ID работы: 507011

Белое и красное

Слэш
PG-13
Завершён
42
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 12 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

По ступеням, бегом - во мрак, Не касаясь рукой перил. Так рисуй же меня так, Чтоб стереть не осталось сил. Мой учитель, мой бог, мой кумир, Так зачем мне теперь века? И я сплю, не тревожась за мир, И он спит у тебя в руках.

Если сесть, положить перед собой чистый лист бумаги и задаться целью перечислить всё, что ты ненавидишь, то на мгновение обязательно застынешь в размышлении, сжав в пальцах ручку. Так вот, такого мгновения у меня нет. Ненавижу осень. И Луи, сидящий за моей спиной на узком кабинетном диванчике, скорее всего, со мной солидарен, но сейчас его тонкие черты выражают только отрешенность. Чуть сведя брови, старательно рассматривает ковер. Я не спрашивал. Ни откуда он нашел дом, который я приобрел две недели назад. Ни что натворил Лестат на этот раз, если сдержаный воспитанный Льюис не пожелал сопровождать его в Париж. Ни как он оказался на моем пороге, молча поблагодарив взглядом, когда я, отступив назад, пропустил его в комнаты. Когда-то я читал, что создатели Олимпийских игр предусматривали состязания и для рабов, чтобы господа не успевали скучать. На потеху публике изобретались самые абсурдные, невыполнимые эстафеты. Бегство от себя – самый безуспешный марафон. Одинаковое раздражение и от теплых дней, полных оранжевой листвы и легкого воздуха, и от слякотных, свинцовых, подлинно осенних серых, непременно приходящих следом за ними. Всё это отнимает всякое желание работать и приводит с собой потребности абсолютно идиотские: например, взять в руки кисть. *** - Мой сын здесь не останется! – хилые рамы окон в пристройке настоятеля Печерской Лавры подрагивают от мощного баса. – В двенадцать лет пора науку изучать, а не иконы ваши разрисовывать. - Брат мой Иван, у мальчика дар великий, - настоятель смягчает голос до смиренного тенора. - Знаю, потому и оставите тут, чтоб в конце, как чернь ваша, под землю сошел! Я обреченно вздыхаю. Не то, чтобы мне нравилось это мрачное подворье и клеточки-кельи, но здесь у меня всегда были краски, довольно редкий товар, а иконы всегда принимались с восхищением. Не знаю, почему я редко чувствовал желание рисовать что-то другое, а монахам это было донельзя удобно. Другая сторона дела заключалась в том, что возможность оставить рисовальщика у себя насовсем была вполне реальна, поэтому я порой слышал в смиренных разговорах намеки на то, что “царство Божье лучше обретать в обители детей его кающихся”, что и заставляло отца гневно повышать голос. Я видел то, что приводило его в такую ярость. На первом этаже, где земляной пол не согревался даже летом, на крошечном расстоянии друг от друга, стояли маленькие клети, скрывавшие под собой тех, кто уже не нуждался ни в чем, кроме глотка воды. Некоторые лица выражали смирение и какую-то уже не здешнюю блажь, а некоторые, как мне казалось, безумно водили глазами по сторонам, останавливаясь на собратьях. Истощенные, зарытые по плечи, а то и по горло, в землю, они не имели ни желания, ни возможности двигаться, лишь немного подаваясь губами к жестяной кружке, которую я иногда подносил к их лицам. А после с барабанно бьющимся сердцем поскорее уходил наверх, потому что ощущал защиту толстого слоя земли от желания этих высохших рук оставить меня с собой навсегда. Монастырь освещен плохо, из рук вон плохо, это я понял еще два года назад. Смиряющим плоть незачем солнце, поэтому огарки на стенах в вечернее время помогают лишь не сталкиваться лбами со встречными, которые из-за одежды неотличимы от темноты. Днем же и немногочисленные окна пускают свет неохотно, а закопченные толстые стены поглощают эту малую часть. От напряжения ужасно болят глаза,я вздыхаю и сжимаю тонкую кисть крепче. - Андрей, брат мой, могу ли взглянуть на то, чем ты увлечен который день? Молчание, шаг в сторону. Краска на пальцах, подозреваю, что и на волосах, краска на щеках, которые я отираю неловким случайным движением, холщовую ткань рубашки тоже покрывают цветные разводы, делая ее похожей на балаганный шатер, который я видел на празднике в Киеве. Очередной брат. Я смутно припоминаю это удлиненное, слишком оживленное для монаха лицо. Впрочем, не вижу смысла запоминать. Они здесь все чем-то похожи, рясы не делают никого ни оригинальнее, ни приятнее глазу. А своей кельи у меня, хвала небу, нет, поэтому за моей спиной в мастерской собираются все, кто не занят послушанием. - Брат мой, но как же икона Спаса Нерукотворного, а другая, обещанная княже нашему? Отец настоятель рассказал, как талантлив его послушник, ты начал ведь? - Я не послушник. Он раздражает и мешает рассмотреть холст как следует. Еще нужно до заката нанести краски вторым слоем и дать время им как следует загустеть. Вот здесь… Я замираю и делаю шаг назад, чувствуя, как сердце пропускает удары. Всё то, что я рисую, нужно лишь увидеть в мыслях и дать волю кисти, которая нанесет на холст лик Спаса, действительно обещанный князю Михаилу настоятелем монастыря, который лебезил перед моим отцом ровно столько, сколько было нужно для его разрешения вернуть меня в это «воронье гнездо». Но то, что проступило на холсте, то, что я нанес на него своей рукой, вовсе не ожидаемый лик. Вернее, лик, но.. Расширенные глаза, дыхание почти остановилось – я всё испортил. У этого Спаса нет каноничной тонкой бороды, и я, кажется, от недосыпа, перепутал охровую краску, нужную для придания каштанового оттенка волосам и глазам, взял что-то совсем другое, потому что на меня с иконы смотрят уже почти прорисованные, реалистичные, но такие холодные, никак не принадлежащие Господу нашему серебристые глаза… Судя по звуку движения за спиной, стоящий, кажется, шокирован не меньше, поэтому я резким движением отправляю холст на пол, в угол кельи, и ставлю новый. - Это была проба, - как можно наглее, потому что больше никак это самому себе объяснить я не могу. *** Луи переводит взгляд на меня, сузив глаза цвета листвы, заинтересованно разглядывая прямые, собранные в хвост волосы. - А где же твои кудри, Арман? – милая улыбка. Дивное существо. - Почему ты не спрашиваешь то, что хочешь? Например, где Дэниэл? - Потому что ты рад его уходу. – Чуть наклоняет голову. И будь я проклят, если он не прав. Будь я проклят, если у меня сжалось горло, когда Дэниэл, с одной сумкой через плечо, прикрыл за собой дверь и через пару минут исчез в такси. Я так потянулся к его рациональному, всё ведающему началу, его интеллекту, его образованию, его умению много и красиво говорить о непонятных вещах, завораживавших меня абсолютно, что забыл обо всем остальном. Не сразу разглядел восторженного юношу, позабывшего все свои диссертации, лишь увидев мои клыки и прийдя от этого в фанатический экстаз. Хотел ли он меня, потому что хотел вечности, или желал вечности, потому что ее носителем был я? Что я мог? Мою привязанность для него заслонила моя такая непонятная сущность, Арман спасовал перед вампиром Арманом. Мой журналист получил Дар, а через полгода я получил честь наблюдать собирание его багажа и жалобно звенящий колокольчик над закрытой дверью. Зеленые, чуть раскосые глаза смотрят с искренним сочувствием, и я почти физически чувствую боль, которую выражает этот взгляд. Боль за мой рассказ и за меня, боль за поступок Дэниэла, за несвязные слова, в которые всё это получается облачить, и еще за то, о чем я его так и не спросил. Он перехватывает мой взгляд и, легко усмехнувшись, утвердительно качает головой. Да. Слишком больно, слишком… *** Слишком больно. Больно смотреть на вечернее чистое небо после черного душного трюма. Больно ощущать свою принадлежность к телу, истерзанному и опозоренному, лежащему на какой-то ткани, через которую явно ощущается настил палубы. Больно после недель вязкой тишины слышать оживленные голоса на незнакомом быстром языке. Больно… Я снова улавливаю чужое, невнятное слово, но теперь знаю, что это значит “немой”. Правда не помню, что и когда говорил. Но такое было ведь. И что-то – до этого корабля, этих рук, вечной качки, апатии. Было? И судорожные попытки осознать себя, свое, вспомнить – не ведут ни к чему. Что-то прямоугольное, твердое, мешковина, судорожно сжатые пальцы, бежать, бежать, чувствуя, как рвутся легкие. Икона? Комья земли, хмурые тучи, облетевшие ветви деревьев. Родина? Каштановые кудри волнами перед лицом от бега, сбившееся дыхание, отчаянный рывок. Я? - Амадео. И все мои миры, разлетаясь, снова собираются в один, потому что я, не открывая плотно сомкнутых век, чувствую, что это обращено ко мне. И не нужно распахивать ресницы, чтобы увидеть лицо, на которое я перевел столько монастырской краски в далекой, вылетевшей вдруг из памяти стране. Да, вот он, так бездарно прорисованный мной разрез глаз, этот чуть жестокий рот, эти ослепительно белые волосы, каких я никогда еще в жизни не видел. И всё это – одним кадром, всё, как нужно, и я снова зажмуриваюсь и, кажется, падаю, скозь гнилые доски палубы, сквозь днище, которому я столько раз желал напороться на рифы, куда-то глубже воды, глубже моря, которого я никогда не видел и которое, наверно, по вечерам, под луной, принимает такой же оттенок, как эти ласковые глаза. Кажется, меня поднимают и несут, но я не помню, совсем не помню. Я нахожу себя на необъятной кровати, потягиваюсь, нежась, на шелковых простынях и испуганно вскакиваю. Меня, купленного раба, не могли положить на столь роскошное ложе, даже если господин мой столь добр, что… Восхищенно застываю, разглядывая то, что меня окружает. Багровый балдахин с широкими кистями над головой, высокий потолок, украшенный лепниной, огромный ковер, в пушистом ворсе мои ноги теряются по щиколотку . И – ни души. Не сразу замечаю на себе белоснежную рубашку из ткани такой тонкой, что кажется, будто я чувствую воздух сквозь пальцы. Зачарованно кручу головой, и лишь когда взгляд мой падает на пейзаж за окном, мое сердце замирает. Мост, мощеная улочка, человек с длинным шестом в руке, дальше не разглядеть в темноте, но мне достаточно… Венеция. Я видел ее на картинках, которые всегда покупал у коробейников отец. Новость слишком шокирующая, слишком невозможная, слишком…не успеваю додумать, распахиваю дверь и бегу. Дом пуст, а я создаю много гулкого шума, чувствуя под ногами ступени мраморной лестницы, выводящей меня в зал. Помещение освещено множеством жаровен, пламя которых отбрасывает светлые, бликующие всполохи на стены. На стены, одаренные милостью прикосновений твоих рук. На меня смотрят лики, которые я никогда, даже давно-давно, чувствуя чью-то силу в себе, не смог бы нарисовать. Красочные, воздушные, выверенные – и их создал ты, стоящий в центре этого великолепия. Белый мрамор пола – и ниспадающий с твоих плеч красный плащ на нем, контраст немыслимо прекрасный. Волосы, волнами обрамляющие идеальное, гладкое, белоснежное лицо. Улыбаешься. Замедляясь с каждым шагом, подхожу ближе. Ты так высок, господин, я едва достаю тебе до груди. Зачем тебе такой слуга, неразвитый и несмышленый? Не знаю, кто ты, но ты божество, уверен, а я… Несмело поднимаю глаза, встречаю внимательный ледяной взгляд – и восхищенно падаю на колени, приникая к подолу алого бархата плаща, стискивая его в пальцах, прижимаясь лицом. И замираю, ощущая прохладу руки, гладящей меня по макушке. Дождь начался еще днем, и теперь, под прикрытием темноты, старательно заливал всё, до чего мог достать. Особенно страдали розы, цветущие, несмотря на октябрь-месяц, вдоль аллеи к дому. Вода попадала внутрь цветочных чашечек, наклоняя их к земле, и по улице струился одуряющий аромат, попадая даже сквозь закрытые окна. Зима в Италии совсем не похожа на ту, что помнил я. Мягка, легка, но ничуть не менее жестока. Когда первый холодок ночью опускается на землю, первым гибнет самое нежное. Как всегда. Я горестно вскрикиваю, стоя возле роз, оплетающих балкон. Они прекрасны, как прежде, но теперь их красота покрыта колючим, неумолимым ледком. Бутоны, не успевшие распуститься. Зима пришла рано, так рано… Это дико красиво, багровые лепестки, скованные холодом, белая изморозь на мертвой розе. Заворожено вздыхаю, выпуская ставший тяжелым бутон, и захожу в комнату. Скоро придет Мастер. Со вчерашнего вечера погрязнув в бумагах, пытаясь сосредоточиться на цифрах своих вложений, я невольно кошусь на дождь за окном, отвлекающий, мешающий настроиться на работу. От вычислений начинает тихонько гудеть голова, и нужно бы поохотиться, выслеживать, догонять, задыхаясь, жадно пить, но в ливень даже в подворотнях мало кого найдешь. Да, лень. Поэтому приходиться потянуться и снова склониться над строчками. В доме – покой, и Луи притих где-то в комнатах. Струи воды уже не так бьют в стекло, я даже улыбаюсь исполнению своего желания тишины, когда всё пространство комнаты заполняет резкий, шипящий, абсолютно возмутительный шум тормозов, заставляющий втянуть голову в плечи. Смертные – просто идиоты, а влажный асфальт - не самое лучшее покрытие для торможения. Лично я сидеть за рулем не люблю, поэтому всегда нужно иметь шофера, чтобы… Грохот, с которым захлопывается автомобильная дверца, заинтересовал даже меня. Личность, имеющая такие проблемы с психическим здоровьем, явно паркуется под моим окном. Я отодвигаю в сторону тяжелую штору и при свете уличного фонаря с детальной четкостью вижу черный тонированный джип, вставший напротив, а рядом… На всякий случай зажмуриваю глаза. Приоткрываю один. нет. НЕТ. Того, кто стремительно подходил к входной двери, не знали только слепые. И то наверняка слышали. Короткая кожаная куртка, чуть прикрывающие плечи светлые локоны, руки в карманах. Сволочь и хам. И еще до скрипа двери я знаю, чего он хочет. Не оборачиваюсь, но спиной чувствую выжидательное молчание. Невинно пожимаю плечами. - Сам виноват. - Арм, - хрипло. – Не надо. - Когда-нибудь ты не сможешь его найти, - разглядываю его отражение в стекле. Не уселся по-хозяйски в кресло и даже не развернул меня к себе лицом. Странно. Серые глаза смотрят…потерянно? - Найду,- убежденно выдыхает и тянет на себя дверь в соседнюю комнату. Хмыкаю. Луи, ну вот видишь, он снова пришел. Мы всегда приходим туда, где оставили часть себя. Мы… - Ты два года живешь здесь и никак не выучишь кварталы? Хочешь когда-нибудь остаться в толпе оборванцев и проституток? Думаешь, Венеция испытывает в них недостаток? Голос Мастера звенит от гнева, наполняя собой мастерскую, отражаясь от испещренных стен, завершенных холстов и набросков. Опускаю глаза. - Прости меня. Молчание. Белое на алом, небрежно собранные, разметанные пряди на багряной ткани. Ты так высок, господин, я достаю лишь до твоего плеча. Его посещает какая-то тайная мысль, одна из тех, которые мне недоступны, гнев сменяется печалью и светлые глаза грустнеют, глядят вдаль, теряя блеск. Мое сердце сжимается от того, что я – виновник твоей грусти. А я ли? - Мастер, не покину тебя. Хочешь, надень на меня цепь? Хочешь, я буду спать под твоей дверью днем, когда спишь ты? Берет мое лицо в свои руки. Пальцы прохладные и ласковые, гладят по щеке, но я чувствую, что силы одного будет достаточно, чтобы проломить мне череп. Наклоняется. - Днем не надо, - улыбаешься. Вздрагиваю от обиды. Я искренне этого желал бы. - В эту пору ты так занят, что не хочешь думать обо мне? – пытаюсь отодвинуться. Глаза в обрамлении золотистых ресниц распахиваются чуть удивленно, к губам приливает краска. - Я думаю о тебе, когда занят, - хохочет. - И даже днем. Всё еще чуть дуясь, прикрываю глаза и закусываю губу, чтобы не присоединиться к этому серебристому смеху. *** Голоса за стеной заставляют невольно напрячь слух. - Да ты бы видел, какими глазами он на меня смотрел! Он меня не ждал здесь, значит, и ты не ждал! Святые угодники. То, что говорит Луи, я не разбираю, но поставленный голос блондина легко расслышал бы сейчас даже смертный. - Что значит “причем”?! Арман, иди сюда! Красивее твоих идеально лежащих локонов только они же, разметанные по красному шелку простыни. Точеные скулы, припухлые губы, белоснежная кожа. - Арман, ты вообще меня слышишь? - Почему я люблю тебя, Амадео? Чем я заслужил тебя, господин? Идеальной формы пальцы поигрывают ножкой бокала, в них зажатой. Может быть, мне кажется, но порой я вижу, будто они даже чуть светятся в полумраке. Пальцы, творящие красоту. Их видно даже через стекло, заполненное багряной, терпкой жидкостью. Протягиваю руку и касаюсь твоей, поглаживая. Эти четыре года стали моей жизнью, Мастер. Счастливее, чем сейчас, я не был никогда. …ни в заснеженной степи, пригибаясь к крупу коня, скачущего рядом с отцовским. …ни наблюдая, как под моей рукой из-под тонкой беличьей кисточки под восхищенные вздохи проступает лицо Богородицы. …ни даже глядя на твои, бесспорно, божественные картины. Божество - ты. Тебя не заменит ничто. Поэтому, когда ты дотрагиваешься до моего лица, я отметаю всё, что появляется из памяти. Моя память – ты. И когда твои губы касаются моей шеи, я закрываю глаза. Ты везде, и я чувствую, что рай, о котором мне рассказывали когда-то, совсем рядом, ибо рядом – ты. И счастье – не драгоценные камни, не восторженные взгляды и не статус в обществе. Когда у тебя есть только это – ты пуст. Я порочен и наверняка проклят, но не пуст, черт возьми, ведь на твои поцелуи что-то откликается? Всё, что есть внутри меня – ты. Мое, пусть незаслуженное, счастье - быть собой. Нет, быть тобой, с тобой, твоим – быть чем-то, чего касаются твои руки. Вот как сейчас. Когда закончился дождь, я так и не заметил. Всё вокруг навевало мысли о Всемирном потопе, а вода, коварно поблескивая, струилась вдоль дорог. В доме который раз громыхнула дверь, пропуская Луи, быстрым шагом проходящего мимо окон в сторону шоссе. Где-то рядом снова хлопает дверь машины, заставляя меня подпрыгнуть. Лестат, чуть отставая, идет следом, что-то втолковывая, отчаянно жестикулируя, и темноволосый немного сбавляет шаг, по-прежнему не оборачиваясь. Блондин, останавливаясь, как-то поникнув, что-то произносит в спину уходящему, и, когда тот растерянно оборачивается, делает шаг и впивается в губы Луи. Со стороны всё здорово смахивает на насилие, если бы я не видел, с какой силой пальцы брюнета сжимают воротник кожаной куртки. Сумасшедший дом. Я задергиваю штору и отворачиваюсь от окна. *** - А если они не захотят увидеться? – возмущенно постукивающие по столику тонкие пальцы. - Cher, ты такой наивный, - смешок. - Где ты вообще взял Мариуса? Светлые брови смешливо взлетают вверх, хихиканье благоразумно сдержано. - Да так, просто подбросил. – гордо. - И даже денег не взял, заметь. Молодой человек с необычно белой кожей вздыхает так, что посетители кафе, и так не лишившие его внимания, косятся на занятый столик. Изумрудные глаза под сведенными бровями пытаются воззвать к совести, сверлят взглядом скалящегося во все зубы блондина, подсевшего к нему поближе. - И вообще, он мог быть не готов, или не в настроении, или занят, да и мало ли еще вещей, которые нужно учитыва… Лестат!!! - М? - Не смей меня целовать, - возмущенный шепот, - и вообще, общественное место, люди смотр… *** Если у меня до сих пор есть сердце, то как оно не разорвалось? …от того, что тогда, когда ты сделал меня таким же, я думал, что умру от чувства подобности Тебе. Таким, как ты, мне не стать, знаю. У меня нет такой грации, когда еще чуть дымящаяся кровь тонкой струйкой стекает по красивому подбородку. Позерство, и я это тоже знаю. Но так красиво. …от того, что тогда, умирая в парижских катакомбах, я был уверен, что тебя больше нет, Мастер. …от того, что сменил имя, которым меня назвал ты. …от того, что Лестат – не просто сволочь, а даже не знаю, как его назвать за такие вещи. Принц-паршивец, вот уж точно. …от того, что тебе так идет этот свитер крупной вязки из пурпурных нитей и ты так гармонично смотришься в моем кабинете. Просто смотрю на тебя, боясь пошевелиться, а ты обнимаешь меня так, как делал это когда-то. Ты так высок, господин, я достаю тебе лишь до подбородка. - Амадео. Прижимаюсь, как только могу, до невозможности вздоха, слышу возобновившийся шорох воды за окном и наконец-то не боюсь закрыть глаза. Настольная лампа, при которой я заполняю бумаги, бросает свет на мои волосы, добавляя к каштановому блеску немного красноты, на которой так привычно смотрятся твои белоснежные пряди.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.