людьми — или гномами, — особо выделил он, — не то же самое, что жизнь в Эрин Ласгалене. Помни об этом, Тауриэль». Она отозвалась, чуть прикрыв веки из-за бликов факельного света на его венце: «Я знаю, владыка». Но лишь теперь она начинала понимать, что означали его слова. Здесь, в человеческом и гномьем мире, почти не было видно звёзд. Их заслоняли угрюмые снежные тучи, если погода портилась; если погода оставалась ясной, их затмевала огромная яркая луна — то мертвенно-белая, как кость, то светло-жёлтая, как сыр, то ржаво-красная, как кровь. Огненной луны, о которой опьянённо рассказывал Кили ей, сидевшей на ступенях дворцовой темницы, внимавшей с распахнутыми глазами и душой, Тауриэль пока не видела. Но верила, что огненная луна бывает на свете, — верила ему. Она растеряла почти всё оружие на Вороньей высоте — и ни за что не вернулась бы туда, — а оставшуюся пару ножей подарила Леголасу, когда он пришёл проститься перед дальней дорогой на север, к дунэдайн. «Я берегу надежду, что мы ещё встретимся», — сказал он, но в его последнем объятии не было иной любви, кроме братской. Для Тауриэль оказалось непривычно не ощущать тяжести лука и колчана со стрелами на плечах, меча и кинжалов на поясе, ремней и пряжек: от её прошлого обличья осталась только безликая одежда — в такой ходил любой лихолесский эльф, ни покрой, ни вышивка, ни украшения — ничто больше не говорило о её роде и положении. Ей чудилось иногда, что с неё разом сняли всю кожу, и тогда она дивилась, почему ей не больно. Но ещё никогда в жизни ей не было так легко: тело и дух стали почти невесомыми — наверное, теперь она и вправду смогла бы пробежаться по звёздам в другом мире. К земле её притягивало одно обещание, пригревшееся в рунном камне возле сердца.***
Кили долго не шёл на поправку: стоило отступить лихорадке от ран, к нему прицепилась какая-то лёгочная хворь, с кашлем и горячкой. Не один раз в то время Тауриэль пожалела, что в её руках так мало сил для врачевания — она всегда хотела быть воином, а не целителем и с оружием защищать границы Лихолесья и своего короля. А сейчас получалось, что лучше бы она все прошедшие годы просидела в дворцовом покое за вышиванием, ни разу не отняв жизни даже у зверя на охоте — не запятнав руки убийством, гасившим дар исцеления. В беспамятстве Кили всё твердил имя Тауриэль, шептал полуразборчивые признания, мешая всеобщий с кхуздулом. Лекарские палаты, где хозяйничал Оин, к тому времени совсем опустели — в них оставался только Кили. И всех помощников своих Оин разогнал: «Работы вам мало, что ли? — заявил он. — Мне лишние руки здесь без надобности!» Вот и вышло так, что у постели Кили сидела одна Тауриэль. Она да его брат Фили — золотоволосый, как эльф, всё остальное время пропадавший в кузнях, о чём красноречиво повествовали несмываемые пятна сажи на его лице, задумчивый и немногословный, но если говоривший — только к месту. Однажды она решилась спросить у его брата, что скрыто в речах Кили, когда он переходит на кхуздул. Фили слегка покраснел, но перевёл, сначала взяв с Тауриэль слово, что даже эта малая крупица тайного гномьего языка не покинет пределов лекарских палат. — Да такое никому больше и не скажешь, — тихо пробормотал он, глядя в сторону. Тауриэль же, услышав истинное значение речей Кили, залилась краской до самых кончиков ушей и больше переводить не просила. «О пресветлая Элберет, мыслимое ли дело!..» Ни одним законом не могла она подкрепить право находиться в Эреборе, но и гостьей не была — и потому, верно, чувствовала себя на своём месте лишь в лекарских палатах.***
В один из дней за Тауриэль пришли от гномьего короля. — Значит, дочь леса, это ты тогда исцелила Кили от моргульского яда, — не спрашивая, а утверждая, сказал ей он, проворачивая на пальце тяжёлый перстень. Он заметно осунулся с той первой встречи под сенью Лихолесья; поговаривали, что на третий день лихорадки, сжигавшей Торина Дубощита после ранения клинком Азога, всерьёз собирались высекать для него гробницу. Но, пролежав в чёрном забытьи ещё два дня, Торин встал на ноги. Да так бодро, что Оин только руками развёл, а мистер полурослик, неотлучно дневавший и ночевавший у его постели, лишился чувств — рухнул, не сходя с места, пришлось отпаивать водой. Однако следы лихорадки были заметны до сих пор. — Да, я, — Тауриэль опустила ресницы, глянула вниз — и быстро отвела взор. Они стояли перед лестницей, ведущей в эреборскую сокровищницу, — нижние ступени тонули в прибое из золотых монет: похоже, исправно выплачиваемая Дейлу по частям четырнадцатая доля драконьего золота ничуть не обеднила несметных богатств Подгорного короля. Сияние золотого моря слепило ей глаза, привыкшие к мягкому освещению лекарских палат. Торин, сын Траина, посмотрел вниз, на груды и россыпи золота, тоже чуть прищурившись. — Бери, что хочешь, за жизнь моего племянника, — веско обронил он. — Пусть не говорят, что Король-под-Горой не платит своих долгов! Тауриэль вскинула на него потрясённый взгляд: вот как, он хочет откупиться от неё, он её гонит! — Я ничего не возьму, — она отступила, обхватив себя за плечи, словно испугавшись, что её заставят принять оскорбительную плату за отданные в дар силы и время. Брови Подгорного короля начали сходиться на переносице, и всё вокруг будто притихло в ожидании его гнева; даже факелы перестали потрескивать. Степенный старый гном с белыми, как снег, волосами и надвое расчёсанной бородой, стоявший чуть позади, что-то шепнул своему королю, и Торин сначала нахмурился сильнее, а потом неожиданно посветлел лицом. — Выходит, ты уже выбрала себе дар по сердцу, — сдержанно произнёс он, слегка наклонив голову в массивной — уголь с золотом — короне, и добавил тоном живее, с грубоватой, но не злой усмешкой — было в выражении его лица что-то от изумления Кили при пробуждении, и она вдруг смутилась от нечаянной радости из-за этого сходства: — Пустил же я эльфов к себе на порог! Вокруг кипела жизнь: с песнями работали и с песнями отдыхали, и в Дейле, несмотря на нелёгкую зиму, гуляли свадьбу за свадьбой («Город наш совсем людьми оскудел», — несколько смущённо объяснил король Бард), да и пришлые в Эребор гномы часто вспоминали об оставленных дома жёнах и невестах, и брат Кили, едва встав на ноги, взялся ковать брачный браслет и медный венец для своей суженой, а Торин с Даином и советниками обговаривали скорое сватовство к дочери короля Дейла… Для всех них любовь была проще куска хлеба, которым делятся в трудную зиму, но у неё на губах всё ещё стыл и горчил кровью первый и единственный поцелуй, взятый взаймы у смерти на Вороньей высоте. Кили в бреду звал её, а наяву глядел на неё с каким-то непонятным вопросом, глядел открыто — и не касался ни словом, ни действием того, о чём было сказано в Озёрном городе или на берегу Долгого озера. Как будто она была драгоценной статуэткой, которой любуются издали, — эльфийской девой из горячечных мечтаний, осыпанной белой звёздной пылью: протянешь к ней руку — волшебство исчезнет. «Я больше не вижу звёзд, мой владыка, — она силилась дотянуться до разума короля Трандуила, но под пальцами рассыпалась сухая золотая листва. — Вы это хотели сказать мне? Что же мне делать?» Прилетевшие с юга красногрудые птицы склёвывали мороженую рябину, и оброненные ими ягоды пятнали снежный покров кровавыми каплями.***
У постели Кили в кружке для эля стояли три веточки — липовые, безлиственные, пахнувшие влажным холодком. Его брат принёс: поставил, посоветовал почаще менять воду на тёплую, рассказал, что нового под Горой и в городе, добавил, что начинается снегопад, раскурил трубку — и ушёл. То ли о работе недоделанной вспомнил, то ли затосковал о светлокудрой невесте. Кили поначалу приуныл, а затем потрогал веточки, просиял и прошептал Тауриэль заговорщическим тоном: — Хочешь, покажу что-то? — он покашлял в кулак и по привычке спрятал его за спину: всю зиму Оин пристально рассматривал то, что выходило из его лёгких, и горе Кили, если лекарю мерещились там прожилки крови. — Да, — Тауриэль отложила травяной сбор для отвара, за составление которого взялась, чтобы занять мысли. — Тогда смотри, Оина не разбуди, — Кили кивнул на вздремнувшего в углу опустевших лекарских палат гнома и откинул одеяло. — Я скоро к постели прирасту! — недовольно пробубнил он, подтягивая штаны и шаря под кроватью в поисках припрятанных сапог. Тауриэль обернулась было на спящего Оина: ей не хотелось огорчать доброго лекаря, — но Кили подмигнул и решительно потянул её за собой. Сизые небеса припали к белой земле, распадаясь на пышные пушинки, сыпавшиеся сплошной стеной, за которой едва был различим людской город у подножья Горы. Но Кили не нужен был Дейл; застёгивая куртку, которой разжился по пути, забежав в пустые покои брата, он повёл её по тропе к пологому берегу реки, заросшему ивами и ольхой. — Тауриэль, смотри, — он ткнул в густое переплетение ещё по-зимнему обнажённых веток. — Видишь?.. Тауриэль легко вспрыгнула на сугроб, переступила — её сапоги из мягкой кожи на тонкой подошве оставили на снегу едва заметные следы. Она привстала на носки, потянулась к ветвям — не чтобы разглядеть, она прекрасно видела. Чтобы убедиться — глаза не обманывают её. Чтобы ощутить… Самыми кончиками пальцев она коснулась набухших почек, которые берегли от лютых морозов будущую летнюю листву. Всё-таки ночь не вечна и зима не вечна, и есть на свете огненная луна и белые звезды — там, за облаками. Кили смело шагнул за ней — сразу же утонув чуть ли не по пояс. Тауриэль наклонилась, протянула к нему руки… Застигнутая врасплох его движением, она, не успев даже ахнуть, потеряла равновесие, оступилась и рухнула в снег, в ослепляющую, в оглушающую мглу. И, пока вокруг них оседала искристая снежная пыль, Кили отыскал жадными губами её губы, приник к ней, запуская пальцы в волосы, грея щёки горячими ладонями, повторяя всё то, что шептал в горячке. И она внимала его словам, краснея так жарко, что снежинки таяли, едва коснувшись её щек. И то правда, слова эти годились скорее для брачного ложа, чем для снежной купели, но никто их подслушать сейчас не мог… — Так ты не уйдёшь? — выпалил Кили, оторвавшись от неё, но не выпуская её лицо из ладоней, словно боялся, что она скажет «да» и исчезнет в тот же миг. Тауриэль неверяще раскрыла глаза: вот что терзало его всю эту зиму! — Ты отдал мне в знак обещания, — совладав с собой, она протянула на раскрытой ладони рунный камень. — Оставь себе, — Кили тряхнул головой. — Если камень останется у тебя, ты всегда будешь ко мне возвращаться. — Он широко улыбнулся: — Правда? И что можно было ответить на это? Тауриэль счастливо вздохнула и прижалась щекой к его груди. Кили сдул с её волос снежинки и посмотрел вверх, на ветви, которые в своё время должны были покрыться листьями. — Скоро весна, — проговорил он, отыскивая её мокрые и холодные от растаявшего снега пальцы и переплетая со своими так свободно, как будто делал это каждый день. — Скоро, — эхом откликнулась она, наконец понимая, какой смысл вкладывал владыка Трандуил в слова о том, что жизнь в Эреборе будет не похожа на всё, что ей раньше довелось знать. …где бы она ни была, кем бы она ни была, пока её рука — в его руке, она на своём месте.***
А потом они просто шли рядом и смотрели, как пушистый снег кружится над притихшим миром. И падающие с синевато-серого неба снежные хлопья были всё равно что звёзды, летящие им навстречу.