ID работы: 5054791

Святочные чудеса

Слэш
NC-17
Завершён
290
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
290 Нравится 26 Отзывы 52 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Всё перепутала метель в последнюю двенадцатую ночь Святок*. Княжеская карета сломала ось на узкой разбитой дороге, и Александру Даниловичу Меншикову пришлось проделать пешком остаток пути до глухой станции в верстах двадцати-тридцати от Петербурга. Светлейший князь самолично ездил встречать подарок для императрицы, доставленный из самой Гишпании*, пока в его же собственном дворце государь гулял со знатными иноземцами и промышленниками. Несчастье поджидало Александра Данилыча на обратной дороге, и вот пришлось ему плестись вперёд, туда, где брезжил огонь и, шатаясь на ветру, и проклинать сквозь зубы молодого возницу, покорно ведущего следом в поводу двух взмыленных кобыл. Полы короткого серого кафтана, отделанного соболиным мехом, временами подметали высокие сугробы на обочине, в высокие ботфорты набился снег, лицо обветрилось и покраснело, щеки и подбородок онемели до боли. Князь то и дело испуганно трогал лицо проверить, уж не покрылось ли оно ледяной заскорузлой коркой. Наконец, путники заслышали голоса и хмельные смешки нескольких человек на придорожной стоянке. Да только станция оказалась одним лишь названием для одинокого столба с фонарём и заметённых по самую крышу конюшни и сарая. Захолустную постройку со всех сторон обступал старый густой ельник. Ямской избы было не видать, только серые клочья дыма показывались среди заснеженных лап. Седовласый крепкий мужик, обернув голову шарфом и, кутаясь в протёртый тулуп, болтал с тремя ряжеными. Один держал огромную, грубо состряпанную голову вороны под мышкой и хлебал из кувшина что-то кислое и жёлтое, похожее на квас, и попеременно кашлял застуженным горлом. Рядом пританцовывали, потирая ладони, парень и девка с медвежьей и лисьей мордами. Вьюга вела свою безудержную пляску вокруг столба, а фонарь, скрежеща железным зубом, давал скупой сальный свет. – Кабы не вы, хлебали бы сейчас горячие щи у Филимона, – пробурчал тот, что пил квас. – Божились «знаем, дескать, дорогу до Липовки, в два счёта найдём, хоть в снег, хоть в бурю», а я дурак и поверил. Молодые люди только ехидно усмехнулись. – Так оставался бы в селе, – прогудел парень сквозь маску. – У тебя в подполе, небось, щи градусом покрепче имеются. – Всё метель перевернула, – вздохнул седовласый мужик. – С одной стороны ежели глянешь, то какая радость во время гуляний у печи отсиживаться. А с другой, кому хочется в сугробе сгинуть али нечисти в лапы попасть? – Батюшка, помоги, чем сможешь! Молодой возница князя поспешил к седовласому, сочтя того хозяином конюшни и верно угадав. Поглаживая кобыл по взмыленным мордам, ямщик поведал седовласому о злоключениях с каретой. Выяснилось, что сбились они с большой дороги, идущей через Красное Село, на окольную, которой пользовались только местные. Хутор на ней, после основания Петербурга, постепенно пришёл в упадок, и остался там лишь один двор, и то хозяин намеревался распродать добро да податься в село покрупнее. Хозяин хутора предложить приютить их, накормить и обтереть лошадей, но идти за сломанной каретой отказался. – Наутро, дай бог, вьюга утихнет, тогда о ремонте и поговорим, – отрезал хозяин хутора в ответ на невнятные протесты кучера. – И кобылы отдохнут – сейчас вон, едва дышат, – и вы головы свои сбережёте. – Вели тогда подать сани, – надменно распорядился Александр Данилыч, которому надоели препирательства простолюдинов. – Сани?! Слыхали, сани велит подать, – ряженый хрюкнул от смеха так, что квас брызнул у него изо рта на снег, окрашивая его в жёлтый. Парень с девкой принялись гоготать, а под конец аж закашлялись. – Сани желает! Это здесь-то, у чёрта на рогах? – задыхаясь, подхватил парень. Лисья маска слепила снежок и швырнула Меншикову в голову. Князь, не помня себя, схватил парня за грудки и сдёрнул с того медвежью маску: – Ты рот-то свой поганый захлопни и девке своей скажи. С генерал-губернатором Петербурга разговариваешь. – Да ты чего, папаша? – опешил парень. Он хоть и был ростом поменьше, чем князь, зато шире в плечах и с пудовыми кулаками. В самый раз, решил князь. С девки да со старой пьяной развалины какой спрос? К тем, кто слабее него, Меншиков никогда не совался – гордость боевая не позволяла. – Не гневайся, барин, – подступил сзади седовласый, тронув Александра Данилыча за локоть, – что с нас взять-то, с крестьян забитых. Меншиков стряхнул с себя его руку, но, при взгляде на морщинистое лицо с тяжёлой челюстью, прямо в пронзительные густо-синие глаза, гнев в груди нехотя улёгся. Меншиков ещё под Нарвой свои доспехи вмятинами пулевыми усеял, чего ему здесь кулаками махать по дурости да по пьяни? Чего греха таить, сам с горя ещё в карете на грудь принял. У парня же весь хмель смело ледяной рукой. Пробормотал оробело: – Не признал, барин, не взыщи... Светлейшего князя он, конечно, не узнал, но разглядел меха дорогие на воротнике и околыше да сверкающую каменьями бляху на груди. Решил про себя не связываться. Меншиков оттолкнул молодчика от себя, проговорил спокойней, с высокомерной ноткой: – Я должен был явиться к ассамблее в Петербурге ещё час тому назад. Хоть в коляске, хоть у ведьмы в ступе, а мне должно туда сегодня до полуночи прибыть. Государственное дело. Седовласый отозвался: – Из коней остался у меня один Каурый. Верхом от Красного Села вы доберётесь до столицы часа за два, а то и за полтора. Глядите, – указал седовласый, – проедете немного по этой дороге вперёд, а затем свернёте направо, на замёрзшее озеро. По нему вы как раз попадёте на главную дорогу. Хозяин хутора с помощью возницы оседлал рыжего жеребца, помедлил, вручая поводья Меншикову – всё гладил коня между ушами. Видно, отдавал самое дорогое, что имелось в его убогом хозяйстве. Юнец-возница топтался под фонарём, принюхиваясь к запахам золы и мёда, тянущимся от избы, и не мог дождаться, когда, наконец, пойдёт в переднюю пить чаи. Оседлав жеребца, Меншиков швырнул мешок с серебром кучеру, с грозным наказом заняться каретой, а второй кинул седовласому: – Верну каурого, так скоро, как смогу. Но ежели не свидимся, держи.

***

Ровный бег жеребца, несмотря на метель, немного успокаивал встревоженного Александра Данилыча. Обметённые верхушки сосен осыпались звёздами на снег, скрипели под копытами, словно битый хрусталь. Меншиков достал из-за пазухи флягу, вытащил зубами пробку и приложился. Коньяк обжёг язык, согрел горло, обволок всё в груди теплом с нотой дуба и иноземного кофея. Князю действительно необходимо было присутствовать на ассамблее, однако, на самом деле, он был последним человеком, которого бы Пётр захотел там видеть. Два месяца государь на дух не выносил своего фаворита, с тех пор, как прогнал его от себя, в очередной раз проворовавшегося. И смешно, и горько, но Меншиков даже припомнить не мог, в чём именно провинился. Пётр тогда, вопреки обыкновению, не ударил, но глухие слова хлестали хуже пощёчин. После двух недель молчания Меншиков перепугался не на шутку, а через полтора месяца был близок к помешательству. Побушевал бы государь, перегорел, да успокоился бы. А так весь Петербург в предпраздничную пору сидел как на вулкане. Наконец, накануне новомодного праздника Нового года, Александр Данилыч прибегнул к последнему средству – обратился к Катерине, ставшей, не без содействия Меншикова, женой Петра. Катерина не забыла, как когда-то каждый вечер приносила в Александрову опочивальню свечку, а позже с той же покорной нежностью стала приносить её в царёву. После беседы с Катериной и родилась у князя идея, как вернуть утраченное расположение Петра. Решил Меншиков дать в своём дворце бал, да такой, чтобы великолепием затмил любой европейский. Пётр и раньше имел обыкновение проводить важные приёмы в особняке губернатора, потому как его собственные хоромы больше походили на добротную избу. Александр Данилыч пригласил почти всех боевых товарищей Петра, некоторых иноземных промышленников и моряков, дворян, тех, кто не раздражал старомодными привычками, и тех, у кого были пригожие дочери. Выписал оркестр с самыми залихватскими скрипками, заказал любимейшие блюда государя, распорядился насчёт фейерверка. Отослал жену с малюткой дочкой отдохнуть в имение, а спальню свою приказал убрать в шелка и бархат. Распорядился не пускать на порог Ягужинского, не пропускавшего ни одной попойки, и других царёвых подлипал. Лично участвовал во всех приготовлениях и, как венец трудам, втайне ото всех, заказал в Гишпании жемчужное ожерелье для Катерины, надеясь в сумрачном чаду танцевальной залы торжественно повесить его на белую полную шею государевой жены. Меншиков надеялся показать Петру, что умеет тратить деньги с не меньшим изяществом и страстью, как и наживать их. Алчность и жадность не всегда идут рука об руку: алчный человек всегда жаждет новых богатств, скупец же не желает тратить и делить уже нажитого. (Так, к примеру, разгульные пираты алчны до денег и прочей наживы, но могут спустить всю выручку в одну неделю на выпивку и продажных женщин). Однако вся затея оборачивалась прахом, если Меншиков не будет присутствовать на ассамблее. Князь на скаку задел плечом тяжёлую еловую лапу, снег взметнулся с игл со звоном, будто стеклянная крошка. Или же у Меншикова уже мутилось в голове от беспрестанного звона шпор. Фонарь, притороченный к седлу, выхватил в ветвях два выпуклых янтарных глаза. Филин, сидящий рядом на засохшем суке, сонно сморгнул, словно пьяница на морозе, а затем вдруг всколыхнулся с ветки с грудным уханьем, испугав коня. Князь чертыхнулся, натягивая поводья. Каурый перешёл на неторопливый бег. Но вскоре Александр Данилыч перестал ощущать слева колючие ветки, и, глянув туда, заметил глубокий чёрный блеск. Лесное озеро раскинулось плоским блюдом между двух хвойных стен, ровное и протяжённое. Меншиков не смог, как ни силился, разглядеть сквозь буран дальнюю оконечность, где должна была пролегать дорога на Красное Село. Приходилось верить седовласому на слово. Князь направил коня по кромке озера, чтобы не сбиться с пути. Лёд отражал скупой свет фонаря – тут и там среди бесформенных сугробов были разбросаны гладкие ледяные монеты. Неужто дети накатали в этой чащобе? Коньяк уютно ворочался в желудке, но от холода Меншиков не чувствовал опьянения. Переложив поводья в одну руку, князь вновь приложился к фляге. Чудилось ему, как подо льдом мягко лопочут ручейки. Позёмки взвивались из-под копыт каурого, свистали в ушах задорными скрипками. Мелкие лесные птахи устроили перекличку, напоминая криками английские рожки. Вьюга передразнивала их с игривой жестокостью, ледяным смерчем резала глаза и нос князю. Весь этот весёлый гомон урезонивал низкий глас метели, величественно возвышаясь над макушками елей и над простором озера. Мало-помалу каурый ускорял бег благодаря понуканиям князя. Тревога и обида постепенно стирались из памяти, на её место с каждым обжигающим глотком приходил приятный туман. Меншиков уже в весёлом нетерпении ждал, когда явится к ассамблее. Конь, которого князь вначале принял за облезлого мерина, потряхивал густой гривой на ходу. Из ноздрей валил пар, рыжие упитанные бока переливались в свете фонаря. Меншиков прикрыл глаза от снежной крошки, отдаваясь предвкушению будущих танцев и гулянки. Внезапно каурый дёрнулся и заржал так, что Александр Данилыч вмиг опамятовался. На секунду с ужасом решил он, что каурый почуял в чащобе волка. Конь продолжал ржать, дрыгал ногами, и Меншиков, наконец, понял, что произошло. Каурый на бегу выскочил на участок голого льда, едва припорошенного падавшим снегом. Заскользили копыта, ноги разъезжались, коня закружило, будто в быстром вальсе, вынося к середине озера. Перед взором Меншикова всё перемешалось, он лихорадочно пытался удержаться в седле, расстёгнутый кафтан распахнулся, что-то вылетело из-за пазухи на лёд, должно быть, фляга. Безумная карусель продолжалась с полминуты, но коню удалось-таки вернуть равновесие. Под копытами вновь оказался снежный наст, отложившийся на поверхности замёрзшего озера. Александр Данилыч едва перевёл дыхание, когда услыхал тихое плюханье, будто потерянная вещь ухнула в воду. Меншиков спешился и повёл каурого в поводу к безопасной окраине, сам иногда оскальзываясь по дороге. Вскоре впереди, в небольшом отдалении от берега, стала заметна прорубь. И какой болван собрался здесь порыбачить? Князь с досадой вздохнул о канувшей фляге, потянулся рукой, чтобы проверить, но пальцы неожиданно нащупали круглый сосуд, в котором плескался алкоголь. Что же тогда улетело в прорубь?! Ледяная испарина покрыла лоб, когда Меншиков не обнаружил в карманах футляра с жемчужным ожерельем для Екатерины. Привязав лошадь к ближайшему кривому стволу, Александр Данилыч с дурным чувством приближался к проруби. Посветил фонарём – чёрная вода мелко колыхалась от ветра у сколотых краёв. Прорубь казалась неглубокой, но футляра было не разглядеть. Меншиков схватился за беличью шапку, чудом не слетевшую с головы, закачался, подвывая, из стороны в сторону. Пьяный не желал расставаться с идеей, что непременно отдаст диковинную безделицу царской чете, а после сведёт благодушного, хмельного уже Петра под руку отдохнуть в опочивальню. Шальная мысль внезапно посетила голову князя. Отхлебнув одним духом половину того, что оставалось во фляге, Меншиков сбросил на снег отороченный помятым мехом кафтан, сапоги, шерстяные штаны и прочее, оставшись в одном исподнем. Поставив фонарь на землю у края проруби, Александр таращился, как зачарованный, в чернильную глубь. Голые пятки примораживались ко льду, кажется, ещё немного – и придётся отрывать с мясом. В последний миг князю почудилось, что буря выкрикнула его имя. Не медля больше, Меншиков, как в детстве, трижды наскоро осенил себя крестом, и шагнул. Вода обхватила его в стальные объятия, выдавливая из груди весь дух. Боль холодными иглами впилась в каждую клетку тела, ноги и руки закаменели. Окунувшись с головой, Александр Данилыч шарил ступнёй по склизкому дну, пытаясь нащупать резной футляр. Движения были неловкими и замедленными, ноги его стали разъезжаться, как у каурого, пока Меншиков не упёрся ладонью в дно. Пальцы тут же нащупали округлые твёрдые бусины. Ожерелье! Видно, от удара об лёд футляр приоткрылся, и жемчуг выскользнул из него. Князь сгрёб жемчуг вместе с илом, не веря своей удаче. Выпрямился кое-как, ноги его уже по щиколотку увязли в мягком дне. В груди пылало от желания хлебнуть воздуха, под веками проплывали алые круги. Меншиков раскрыл глаза в ледяной полумгле, ища тусклый отблеск фонаря. Вроде что-то почудилось справа над головой. Князь поднял ладонь и упёрся ею в пласт льда. Пошарил по твёрдой поверхности, желая побыстрее найти край проруби. И не нашёл. Всюду, куда бы ни скользила ладонь, был только лёд. Меншиков заметался, забился в панике. Удушье становилось нестерпимым, окоченевшие ноги не гнулись в коленях. «Каурый-то привязанным остался. Не сдержал я слова», – промелькнула заполошная мысль, совершенно не к месту. Безумные слёзы навернулись на глаза при мысли о животном, прикованном к дереву в страшную непогоду. Потом в угасающее сознание пришёл нелепый образ каурого, распялившего ноги и крутящегося в вихре снега и льда, и слезы обратились в слёзы истерического веселья. Меншиков раскрыл рот, чтобы расхохотаться, и в горло хлынула вода... ...Он снова был на озере, под ясным чёрным небом, только бледные звёзды больше не сыпались на землю роем. Месяц, яркий, белый, носастый, освещал гладкий лёд озера. Но Меншиков отнюдь не дивился подобной перемене. Всё его внимание было приковано к мохнатой тени прямо перед ним. Очертаний женских, только покрытая от макушки до пят жёсткой шерстью, скалилась на него святочница*. «Попляшем?» – предложила нечисть и, не дожидаясь ответа, схватила Меншикова за грудки, притянула к себе и завертела. После вальса пошла безумная мазурка, а затем контрданс. Князь как наяву чуял смрад из её рта с воспалёнными дёснами и почерневшими зубами. Заточенные на концах, они неумолимо тянулись к его шее. Меншиков в детстве от бабки слыхал кое-что о святочницах и прочей нечисти, но не подозревал за ними людоедства. Князю еле удалось отцепиться от твари, но та, выпустив когти, вновь бросилась на него. Тогда Меншикову на ум пришло последнее средство. Сжал он в обеих руках нитку жемчуга, да как дёрнет в разные стороны. Нить лопнула. Жемчужины запрыгали на поверхности озера, вкусно стукаясь друг об друга и об лёд. Раньше думалось князю, что жемчуг просто белый. Но жемчужины переливались розовым, они отливали серым, в них перекатывался голубой. Цвета плясали в алчных глазах святочницы. Недаром славились они как кокетки и барахольщицы. Нечисть металась по льду, пытаясь собрать драгоценные бусины, словно корыстолюбивый делец кидается за звонкой монетой. Бусины продолжали подскакивать, некоторые от ударов раздувались до размера целых караваев. Наконец, святочница схватила самую пригожую, на её вкус, жемчужину, и попробовала на зуб, как орех. Меншиков тем временем, пятясь, отступал к лесу. Но когда он уже оказался у самой кромки, под каблуком сапога хрустнул в мертвой тишине сук. Тварь вскинулась, дико уставилась на убегающего князя. Тот опомниться не успел, как получил когтистой лапой пощёчину, и рухнул навзничь. Меншиков подавился густым воздухом, почувствовал, как тот резанул огнём лёгкие. Последовала вторая пощёчина, третья, четвёртая. Александр Данилыч слабо застонал, из углов рта потекла вода. – А, ты живой! Ну, так я, тебя, дурня, добью, – крикнула святочница неожиданно грубым мужским баритоном, до боли знакомым. Жёсткая колючая лапа легла на грудь, давила, растирала, так, что горела кожа. Меншиков слыхал, что святочницы отколупывают у жертвы когтями лоскуты кожи и мяса, а могут и задрать до смерти, и стал отбиваться. – Олух, дыши давай! «Зачем он меня мучает?» – пронеслось в голове у князя. Меншиков хотел было взвыть, но повернулся на бок и выхаркнул крик вместе с водой, коснувшись щекой снега. Судорожно вздохнул – в горле и под ребрами засела боль. – Довольно с тебя, – отозвался тот же баритон и отнял колючую шерстяную варежку от обнажённой груди Меншикова. – Мин херц?! – изумлённо просипел князь. Нет, должно быть, он ещё бредит. Но мрачное лицо Петра не собиралось никуда исчезать. Сильные руки ухватили Меншикова за края разорванной рубахи и поставили на ноги. – Ты зачем в прорубь сиганул, чумной? Али искупаться до смерти захотелось? Князь замешкался с ответом, потупив синие очи, уже хотел было показать жемчуг с кусками ила, зажатый в кулаке, но Пётр опередил его: – От обиды только бабы дурные топятся! – прогрохотал царь, сверкая глазами, дёргая лицом, и тут голос его надорвался. – Не смей мне говорить, и ты туда же, не то я тебя своими руками в прорубь верну! – Не смею, государь мой, – смиренно наклонил голову Меншиков. Глянул искоса хитрым глазом на Петра – у того руки подрагивают, грудь ходуном ходит. Выходит, волновался, не совсем уж к другу охладел. – Д-думай обо м-мне, как знаешь. Народ к крещенским к-купаниям готовится, может, и я решил, – отвечал уклончиво князь, постукивая зубами, решил пока не разубеждать царя. – Скинь мокрое, не то совсем загнёшься. Видеть тебя не желаю, – государь оттолкнул друга, отворачиваясь. Сам Пётр был в зелёном кафтане поверх парчового камзола, без шапки, с запорошенными снегом и сединой волосами. Суровые морщины залегли на лбу, под глазами, у губ, делая его кругловатое привлекательное лицо чересчур тяжёлым. Прекрасные чёрные глаза всё также горели, но усы и брови изрядно посерели. Тело выглядело более грузным, но возраст не согнул плечи государя, и высокая фигура его по-прежнему источала величие. Сквозь притихшую немного вьюгу слышно было лошадиное ржание, и угадывались очертания царских саней. Не тех, карнавальных, что в виде зверя золочёного, да с кровавой выстилкой внутри – обычных, с парой оглобель и кобылой под дугой. Боковых пристяжных лошадей (царь изредка любил прокатиться на тройке) не было. Медвежий полушубок, скинутый государем, валялся на льду рядом с одеждой Меншикова. Князь негнущимися пальцами скинул вымокшее рваное исподнее и кое-как натянул на себя своё барахло, дрожа на ледяном ветру, потянулся было к своему походному кафтану, но Пётр вырвал его у князя из рук и грубо набросил на плечи свой полушубок. – Не желаю, чтобы из-за твоей блажи Петербург без губернатора остался. Народ и без того настрадался достаточно, – буркнул государь, нахлобучивая на стриженные мокрые волосы князя шапку до самых глаз, и зашагал к саням. Светлейший князь поплёлся следом, всё ещё опасаясь, что царь сейчас растворится в воздухе, окажется лишь мороком утопающего. Государь сам занял место кучера, нетерпеливо проводил взглядом взбиравшегося в сани Меншикова, и хлестнул кобылу. Сани рванули с места, князь опрокинулся на устланную тканью скамью. Гнедая кобыла шумно засопела, и Меншиков внезапно вспомнил. Вскочил в санях, заорал: – Стой! Каурого забыли. Стой же!

***

Пётр молча погонял лошадь, быстро и плавно тащившую сани по широкой дороге на пути к Петербургу. Конь, которого Меншикову одолжили на хуторе, бежал сбоку, привязанный к саням, не нуждаясь в понуканиях. – Что там с ассамблеей? – рискнул начать разговор князь, сидящий позади, но государь даже не обернулся. Злоба, глухая, застарелая, засела в душе Петра. Он сбился со счёта, сколько раз спускал товарищу казнокрадство и взяточничество. Жалел, не отдавал под суд. Учил сам – дубинкой. Алексашка валялся у него в ногах, клялся и божился, не обращая внимания на боль в спине и рёбрах, заглядывал в лицо царю дикими мокрыми васильковыми глазами, которые с возрастом не утратили блеска. Как пьяница клянётся никогда больше не прикасаться к чарке, так и тот клялся не запускать больше руку в казну. И Пётр верил, но с каждой прогоревшей вспышкой гнева в душе откладывался новый слой пепла. Последний раз государь вспоминал с мутью в сердце. Прогнал Меншикова с верфи, не в силах больше видеть его угодливой улыбки. Что-то надорвалось внутри Петра, всколыхнулась в нём не ярость, а глухая апатия – что толку бить, горбатого могила исправит. Вплоть до Рождества государь ушёл с головой в дела, и всякий холодел и поспешал уйти, едва взглянув в угрюмое лицо, не желая навлечь на себя готовую прорваться грозу. А потом, накануне ассамблеи, белые руки Кати легли ему на плечи: «Прости его, неразумного. Вижу я, как вы оба мучаетесь». Ласковые пальцы жены зарылись в волосы, а мягкий голос вливался в уши, искренне и безыскусно пытаясь убедить не держать обиды на товарища и сходить на праздничный бал. Пётр в этот день заставил себя выйти на улицу и тяжко уставился на дворец на противоположном берегу. Ослепительное зимнее утро царило тогда в столице. Нева умывалась в холодных лучах солнца, мороз пробирался в хрустальном голубом воздухе до самых городских костей. Обледенели чугунные цепи, у каменных статуй появились пушистые воротники. Беззаботная молодёжь резвилась на катке. Мимо прохаживались румяные девушки, дамы с муфтами, бояре и купцы с коротко остриженными бородами. Торговки и молодцеватые зазывалы с лотками на шеях шныряли всюду, предлагая баранки, ленты, золочёные шишки и прочую всячину. Леденцы гремели в резных лаковых банках, напоминая о детстве. Взгляд Петра тогда случайно упал на гурьбу голых по пояс мужиков, выстроившихся в две шеренги на замёрзшей реке. Кто-то залихватски свистнул, и шеренги стремительно сошлись, замелькали только кулаки в варежках. Пётр бросился к тому месту, оголился по пояс сам и кинулся в самую гущу кулачного боя – традиционного народного развлечения. Через четверть часа, никем не узнанный, государь уже ревел в безудержном веселье, облизывал распухшую губу, возбуждённо сопел свороченным носом. К вечеру волна возбуждения немного схлынула. На бал Пётр явился в смешанных чувствах. Однако выяснилось, что вечером князь Александр Данилыч во дворце не появлялся, а слуги поведали, что «барин велели заложить карету и покатили по западной дороге по важному делу, да только уж воротиться обещали давно». Тревога овладела государем, он распорядился подать сани и сыскать своего кучера, но тот успел уже принять на грудь. Тогда Пётр сам вскочил в сани и стегнул кобылу, которую успели запрячь, не обращая внимания на уговоры и крики гостей. Несмотря на непогоду, государь в два часа добрался Красного села, узнал там, что светлейший князь был проездом, но не возвращался ещё, и погнал по главной дороге, намереваясь расспросить всех и вся, кто попадётся на пути. Когда сани неслись мимо ельника, до слуха Петра внезапно донеслось отчаянное лошадиное ржание. Осадив кобылу, государь спешился, вгляделся в пургу и углядел мужика в исподнем, размашисто осеняющего себя крестом. Секунда недоумения, и государь узнал своего неразумного фаворита. Пётр окликнул его, но тот шагнул вперёд и как по волшебству потонул в земле. «Прорубь» – осенило царя, – «Да мы же на лесном озере». Скинув полушубок, Пётр распластался животом на льду, больше чем по локоть запустив руки в ледяную воду. Он прыгнул бы с головой, не задумываясь, но нашарить обмякшее тело подо льдом получилось почти сразу. Вытащил, откачал, да отвесил пару оплеух, чтобы привести в чувство. «Неужто, он и вправду с горя так?!» – государь терзался сомнениями и силился понять, какая нечистая так своевременно погнала его самого из дворца навстречу буре?

***

– Весело ли прошла ассамблея? – повторил Меншиков с кислой усмешкой в голосе, кутаясь в медвежий полушубок. Князя всё ещё колотило после купания в проруби, щеки и лоб пекло разгорающимся жаром, кожа на груди, натёртая варежкой, саднила. В этот раз Пётр всё-таки отозвался: – Знал бы, кабы за тобой, непутёвым, ехать не пришлось. – Зачем же поехал? Что тебе о рабе своём ничтожном, позабытом беспокоиться? – Ты дураком больно-то не прикидывайся, – буркнул Пётр. – С поста губернатора ты пока не снят, и армии твоя рука ещё сгодится. Пропади ты, где я потом должен замену искать? Дерьма в тебе много, но на дело ты ещё годен. Александр Данилыч скривил рот: – Рад услужить отечеству. Так значит, царь его из воды тащил только с мыслью, что ценное орудие пропадает? Меншиков качнулся в санях на повороте, рука сама юркнула за флягой. Из-за купания в проруби весь хмель, можно сказать, даром пропал. Остатков коньяка, плескавшийся в сосуде, показалось чертовски мало, чтобы залить обиду. С каждым днём, что тянулась царская немилость, откладывалась на сердце позабытого фаворита тайная обида. Когда к исходу первого месяца Меншиков слёг на неделю с жестокой лихоманкой, бредил, звал то давно почившего Лефорта, то Петра, то жену свою Дарью Михайловну. Государь так и не явился, даже письмом не справился, жив ли – дела держали, или не доложили ему вовсе. При воспоминании об этом до того горько стало князю, что он почти поверил в собственную хитрость, будто в прорубь полез не за побрякушкой спьяну, а топиться от тоски из-за государевой немилости. Может, и вправду, в глубине души окунался без страха, потому что жить ему стало тошно, раз не нужен он больше другу своему? Только вот стоило ли? – А где же возница твой? – вдруг заметил Александр Данилыч отсутствие оного. – Надрался в людской, пока я на ассамблею заходил. Я там и получасу не пробыл, а плут уже успел окосеть. – Сам-то вина хранцузского успел пригубить? – Успел. – А скрипки послушал? – Мельком. Пашка Ягужинский сразу увлёк – сказал, что подряд выправил на новый корабль. Ты вот его на дух не выносишь, а он, между прочим, отговорил меня петлю для вас всех, казнокрадов, припасти. – Благодетель. Небось, в прежние времена и постель царскую лучше меня стелил, – фраза горчила на языке, словно боль в гнилом зубе. Павел Иванович Ягужинский, генерал-прокурор Петербурга, призван был умерять аппетиты светлейшего князя. Для Меншикова он был ненавистнее похмелья. Взревновал, ещё когда бывший чистильщик сапог «Пашка» стал денщиком у Петра, после того как сам Александр Данилыч возвысился и сию обязанность оставил. – У метели-то скрипки тоже хороши. Эх, не довелось поплясать на балу, так хоть здесь послушай! Держась за бортик саней, князь приподнялся на ноги и во всё горло затянул бесстыдную святочную песню о девке и чёрте. – Сядь, балбес пьяный, – попытался урезонить его Пётр. – Всех зайцев в округе распугаешь. Государь дёрнул князя за шубу, и тот послушно сел, но петь, впрочем, не перестал. Кругом ему мерещилась та же симфония, что и на лесном озере, только вьюга уже поутихла. Редкие снежинки липли к губам, вешались на ресницы, добавляя Меншикову задора. Прошлогодние сухие плоды лещины перестукивали, словно бубенцы. Лесное зверьё суетилось, разбегалось по норам, мелкие лапы перебирали по пушистому снегу. То здесь, то там, изогнувшись рыжей тенью, неслась по ветке белка. Звякали сосульки, будто серебряная палка била по хрустальной подвеске. «Совсем, как давеча на озере» – вновь мелькнуло у Меншикова. Предчувствие беды окатило его внезапно. Весёлый крик обратился в хриплый надрывный кашель – аукалось «купание». Почти одновременно послышалось дикое лошадиное ржание. «Опять поскользнулся?! Быть того не может!» Но на сей раз каурый лишь взволнованно сопел, а взвилась государева гнедая кобыла. Что за напасть?! В одно из мгновений Меншиков с ужасом различил за деревьями жёлто-зелёные глаза зверя – волка ли, кабана или медведя-шатуна, князь не разобрал. Снег взметнулся фонтаном из-под полозьев, бешено засверкали подковы царской лошади. Животное неслось по дороге, совершенно обезумев от запаха хищника, который, как ему казалось, преследовал добычу по лесу. Меншиков съехал со скамьи на дно саней, ухватился за борта, чтобы совсем не вывалиться на ходу. Пётр вцепился в вожжи, натягивал до дури, орал и сквернословил, пытаясь остановить кобылу. Сани мотало по дороге, несколько раз ударило боками о стволы – оглобли трещали. После одного из таких ударов от саней отделилась тень – каурый то ли отвязался, то привязь лопнула, не выдержав скачки. Внезапно еловые лапы перестали лезть в лицо. Лес справа отступил от дороги, слева раскинулось заснеженное поле. А прямо впереди – крутой холм, над которым ярким пятном взошёл месяц. Слева от подножия, вдалеке в долине виднелась россыпь светящихся пятнышек – огней деревни. Огоньки прыгали у Меншикова перед глазами, разбитые сани подлетали на ухабах. Гнедая кобыла взлетела на склон холма, сани накренило так, что Меншиков чуть было не вывалился назад. И тут произошло нечто совершенно необъяснимое. Для Александра Данилыча время в эти мгновения потекло медленно-медленно, вязкой струйкой – как во сне князь отметил, что сани встали на склоне почти отвесно. На сияющий серп месяца наплыла туча, формой походящая на дерущего горло петуха. Белый луч преломился, сверкнул на креплениях, на коже упряжи, будто полоснул острым краем. Безумная кобыла, потрясая гривой и хвостом, отделилась от оглобель. Не выдержали плохо прилаженные к дуге и оглоблям гужи? Лопнули, разошлись петли сиделки*? Князь так и не понял до конца. А в следующую секунду кобыла, освобождённая от своей ноши, понеслась к вершине, а сани стремительно поехали вниз, заваливаясь на бок. – Прыгай, едрит твою, прыгай! – заорал впереди Пётр. В вихре голубого снега и жидкого пыхающего света разбитых фонарей, оглушенный криками и лошадиным ржанием, наполовину ослепший Александр Данилыч решился кинуть своё тело прочь из саней, как вдруг снежный наст встретил его крепкой оплеухой, залепил ему глаза, рот и нос. Огромная масса саней на миг накрыла его с головой, погружая в непроглядную темень, потом над головой вновь открылось тёмно-лиловое небо, а затем князя с такой силой приложило что-то по голове, что вышибло сознание, и наступил уже долгий мрак.

***

Свет месяца серебром растекался на полозьях опрокинутых саней. Хрустальная тишина стояла над холмом, характерная лишь для морозной сельской глуши. Лесная птаха села на забавную мохнатую кочку, пощипала растущие щетинки, тюкнула разок в макушку, как вдруг кочка зашевелилась, грязным словцом прогоняя птаху. Поправляя шапку с беличьей оторочкой, некстати засиженную глупой птицей, Меншиков попытался приподняться, еле отрывая голову от земли. Тут кто-то щетинистый, влажный и вонючий, раздувая ноздри, легонько подтолкнул его щёку. Отплёвываясь, князь с изумлением уставился в тёмные глаза каурого, рассеянно протягивая руку к его морде. Держась за поводья, Меншиков спустя минуту кое-как поднялся на ноги, чувствуя себя ржавым старым корытом. Руки-ноги вроде целы, только ноют от страшных ушибов, и в голове звенит, а при каждом шаге перед глазами вспыхивали звёзды. Оглядевшись, князь увидел рядом проклятые сани – криво съезжая с холма, те успели упасть на бок и обернуться вокруг своей оси, раскидав своих седоков. Впереди, неподалёку от саней виднелась тёмная куча. Не выпуская поводьев, Меншиков проковылял к ней, подозревая неладное, а как разглядел, так бухнулся на колени, отчаянно хватаясь за эту кучу. Бездыханный Пётр лежал на снегу, полнокровное смуглое лицо государя было недвижно, одна нога нехорошо вывернута в колене. «Всё, нет больше Зевса самодержавного» – панически пронеслось у князя и нахлынуло постыдное секундное облегчение: – «Отмучилось сердце моё». Но такая тоска вдруг взяла, что захотелось вернуться к той самой проруби и присоединиться к другу сердешному. Меншиков упёрся макушкой в грудь царю и затряс его, причитая, ругая и моля, и слабый ворчливый стон вырвался из полных губ Петра. Живой! Да вдобавок чудом уцелевший, только вот колено у царя распухло – ушиб, видно, когда из саней прыгал. Ругаясь и фыркая, Пётр поднялся с помощью Алексашки и с горькой тоской обозрел перевёрнутые сани и безлюдный простор. Метель вовсе кончилась, и ветер затих. Чудно, да и только – какие коленца природа выкидывает. – Ты выпей, мин херц, полегчает, – предложил Меншиков, отдавая царю флягу с остатками коньяка, словно самую большую свою драгоценность. – Не одно пристрастье, так другое, – пробурчал Пётр, но флягу принял. – Смотри, друг сердешный, допляшешься. Фу, что за дрянь пахучая? – Бабка одна на травах настаивала, в дубовой бочке. Но пробирает славно. – Э, да здесь две капли, даже муха не окосеет. Государь осушил флягу и выбросил в снег, князь не кинулся подбирать – всё равно пуста. Подвёл каурого поближе к царю, помог забраться в седло, подставив плечо и спину. Пётр поморщился от боли в колене, но коня оседлал. Куда идти, леший его разберёт. С пути давно сбились, дороги, даже самой захудалой, не видать. Порешили ориентиром взять огни деревеньки и медленно двинулись мимо холма – государь верхом, Меншиков на своих двоих рядом, придерживаясь за упряжь каурого, стискивая зубы от ноющей боли в побитом теле. Князя не покидало неясное чувство, будто всё творящееся – просто дурная дрёма. Ведь давеча ему уже пригрезилось – тварь волосатая, недругу не пожелаешь такую во сне увидеть. Едва они поравнялись с холмом, конь заволновался, всё норовил свернуть к старой берёзе на окраине леса. Меншиков глянул в ту сторону и обомлел. На опушке застыла одинокая фигура. Широкие согбенные плечи покрывал тёмный плащ, ослепительно-белые волосы расчёсаны на прямой пробор, окладистая седая борода спускалась на грудь, на конце раздваиваясь. Коренастый, крепко сбитый, ежели судить по волосам – старик, по фигуре – мужик, шагнул в их сторону, окликнул и простодушно поприветствовал. От одного прикосновения незнакомца конь мгновенно успокоился. Старик почесал его между ушей, заговорил приветливо: – Ну-ну, дружок, будет тебе плясать. Куда молодцов везёшь? Как звать тебя, мерин? О, прости, не мерин ты вовсе, – улыбнулся незнакомец, похлопывая жеребца по потному боку. Меншиков стряхнул с себя оцепенение, надменно заявил: – Ты вглядись, мужлан, с кем речь держишь. Белобородый спокойно оглядел всадника с головы до ног, окинул взглядом князя, потом наклонил голову и густым голосом произнёс: – Виноват. Пётр Алексеич, Александр Данилыч, извольте за мной пройти, рад буду услужить. У меня здесь хозяйство неподалёку, обогреетесь в избе, коня накормите, а потом свой путь продолжите. – Ну, веди, отец, – одобрительно прогудел Пётр, глядя на незнакомца с высоты лошади.

***

Трое путников пробирались по лесной опушке, переговариваясь вполголоса. Пётр кратко поведал местному жителю об их злоключениях, тот взамен поделился историей о своём быте, дескать, живёт он здесь с женой и дочкой, держит хозяйство и пасеку, обитают они уединённо, вдали от деревенской суеты, но общение стараются поддерживать, особливо ради юной дочки. Государь отчего-то сразу проникся к старику доверием, Меншиков, напротив, поглядывал на него с подозрением. Зудящее странное чувство беспокойства не отпускало князя. У незнакомца руки были мозолистые, лицо обветренное, как у крестьянина, а говорил он бойко, не робел, государя со светлейшим князем с одного взгляда узнал. Жил в глуши, борода до пупа, но держался со спокойным достоинством. Под плащом – кафтан, простой, но добротный, не длиннополый, а короткий – на немецкий манер. Пронзительные синие глаза и увесистая челюсть старика не давали Меншикову покоя, казались знакомыми, и в то же время весь облик незнакомца был для князя в новинку. – Ты мужик, вижу, разумный, да указа моего, что ли, не слыхал – мочалку под подбородком таскаешь? – спросил государь, поглядывая сверху вниз на сопровождающего. – Не жалко при каждом въезде в город по копейке платить? Смотри, ежели подбородок выскоблишь и дочку свою приоденешь, сыщу ей жениха приличного. – Благодарствую, Пётр Алексеич, – отвечал белобородый. – Только мы за звонкой монетой не гонимся – об неё можно и зуб обломать, – при этих словах старик обернулся к князю, сверкнув синим глазом. Меншиков вспыхнул, гневная брань готова была слететь с языка, только язык его будто примёрз к нёбу. Когда отпустило, белобородый уже брёл дальше, повернувшись спиной и ведя беседу с Петром. Александр Данилыч сердито прицокнул языком и с удивлением обнаружил, что кончик переднего зуба, клыка, отколот. Вот напасть! Наверное, когда с саней летел, отбил. Незаметно путники подошли к добротной двухэтажной избе, из труб славно пыхал дымок. (Пётр тут же с тоской вспомнил о своей трубке). Рядом, на опушке, был колодец, баня, сарай и стойло. На границе участка виднелись облысевшие заросли колючего шиповника, лесного ореха и ежевики. У Меншикова закралось смутное подозрение – уж не тот ли это самый хутор, где князь оставил своего возницу? Может, когда кобыла понесла, они сделали круг и вернулись к захудалой станции? И хозяин вроде похож, только у того подбородок и щёки были выбриты... Да нет, оборвал сам себя князь, звучит совсем уж бредово. Белобородый тем временем отворил дверь, выпуская наружу тёплый жёлтый свет лампад. – Проходите, гости дорогие! Из избы доносилось слабое журчание, и Александр Данилыч, внезапно вдохновлённый этим звуком, без объяснений исчез за углом дома. Пётр, подумав, тоже неторопливо прошлёпал по снегу к ближайшей берёзе. Хозяин терпеливо дожидался, а затем провёл гостей в дом. В просторной горнице в углу за прялкой сидела кривая старуха-приживалка. Правый глаз, большой, выпуклый, сильно косил к виску, второй почти совсем заплыл в морщинистых складках. На длинном подбородке, словно муха, сидела бородавка, из которой росли два чёрных волоса. Рябая рыжая девка, чем-то похожая лицом на каурого жеребца, накрывала на стол – расставляла миски, разливая в них суп. Верхняя губа у неё была слегка приподнята, виднелись крупные передние зубы. Бросались в глаза белёсые ресницы и рытвины на щеках от перенесённой кожной хвори. Пётр, привыкший, что у бояр его всегда встречают с диким переполохом, обернулся к старику: – Ну, где же семья твоя, а? – Да вот же они, – простодушно отозвался белобородый. – Жена моя, Агафья, – бросил он ласковый взгляд на кривую старуху, – и дочурка, свет мой солнышко, Ангелика. Счастливец я, государь батюшка. – Воистину, – поражённо выдохнул царь. У Меншикова на языке вертелась фраза поострее, но князь благоразумно попридержал её. Если у мужчин и были надежды испить чарку с серебряного подноса и облобызаться с хозяйской дочкой по обычаю, то сейчас вмиг всякое желание отпало. – Ангелика, девонька, последи за печкой, что-то она сегодня не в пример жаркая, – повелел отец и помог гостям раздеться. Застолье тянулось вяло. Государь почти ничего не ел, только пил анисовую, с каждым глотком всё больше впадая в мрачное раздумье. Исподлобья поглядывал на Меншикова – узкое длинное лицо того осунулось, очертилось резкими волевыми складками. Петру знаком был каждый дюйм тела этого шельмеца. Если схватить его сейчас, пропустив остриженные патлы сквозь пальцы, да прижать голову к столу, то у основания шеи, там, где начинался хребет, был скользящий след от шведской пули. А ежели задрать на спине рубаху – шрам от расщепившийся Петровской дубинки. И приятно, и скоромно было вспоминать, как полировал он после этот шрам пальцами. И ведь терпел Алексашка, всё сносил – и распухший нос, и лопнувшую губу, и ребро треснутое. Отчего же и Пётр потерпеть не мог? Отчего привязался он к этим деньгам постылым? Ведь ум, и хват, и сметливость, как у Сашки, ни за какие гроши не купишь. Да, водится за Данилычем порок, не поспоришь, но такова цена его таланта. Да что талант – преданность, когда с юности на одной кошме с тобой ночует, когда твою еду пробует, не боясь яда неприятелей, когда за тебя и за дело общее под сабли встаёт. Когда из проруби царь его достал, ворчал, дурак, о должностях Данилыча да об обязанностях, а ведь совсем не то хотел сказать. – Отчего так!? – грохнул по столу кулаком Пётр, ведя диалог сам с собой, всполошил всех сидящих и, тут же успокоившись, забормотал, – Эх, хороша твоя анисовая, отец, хороша... Александра Данилыча же в тепле совсем разморило. Бил лёгкий озноб, временами пробирал кашель, но ненавязчиво. Кажется, или в избе слишком дымно, не забыли ли открыть заслонку, а то и угореть недолго. Ах, к лешему всё, зато тепло. Князь клевал носом, сонно болтал ложкой в супе, полез в карман платком губы промокнуть, да случайно нащупал там жемчужное ожерелье. Тут же припомнилась князю волосатая святочница, что гонялась за ним по льду в его горячечном бреду. И что только утопающему не пригрезится. Как представил снова сальный алчный блеск в её глазах, князя аж передёрнуло. Хотя, коли по правде судить, чем он лучше? Заврался, заворовался, опоганил себя в глазах государя. Прав мин херц, погубят его большие мечты, корысть и честолюбие. Каждый раз после Петровской науки зарекался, что бросит, сам себе верил, а потом вновь срывался. Противно стало Меншикову за самого себя – знает, ведь, что окончательно не бросит никогда. В юности-то его совесть мало волновала, жадно пил соки жизни – ночи в дворцовых чуланах казались длиннее, снег белее, вино слаще, особливо в компании Петра, Алёшки и прочих разгульных друзей. А теперь вкусы притупились, и всё чаще по временам тошнотворное чувство скребло изнутри по рёбрам. – Мин херц, я давеча тебе и Катеньке подарок приготовил, да недосуг отдать было. Меншиков достал из кармана треклятый жемчуг и протянул государю. Пётр с любопытством принял вещицу: – Ай да хват! Раздобыл побрякушку… У белки, небось отобрал? – государь потёр большим пальцем вмятину на одной из бусин, будто от зуба. – Я, мин херц, как раз с ней во дворец возвращался, когда каурый на льду оступился, – обмирая в душе, начал Алексашка. Господи, кто же его за язык тянет? – Вот ожерелье у меня из-за пазухи в прорубь и вылетело. Пётр секунду осознавал, а потом стал дико меняться в лице – ноздри затрепетали, глаза выкатились, челюсти стиснуты до скрежета зубовного: – Из-за побрякушки?! Из-за побрякушки чуть с жизнью не простился?! Сдуру, спьяну…! А мне бы без тебя… одному, среди всей этой шушеры! Пётр протянул длинные руки через стол, сгрёб за ворот князя, рванул на себя так, что Алексашка налёг грудью на столешницу, сметая глиняную миску на пол. Меншиков зажмурился, не к месту вспоминая, что не всегда царёва наука заключалась в дубинке или в кулаке. Бывало, Александр Данилыч закусывал ладонь до крови, пока государь вколачивал в него наставления, прижав к ободранной стенке под лестницей. Порой фавориту удавалось таким образом выкручиваться. Однажды Пётр в сердцах выкрикнул: «Коли не одумаешься, быстро верну тебя обратно на улицу. Пирогами опять торговать будешь!». Алексашка выскочил из своего дворца на набережную, купил у первого попавшегося торговца весь лоток с пирожками и фартук в придачу, и пока счастливый оборванец вцепился в золотой, живо кинулся обратно во дворец. Прямо в передней скинул с себя всю одежду вместе с исподним, повязал на нагое тело фартук и, повесив лоток на шею, взлетел обратно к государю. «Пироги подовые, налетай!» – во всё горло зазывал Меншиков, вертясь перед смеющимся государем, пока тот, наконец, не поймал ладонями его сверкающий зад. Однако ни побоев, ни более скоромного продолжения не последовало. Меншиков рискнул приоткрыть один глаз. Лицо Петра всё также искажала гримаса, и внезапно государь расхохотался. Громко, басовито, почти надрывно. Ни тени улыбки в глазах, только этот опустошающий душу смех. Едва только царёва хватка чуть ослабла, Меншиков, обогнув стол, кинулся к нему, обнять, придержать. Слишком хорошо он знал, чем чреваты подобные бурные припадки. Постепенно Пётр утих, утёр ладонью раскрасневшееся лицо, налил две полные стопки анисовой и велел Алексашке пить. Потом облобызался с ним и разлил по новой. Попойка протекала мутно. Александр Данилыч и до сего момента пребывал будто в дрёме, ни считая момента со встряской, а теперь и вовсе разомлел. В чём, в чём, а в мастерстве пить царь мог кого угодно перещеголять – нередко бледный светлейший князь вываливался из-за стола замертво во время гуляний, не выдерживая темпа государя. Краем сознания гости отметили, что хозяин избы вышел из-за стола, откланялся и сообщил, что де на охоту пойдёт, а жена и дочка о них позаботятся. Бабка в углу пряла и бормотала под нос всякие байки о святочных гаданиях с дурными концовками, о кровожадных тварях в обликах поросят, козлов и юных молодцев, а девка ей внимала, да несмотря на россказни, разводила в плашке какую-то гущу или воск – гадала. От сей чуши у Меншикова голова совсем пошла кругом. Куски грибов в супе мерещились ему мухами с двумя чёрными щетинами, овощи – жабами, запрыгивающими ему в ложку. Князь сморгнул, прогоняя морок. Духота в избе становилась уже раздражающей. Александр Данилыч обернулся, обозревая горницу сквозь золотой туман в голове. Печная заслонка раскалилась докрасна, побелённый кирпич дрожал, щели у заслонки шипели и плевались горящими лоскутами, уже вовсю витающими вокруг. – Мин херц! – в ужасе затряс царя Меншиков. Пётр прочухался, вскочил, опрокидывая табурет. Закрыв рот и нос рукавом, кинулся перво-наперво в угол, где сидели мать с дочкой. – Алексашка, туши! А я их выведу! – кашляя, скомандовал Пётр. – Спасать утопших – дело святое, – проскрипела бабка в лицо Петру и разразилась кошмарным, скрежещущим смехом, будто издевалась над ними. Увернулась старая от государя, забившись в угол. Пётр сплюнул на пол, решил хотя бы девчонку спасти. А рябая крутнулась на месте, резво махая платком перед собой: – Зачем тебе девка сдалась, государь? А князь тебе тогда на что? Стерва наглая. Пётр попытался её поймать, но девка вдруг оплавилась, как свеча, в его руках, обратившись в рыжие пламенные языки. Старуха с тем же скрипучим смехом растаяла в углу тёмными густыми клубами дыма. Жутко до дрожи стало. Наваждение! Бесовщина! Тьфу, да быть того не может. Всё анисовая виновата! Меншиков тем временем пытался затушить занимающийся пожар, да куда там! Пробовал затоптать, накрыть сорванной скатертью, залить остатками супа, да всё без толку. Огоньки поползли по занавескам, запрыгали по лавкам. Дразня, колыхались пламенные язычки, разбегались вокруг, облизывая сухое дерево, пожирая с хрустом. Александр Данилыч, с засученными рукавами, метался по избе, с лица и шеи на грудь струился пот. Головокружение мешало сосредоточиться. «На охоту белобородый собрался, как же» – мысленно проклинал хозяина князь, – «Нелепица, да какая сейчас охота? Нехристь он какой, или заговорщик. Точно!» Меншиков слишком хорошо помнил минувшие времена при регентше Софье, которая и ядом, и ножом, и удавкой пыталась извести юного претендента на престол. «Заговорщик, али ещё того хуже. Как же я сразу не смекнул! Дом без образов, ни у кого цепочки на шее нет, прядут, гадают, когда в святки тёмный деревенский люд это строго воспрещает». Раскалённая заслонка распахнулась настежь, открывая огненное чрево. Печь изрыгала пламя, выхаркивала кровавыми сгустками, словно чахоточная. Всюду царил смрад и чад, жар пёк лицо. Пётр пытался загасить огонь в глубине избы, Меншиков – ближе к двери, и плевки проклятой печи разделяли их. Внезапным порывом ветра раскрыло ставню, и изба заревела, как только хлынул внутрь свежий воздух – пища для огня. Александр Данилыч решил: «Конец». – Беги, – рыкнул ему из глубины Пётр. – Я слажу сам! – Мин херц, брось ты… – Не лезь! Сказал, слажу! Плохо дело. Государь во всех свершениях своих был неудержим, коли нахлынет на него стихийный порыв, так не остановится, словно умалишённый, пока не довершит до конца. Спасать надо буйную голову. Огонь бушевал у стен, по полу протянулся пылающий бордюр. Могучая фигура Петра дрожала за маревом раскалённого воздуха. Перекрестившись, Алексашка разбежался и сиганул через огонь. Тело на миг обволок сумасшедший жар, князь думал, что поджарится, а в следующую секунду налетел на государя. Упёрся предплечьями и сжатыми кулаками в грудь Петру, принялся подталкивать его спиной вперёд к выходу, пока тот безумными вращающимися глазами смотрел на пожар. На удивление, царь-таки поддался. Не знал Алексашка, что потрёпанное сердце государя схватила боль, и перед глазами потемнело. Был бы Пётр в полной силе, князь бы с ним не сладил. Меншиков подхватил с пола медвежий полушубок (во хмелю, что ли, они его здесь бросили?), грубовато укрыл им лицо и руки государя, и, вдохнув, толкнул их обоих мимо огня, там, где ещё осталась маленькая брешь. Плечом высадил дверь и выпихнул их наружу в тот миг, когда вслед за ними обрушилась горящая балка.

***

Мороз облепил разгорячённые лица, когда Меншиков с Петром вывалились на двор из сущей топки. Босиком, простоволосые, одна медвежья шуба на двоих. Куда бежать?! Сани поломаны, кобыла сбежала, до тусклых огней деревни идти две версты – если не собьются с пути, так всё равно околеют по дороге. Одна вялая надежда оставалась на каурого. В спину им отлетели искры, жутко зашипела головёшка, соприкоснувшись со снегом. С неба вновь начала сыпаться белая крошка. Тут Меншиков заметил кривую почерневшую баню, заметённую по самые окна, с бесформенным сугробом на покатой крыше. «Огонь разносится по воздуху», помнил князь и решил, что заснеженная баня в самый раз подойдёт для укрытия. Кое-как отворили они покосившуюся дверь, пролезли в образовавшийся проём и прихлопнули за собой. Предбанник представлял собой утлую промёрзшую каморку, по углам висела пара облетевших засохших веников, под лавкой всё растянула густая паутина. Около стены от случайного пинка задребезжала пыльная бутыль самогона. Меншиков сунулся в проём с высоким порогом, ведший в парилку. С размаху въехал лбом в низкую притолоку, в первую секунду ослеп от боли, ругнулся сквозь зубы. Сзади нетерпеливо толкался Пётр. Поклонившись бане пониже, князь протиснулся-таки в парилку и рухнул на хлипкую лавку. Воздух внутри ощутимо горчил, доски прокоптились почти до чёрного цвета. Значительную часть пространства занимала печь-каменка, сложенная из крупных обточенных валунов. Пётр ввалился следом, согнувшись в три погибели, поплотнее прилаживая дверь в парилку. Медвежий полушубок соскользнул с государевых плеч. Пётр попытался выпрямиться, но, как давеча князь, приложился макушкой о потолочную балку. Пришлось царю неловко бухнуться здоровым коленом на мех. – Гляди! – кашляя, взволнованно выдохнул Алексашка, сполз с лавки и приник к окну. – Изба до самых небес пылает! Стекло всё обледенело, но кто-то протёр в этом сплошном узоре небольшую полынью. Пётр и Меншиков с животным любопытством припали к ней, толкаясь и завороженно глядя на пожарище. Словно огромные лисьи хвосты, сквозь окна прорывались рыжие языки огня. Очертания крыши дрожали в огненном мареве. Изба плевалась белыми, золотыми и красными искрами. – Бот*, смотри, Алексашка! Неужто не видишь? – Пётр сжал плечо друга, не отрывая возбуждённого взгляда от серого дыма и пламенных лоскутов над крышей. В клубах ему виделось одномачтовое судёнышко и взывающие к спасению матросы. На ветру реяли рваные паруса, чёрные останки крыши мнились камнями мели. Царь встревоженно тряс товарища, но Меншиков не видел никакого бота. В самом сердце пожара князю мерещилась церковь, венчавший её крест горел белым золотом. Странный холодок пробежал под рёбрами. Смутное чувство, что он приложил к этой церквушке руку, не отпускало. Щёки Александра Данилыча запылали, горло разодрал очередной приступ кашля, но князь продолжал смотреть, как безумный, лишь прикрывая тыльной стороной ладони мокрые губы. Он трепетал в необъяснимом предвкушении, что вот сейчас увидит нечто важное и сокровенное, что следующее видение откроет ему некую тайну. Абрис церкви и вправду начал меняться, но у Меншикова перед глазами поплыли чёрные кольца. Князь почувствовал, как руки Петра буквально отрывают его от окна, попытался возразить, но выкрик «Нет, обожди!» сорвался в хриплый клёкот. – Да ты весь трясёшься, оглашенный. Хватит глаза-то пялить. В противовес грубым словам, государь осторожно распахнул рубаху на груди Алексашки и подтолкнул его на полушубок на полу. Несколько мучительных мгновений князь задыхался, выхаркивая, казалось, лёгкие, и смутно отмечал какую-то возню. Потом в нос ударил резкий запах сивухи, и ледяная жидкость выплеснулась ему на грудь. Меншиков запомнил мозолистые ладони, которые, не жалея сил, растирали самогоном всё его дрожащее тело. Закаменевшие мышцы понемногу расслаблялись, кожа начинала приятно гореть. Зато внутри, в чреве, что-то истекало ледяной тревогой. К горлу подкатило такое отчаяние, что захотелось взвыть. – Убей лучше…, – заполошно зашептал Меншиков, притягивая Петра за отвороты кафтана. – В другой раз лучше прибей, но не гони от себя больше. Ведь сил нет терпеть... жизнь такую… проклятую… без тебя... – Ну, будет тебе, Алексашка, будет, – опешив, строго пробормотал Пётр. В голубоватом полумраке парилки царь неясно различал, как подрагивали губы князя. Но Меншиков не отцепился, упёрся пылающим лбом в холодный лоб Петра, так что носы их соприкоснулись. Чуть отодвинулся, неуклюже прижался губами к веку, ткнулся носом в подбородок. Трясущаяся ладонь уже выправляла царскую рубаху из-за пояса, холодные костяшки задели тёплый живот. – Прям здесь, что ли? Да господь с тобой... – глухо пробурчал Пётр, однако пальцы его уже по давней привычке потянулись к Алексашкиным порткам. Как скидывали одежду и ботфорты, как барахтались в невозможно тесном и душном пространстве парилки, Меншиков не вспомнил бы и под пытками. Опомнился на пару мгновений, будто вынырнул из омута, когда уже опирался предплечьями о шубу, а позади Пётр смачно сплёвывал на ладонь. «Сейчас, сейчас», – хрипло обещал государь, то ли любовнику, то ли самому себе, вжимаясь полувозбуждёнными чреслами в Алексашкин зад. Елозил, отирался, не проникая, впитывал свистящие вздохи князя, пока, наконец, не восстал полностью. Рваная рубаха висела на заголившемся плече Меншикова, а перстень на пальце Петра царапал его поясницу, отвлекая от другой боли. Следующее отложилось у князя оборванными горячечными воспоминаниями – будто торопливо намалёванными картинами на лаковых дощечках, что продавали нищие живописцы на ярмарках. Мазки ложились грубо, зато сохраняли порывы вдохновения неумелого художника. Сашка бережно прятал их между рёбрами, словно за пазухой – пригодятся, когда одряхлеет, станет немощным стариком, и кроме воспоминаний ничего не останется. Вот тяжкое жаркое дыхание царя мажет по лопатке, вот ладонь ложится напротив Сашкиного суматошно бьющегося сердца, случайно прижимая серебряный крест. Вот от мерных глубоких толчков по телу разливается теплота, и полувствавший орган князя начинает крепнуть, пока не касается уже живота. Вот Пётр немного отклоняется, поводит бёдрами, расталкивает, расширяет нутро Алексашки, тянет чуть вниз, и это так ослепительно хорошо, что хочется орать. Лицо Меншикова перепачкалось в саже, на руках – ожоги, всё тело в синяках. Спину ломило, в хребте хрустело, будто он вот-вот переломится, и князь завалился на бок, утягивая за собой Петра. Сразу полегчало. Тот, казалось, был не против – повреждённое колено давало о себе знать. Приладился, притёрся, опираясь рукой об Алексашкину талию, поддавая вперёд свою крупную мужественность. Спину князя щекотала растительность на груди и твёрдом, чуть отвисшем животе Петра. Дыханье проклятое было ни к чёрту, в горле вставал ком, но князь упорно толкался назад, навстречу, вминая пальцы в царёво бедро. Пётр тяжко дышал, длинно и глубоко вгоняясь в тесное нутро, стараясь забыть о болезненном колотьё в груди. Как-то незаметно у них с Алексашкой всё завертелось, ещё в давней юности. Попытки согреться в стылых покоях и сонная возня сами собой перетекли в блудливые ласки, а те, в свою очередь, в гораздо более откровенные выражения дружбы, как вошли во вкус. Раньше, бывало, мебель громили, когда кураж бежал по жилам, до прокушенной кожи, до синяков доходило. Петр Алексеич желал тогда попробовать всё. Его неуёмной энергии хватало и на женщин, и на мужчин, ограничивать себя государь не желал. Однако единственные, с кем ему было истинно уютно – Сашка и Катенька. Да вдобавок, с Алексашкой можно было себя не обуздывать. Со временем всполохи страсти становились реже, зато дольше и обстоятельней, когда государь с фаворитом по паре часов раскачивались на перине, словно на волнах морских. Эх, простил Пётр неразумного, простил, когда тот его из избы огненной вытолкал, нет, ещё когда из проруби дурня тащил, простил… Вскоре в глазах у обоих любовников сладко помутилось. Пётр почуял, что на щеках у Алексашки стало солоно и мокро, и собрал эту соль губами. Последнее же, что припомнил Меншиков, как приподнялся после на локте, в сонном полузабытьи, дыхнул, потёр пальцем оконце, но кроме чёрных с голубым огнём углей ничего не усмотрел. В шею сзади сопел спящий Пётр, и князь погас, впервые за два месяца с миром в душе.

***

Александр Данилыч очнулся на блёклой заре, мучимый тяжким похмельем. В черепе перекатывались пушечные ядра, желудок крутило, в груди погано свербело. Вдобавок, ощутимо хотелось по нужде. Но при всём при этом на сердце было до странности уютно, а в голове абсолютно пусто. Неотчётливо припоминалась поездка за жемчугом, ненавязчиво всплыл образ проруби и тёплых царских саней, но так, словно это был причудливый сон накануне. Меншиков рискнул приподнять одно припухшее веко. Чёрная доска, поросшая мхом; дымный бледный свет, льющийся откуда-то сзади; сквозняк, свиставший из щелей в затылок. В углу из покрытых лишайником растрескавшихся валунов было сложено что-то вроде очага, только развалившегося. «Каменка» – мелькнуло у Меншикова. – «Мы ж в баньке по-чёрному! Эк нас занесло сюда – ужель попариться решили? Да нет, баня-то заброшена, вон сквозь половые доски уже корни древесные лезут. Верно, от метели укрыться решили, да и забрели сюда». Однако сама баня мало волновала Меншикова. Единственно важно было то, что одной рукой князь, лёжа на боку, обнимал поперёк груди трубно храпящего Петра. Государь был наг, на светлейшем князе не было портков, лишь рваная рубаха. Саднящее тянущее чувство внизу и сладкая ломота во всём теле говорили, что ночь прошла более чем благотворно. Тут же в голове всплыли лаковые картинки, и потеплело внутри. Эх, всё не так, как задумывал вначале Александр Данилыч. Вместо бархата и шёлков – медвежья шерсть, вместо опочивальни во дворце – отсыревшая закопчённая баня. Да и бес с ним. Устал он хитрить. (Давно ли сам на чердаках ночевал, пирогами с зайчатиной торговал?) Хоть раз в жизни бросился с головой в омут – и, похоже, был вознаграждён. Пётр, слава тебе господи, простил, допустил до себя, осчастливил вконец стосковавшегося друга. Меншиков с ленивой нежностью поводил пальцем по груди царя, путаясь в растительности. Как на голове, так и на груди государя, седых волос стало больше, чем чёрных. Несмотря на жестокое нытьё во всём теле, князю хотелось закрыть глаза, сгрести в трясущихся с похмелья руках сердешного друга и не вставать с шубы, пока вновь не стемнеет. Однако зов естества оказался сильнее, и Меншикову пришлось прижаться запёкшимися губами к плечу Петра, сипло позвать, а под конец просто пихнуть под бок. Государь заворчал спросонок, пока с трудом поднявшийся князь пробирался к выходу. Ободравшись обо все косяки, Меншиков кое-как натянул короткие штаны, оказавшиеся на поверку царскими кюлотами и, с третьего раза попав в дверной проём, вывалился на утренний холодок. Низкое зимнее солнце сидело на кружевных ветвях, слабо сияло, будто смотришь на него мокрыми глазами. Старая берёза поникла под белой тяжестью, свесив ветви до самой земли, словно плакучая ива. Князь зачерпнул чистого снега в ладонь, отёр лицо, губы, даже положил в рот немного - пить хотелось страшно. Смутно припомнилось, как вчера проливалось у него из углов рта, струясь по подбородку - то ли вода озёрная, то ли ледяная анисовая. Красными прищуренными очами Меншиков обозревал лесную опушку, справляя нужду. Холод пробирался под рваную рубаху, и князь, подвязавшись, поспешил было обратно в баню, как вдруг взгляд его упал на останки какой-то постройки, то ли избы, то ли конюшни, то ли сарая. Обуглившееся основание завалила пуховая перина снега, сквозь один из углов пророс куст ежевики. Рядом из-под снега виднелись закопчённые рёбра и хребет зверя, должно быть, коровы либо лошади. Александр Данилыч засмотрелся на дремотные старые развалины, да так и повалился в сугроб с раскрытым ртом – выходящий из избы Пётр, нечаянно натолкнулся на застывшего в проходе князя. Подал руку, обтряхнул, облокотился на плечо, укрывая обоих измятым полушубком: – Эх, славно вчера гуляли Святки, – с горькой улыбкой в голосе промолвил царь, подтягивая на себе Алексашкины портки, – Вьюга любую ассамблею перещеголяла. А эт что за угли – неужто, мы кого-то пожгли? Знатно гуляли, ничего не скажешь! По всему видать, горело тут весело. – Горело, да лет десять назад, не меньше. Окстись, мин херц, уже кусты сквозь избушку проросли. Ты лучше послушай – делов-то накопилось много… – Полно тебе. Вернёмся во дворец, дух переведём, а там посмотрим. Подлатать тебя сперва надо. И вот что, побрякушку свою назад забери, – Пётр протянул фавориту многострадальное жемчужное ожерелье. – Государь... – Забери, я сказал! Подаришь Дарье Михайловне, от меня, скажешь. Ты мне лучше делом отслужишь. – Отслужу. Прикажешь, так сразу, как пойдём во дворец отдыхать, так и отслужу, – похабно осклабился Меншиков, и от этого смешка желудок вдруг скрутило спазмом. Князь согнулся пополам, и несколько секунд его выворачивало желчью на снег – почти ничего, кроме алкоголя, у него во рту за весь вечер не было. Пётр поддерживал за плечи, кратко ухмыльнулся, когда князь отёр губы. – Полно зубы скалить, Алексашка. Лучше подумай, как выбираться-то будем. Словно в ответ со стороны холма донеслись обеспокоенные крики. Государь с князем кинулись туда и наткнулись на двух сбившихся с ног молодых бояр и генерал-майора Головина. Камзолы, кафтаны в беспорядке, на бледных лицах – смертельная тревога. – Государь! Ах, ты ж господи… Жив-целёхонек… А мы-то… Государыня места себе не находит… Подскочил возница Меншикова, ещё какие-то мужики и оба боярина. Галдели, причитали, вели к просторным саням, пытались обернуть Петра в собольи накидки. Юнец-возница крутился вокруг князя, лепетал что-то о пропавшей карете и о двух кобылах, нёс несусветную чушь о том, как проснулся один посреди леса. Государь рявкнул, чтоб успокоились, велел лучше о светлейшем князе, губернаторе стольного Петербурга позаботиться. Один из бояр глянул на Меншикова странно, второй, смекнув, что опала Александра Данилыча кончилась, поклонился, спрашивая, чем услужить. Только Головин без суеты пояснил им, что, когда Петра не дождались во дворце, то отправились следом, долго кружили в метели, пока, уже под утро, не встретился им рыжий конь, осёдланный, но без ездока. Попытались его поймать, а тот всё время отбегал, пока не привёл бояр к опрокинутым саням. Тут уж по следам они и добрели до развалин. – Жалко животину, не смогли удержать, – вздохнул генерал-майор, когда сани катили на пути к Красному Селу, и не было опасности больше сбиться с дороги. – Как мы сани заприметили, так жеребец взвился на дыбы и ускакал в темноту, только подковы засверкали. Меншиков, смурной, но счастливый, вполуха слушал рассказ, надвинув на глаза одолженную боярином шапку, навалившись боком на государя. Благодать снизошла на сердце князя, и хотелось тревожиться. Кроме Головина, двух бояр, кучера и юнца-возницы, в составе спасательной группы было ещё двое мужиков (все кое-как разместились в двух санях, поехавших на поиски). Один, хмурый, прилично одетый здоровяк со стриженной бородой, оказался английским матросом, знакомым Петра, приглашённым на ассамблею. Второго, как выяснилось, в качестве проводника Головин подобрал ночью в соседней деревне Липовке. – По-нашему матрос почти не разумеет, но, узнав, что случилась беда, напросился прямо с бала ехать с нами, – пояснил Головин. История с возницей князя оказалась ещё чуднее. Заночевал, говорит, в ямщицкой избе, а очнулся в сумерках у заметённой дороги около горелых развалин, один-одинёшенек, только две кобылы княжеские к ели привязаны. Собрался уж было зареветь, как девка, а тут навстречу Головин с людьми бегут, и сам Александр Данилыч нашёлся. – Шельмецом, поди, ямщик оказался, – чванно произнёс один из бояр, тот, что поклонился Меншикову. – Ограбил мальчишку да выкинул из избы, а карету увёл. – Да нет – мешочек с серебром вашим при мне остался, не поверите – даже два мешочка, – залопотал было мальчишка, но боярин отвесил ему подзатыльник. – Увёл карету без коней и со сломанной осью? Ты думай, что городишь, и руки не распускай, – окрысился на боярина Меншиков. – Как доберёмся до Села, пошлём за каретой, отыщется, никуда не денется. «Мальчишка желторотый, небось выпил квасу с какими-нибудь загульными ряжеными, так его и понесло в лес» – решил про себя князь. Любопытней было, как же им с царём повезло ночью добраться до развалин чьего-то селения. Не иначе, конь каурый помог. Правда, откуда тот конь взялся, память князя не могла осилить. Меншиков помнил, как сломалась карета и брели они с возницей по окольной дороге, кажется, на ямщицкую станцию. С грехом пополам помнил лихую скачку на кауром; Петра, тащившего его из проруби; опрокинувшиеся сани. Дальше всё терялось в густом тумане. «Никогда больше не притронусь к тому коньяку на травах. Ух, баба, ух змея, что за бурду состряпала. С неё и не такое пригрезится. Да и головой, видать, хорошо ушиблись, когда с саней падали». Александр Данилыч, наклонившись к уху Петра, поведал ему свои сомнения, правда, в более дипломатичной форме. Государь покачал головой: – Да, завёл нас тот каурый. Уж не Гитраш* ли он, часом, а? – Gytrash? – отозвался вдруг английский матрос, услыхав знакомое слово. – Oh, in my country Gytrash is known to be a spirit in the form of a horse or large dog which rambles on solitary ways and came upon belated travelers. It can be evil or kind. (Гитраш? О, в моих краях Гитраш известен как дух в виде лошади или огромной собаки, который блуждает по пустынным дорогам и настигает запоздалых путников. Он может быть как злым, так и доброжелательным духом). – В самом деле? Really? – заинтересовался Пётр. – Yeah! – С живостью продолжил матрос. – But of course it’s just a legend. There’re some other stories about lonely spirits – symbols of death. I’ve heard about Anku, Tomerl – it’s always an old man with a white beard and hair, who predict your death. (Да! Но, конечно, это всего лишь легенда. Есть немало разных историй об одиноких духах – предвестниках смерти. Я слышал об Анку*, и о Томерле* – это всегда старик с белой бородой и волосами, и появление его может предвещать вашу смерть). Меншиков не вникал в беседу и вновь откинулся на устеленную мехами спинку саней. Какая, в сущности, разница, что за нечистая свела его и Петра в лесу, главное – меж ними снова царит мир. – Эх, кабы разыскать погорельцев из ельника, да уплатить им сполна, – протянул Пётр, – что хутор когда-то построили, что заблудившемуся путнику пристанище нашлось. Слова государя произвели чудной эффект на мужика, что прибыл с ними из Липовки – тот испуганно стащил шапку с головы и судорожно закрестился, бормоча молитвы под нос. – Молчи, тёмный, – пихнул его один из бояр, но Пётр велел мужику говорить. – Не вели казнить, государь батюшка, – захлёбываясь воздухом, пробормотал мужик, – но хутор в ельнике уже лет десять как тому назад погорел вместе со всей хозяйской семьей и со скотиной. Страшный пожарище тогда случился, аж из Липовки видать было. Кажный год некоторые перепившиеся ряженые, бывает, клянутся, что огонь над ёлками видят. Шептались, что поджог это был. Яков, царство ему небесное, мудрый старик был, вольный, не из местных. Деревенские его побаивались, некоторые колдуном считали. Но, как туго становилось, все к нему ходили – кто за советом, а кто денежку али припасы одолжить. Кому помогал щедро, а коих пропойцев в шею гнал. Вот и нажил врагов. Золотой был мужик, земля ему пухом. Все, кто сидел в санях, примолкли. Головин смутился, бояре, матрос, возница и кучер ничего не поняли, и только у Александра Данилыча и у Петра странный холодок прошёлся по сердцу. Слабо всколыхнулись, и тут же потухли мутные огненные образы лодки и церкви. Сотрясение да похмелье виноваты, не иначе, постановил Меншиков, рассеянно облизывая отколотый зуб. Только копошилась после рассказа в душе непонятная тревога. «Надо бы отметить тот подряд на осетрину. Даже если государь не узнает, всё равно отменить. Гнилое это дельце». Порешив так, князь сразу успокоился, начал строить в уме ленивые планы, покашливая и сморкаясь в платок: «Как вернёмся, пусть государь в приготовленной опочивальне понежится. А потом сбегаю я на рынок, наберу ворох леденцов, шалей, Петрушек резных, и махну в имение. Пущай девки мои, Маруся с Дашкой, порадуются». А сани продолжали мчаться сквозь дымку позднего зимнего утра Крещения, постукивая бубенцами в такт сухому лесному ореху да иссохшим костям каурого жеребца. _________________________________________________________________ Примечания автора: *Святки – в русском крестьянском быту считаются самым большим, длинным, шумным и веселым праздником. Они обнимают собой дни, начиная от Рождества Христова и до праздника Крещения, с ними связано множество традиций и суеверий, в том числе колядование, гуляния ряженых, святочные гадания, истории о святочной нечисти и прочее. Подробнее: http://slavyans.myfhology.info/holidays/svyatki.html * Гишпания – Испания, в простонародье. * Святочницы — ужасные существа, чьё тело полностью покрыто волосами — ходили по селениям только в Святки (что следует из их названия). Говорили, что святочницы предпочитают заброшенные и неосвящённые дома и бани, речью не владеют, зато пляшут и бессловесно поют. По ещё более любопытным преданиям, святочницы — кокетки и очень любят разнообразные украшения. *Подробнее о санях, об упряжи и запряжки лошадей: http://zoohoz.ru/loshadi-i-koni/na-sanyah-8480/ http://zoohoz.ru/loshadi-i-koni/osnovy-zapryazhki-v-telegu-7964/ * Бот (от нидерл. boot — лодка) — в эпоху парусного флота всякое небольшое одномачтовое судно. * Гитраш — существо из английского фольклора. Он может проявляться в виде чёрной собаки, или мула, или лошади. Преследует одиноких путников и вводит их в заблуждение, однако существуют и доброжелательные духи, указывающие верный путь из леса. Подробнее: http://www.bestiary.us/gajtrash/ru *Анку – в фольклоре жителей полуострова Бретань предвестник смерти. Является анку в облике высокого изможденного человека с длинными белыми волосами и пустыми глазницами; он одет в черный плащ и черную широкополую шляпу. Этот человек везёт похоронную повозку, запряженную скелетами лошадей. Согласно легенде, тот, кто встретит Анку, умрёт через два года; человек, встретивший Анку в полночь, умрёт в течение месяца. Также предвещает смерть скрип телеги Анку. * Томерль – злой дух, в виде старика в плаще и длинной раздвоенной бородой и ходивший по домам с 21 декабря с Книгой Смерти в руке (Австрия). Невидимый, он бесшумно проникал в дом, обходил комнату за комнатой, где были люди, и указывал на кого-нибудь и заносил его имя в свою ужасную Книгу. Это означало, что в будущем году именно этому человеку угрожает болезнь или даже смерть. Подробнее: http://hipermir.ru/topic/prazdniki/den-tomerlja/
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.