ID работы: 5081000

Блуждая по жизни

Слэш
R
Завершён
67
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
67 Нравится 14 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Странствуя между мирами, Я храню в себе память О каждом моём воплощении. И в назначенный час Я узнаю тебя По первому прикосновению. Flёur – Память

      Пейзаж все никак не шел из-под кисти: мне не удавалось поймать нужный ракурс, солнце слепило глаза, как бы я не становился, а краски на палитре не желали смешиваться, давая нужный тон. Я нервно покусывал кончик карандаша, пытаясь ухватить вдохновение, так удачно посетившее меня на рассвете и рассеявшееся совершенно во влажном воздухе пролеска, пока я шел к тому месту, которое накануне приметил в качестве натуры. И вот уже добрых пять часов я бился над пейзажем, но только измарал красками холст.       - Ты отвратительный художник.       Такие звонкие голоса с нотками абсолютной убежденность в своей правоте бывают только у детей. Я обернулся. Ну, точно! Мальчишка не старше двенадцати, но и вряд ли младше десяти лет стоял позади меня и со скучливой миной любовался моей бездарной мазней. Подавив первое непроизвольное желание прогнать случайного свидетеля моего собственного художественного бессилия, я выдавил улыбку, должную сойти за приветствие.       - Как думаешь, что мне сделать с "картиной"? – я чуть подался вперед, немного наклонился, машинально пытаясь подстроиться под невеликий рост моего юного собеседника.       Мальчик не оценил жест, окинув меня таким ироничным взглядом, словно давно уже разгадал все мои замыслы и втайне посмеивался над ними. Не иначе тренировался перед зеркалом щурить глаза и презрительно поджимать по-детски пухлые губы, чтобы иметь вид высокомерный, но не лишенный великодушия. Я начал раздражаться и, как всегда в волнении, не знал, куда деть руки. У меня крупные кисти и тонкое запястье, пальцы слишком длинные на мой вкус, так что стоит мне испытать неловкость, чуть стушеваться, и мои огромные руки начинают мне отчаянно мешать. Потерев ладони, как будто согревая, я негромко хмыкнул, тут же смутился этого звука и попытался замаскировать его кашлем, прикрывая рот кулаком. Мальчик продолжал смотреть так, будто видел насквозь, потом бросил небрежный взгляд на мольберт у меня за спиной и пожал плечами.       - Да выброси ты эту пакость, - он улыбнулся с дружеской снисходительностью старшего товарища и развернулся, чтобы уйти. – И возвращайся давай, там тебя все ждут. Чай не садятся пить. Меня нарочно за тобой послали…       Доканчивал фразу он уже на ходу, легко ступая по высокой траве, почти ее не сминая. Я только подумал, как у ребенка в таких тяжелых с виду ботинках может быть такая легкая, почти летящая походка, а он уже обернулся. Благосклонно улыбаясь, что должно было означать принятие меня в круг близких друзей, он доверительно сообщил:       - Верочка там пирог с брусникой испекла. Говорит, ты любишь, - он загадочно ухмыльнулся и зашагал через луг, пока не скрылся из виду за терракотовыми стволами сосен. А я так и остался стоять, немного растерянный, немного смущенный, со своими большими руками и незавершенным пейзажем, и чему-то несмело улыбался.       Тем летом я гостил у тетки на даче в Подмосковье. На самом деле, она мне не тетка и вовсе не родня, просто познакомился я с ней через ее племянницу Веронику и быстро перенял ее манеру называть эту молодую еще женщину "тетушкой". Мое знакомство с ними началось под Рождество, а уже к марту обе они настойчиво уговаривали меня погостить хоть месяцок у них на даче. Я отпирался, чувствуя, что интерес Вероники или, как называли ее в семье, Верочки ко мне не совсем приятельский, и не желал давать повода надеяться на что-то большее. И я бы не сдал свои позиции, но тогда я всерьез увлекся живописью, эскизами было завалено все мое жилище, а, по словам все той же Верочки, "там есть чудные виды, которые так и просятся на полотно". Я согласился.       Первая пара недель тянулась однообразно. Я прилежно исхаживал округу, делая наброски, которые так и не закончил ни тогда, ни позднее, увиливал от ухаживаний Вероники и вел долгие пустые беседы с ее теткой. Аркадия Львовна слыла женщиной образованной и обладала тем особым чувством юмора, которое у нас принято называть английским. Вечера за чаем или картами пролетали незаметно, а рано утром, часто поправляя грубый ремень короба с красками, норовившего сползти с узкого моего плеча, я шел к очередному озерцу или корявой березе, чтобы часами возиться с эскизами, мять листы и ломать грифели, и так ничего и не добиться. Мне хотелось передать очарование студеного утра в бору или уютность маленького болотца, густо заросшего сочно-зеленой осокой, но я никак не мог ухватить настроение и легкими мазками пришпилить его к холсту.       К счастью, я довольно быстро понял, что из меня никудышный художник и бросил это гиблое дело, но тем летом я еще был полон надежд. Юным критиком, так легко остудившим мой пыл, оказался племянник Аркадии Львовны и Верочкин брат, тем утром приехавший на дачу вместе с матерью сразу по окончании занятий в гимназии. Родные звали его очень трогательно – Максимкой, а он морщился на это детское прозвище. Его компании я был рад. Он скрасил мой досуг своим смехом, светло-русыми вихрами, никак не желавшими лежать прилично, и мелкими шалостями, которые творил с самым серьезным выражением лица.       Я был в совершенном восторге от его улыбки и проделок, а больше всего от тонкого и еще такого мягкого тела, которое он беззастенчиво оголял, прежде чем сигануть с мостков в пруд. Мать его страдала мигренями, проводя самые знойные дневные часы в прохладной комнатке в задней части дома, Верочка все время сидела с теткой, а мы были предоставлены сами себе. И, надо сказать, не скучали, исследуя лес, захаживая в соседнюю деревушку и многие часы проводя на речке. Не помню точно, в какой момент все началось. Может, когда, накупавшись и наплескавшись до хрипоты и головокружения, мы лежали нагишом на песчаном пляже, и я вроде как случайно гладил его плечи и шею, загорелую молодую кожу, пахнущую речной тиной и ветром, а, может, когда мы самозабвенно барахтались в нами же разворошенном стоге, шутливо сражаясь и вместе с тем касаясь друг друга с недозволенной интимностью. Я тогда все норовил плотнее прижать к себе Максима, стиснуть его хрупкое тело в объятиях или хоть мельком огладить упругий зад, такой привлекательный в этих коротких штанишках с высоким тугим поясом. Он не сопротивлялся моим неуклюжим посягательствам, только улыбался понимающе и немного лукаво. Как будто он знал все мои мысли, как будто даже разделял мои желания, только сам был более сдержан.       Я не мог насытиться моим мальчиком. Я говорил с ним, ходил с ним на рыбалку и в лес за грибами и листьями для гербария, я рассказывал ему правдивые байки, которые сочинял на ходу, и сам внимательно слушал его важные детские секреты. Кажется, он доверял мне.       А вот Вероника, чудная наша Верочка страшно ревновала. Наверное, глупая девочка сама не понимала, что гложет ее, почему все чаще она упрекает брата по пустякам и почему так мрачна, когда все домочадцы собираются вечерами на веранде. Я знал, что она ревнует, но ей этого не говорил. В сущности, мне не было до бедной Верочки никакого дела, я был опьянен и увлечен своим мальчиком.       Не знаю, как далеко бы зашли мои забавы, не оборвись эти два безумных месяца ранними осенними дождями и разлукой. Я становился все смелее в своих ласках и шалел, не встречая сопротивления и будто бы поощряемый загадочными улыбками Максима. Я обмирал от волнения и почти суеверного страха всякий раз, как церемонно пожимал его руку по утрам, но уже вечером, в старой конюшне или в беседке на самом краю парка я не знал стыда, нежа своего мальчика в объятиях. Днем же, когда приходилось соблюдать приличия, я дергался, то и дело отвечая невпопад, и по неосторожности ронял карандаш или шляпу. Аркадия Львовна и сестра ее подшучивали над моею неуклюжестью, а я мучительно краснел, чувствуя насмешливый взгляд карих глаз моего амурчика из подмосковного лета.       Тогда я решил, это навсегда. О том, что Максим был мал, жил с матерью и сестрой, я не думал, я просто плыл в жарком мареве августа, от которого мутился рассудок, и строил фантастические планы. За всеми этими грезами я пропустил момент, когда началась подготовка к отъезду. Очнулся я уже стоя возле коляски, в которую были сложены чемоданы с вещами Верочки и Максима, а их мать и тетка руководили сборами.       Следом шло прощание, вздохи и причитания, обещания непременно свидеться, объятия и поцелуи, и даже немного слез. Я то и дело поглядывал на Максима, надеясь поймать его озорную улыбку, но тот только нетерпеливо кривился, ожидая, когда закончатся затянувшиеся проводы, и он сможет сесть в коляску. На меня он почти не смотрел, разве что изредка бросал пустой взгляд и тут же принимался поджимать капризные губы. Во мне мутное и не оформившееся блуждало желание хлестнуть его по лицу, но вместо этого я только вежливо улыбался трем дамам, произнося безжизненным голосом приличествующие моменту слова.       Когда коляска их скрылась за поворотом, и осела поднятая лошадиными копытами дорожная пыль, я зашагал к дому. Старая скрипучая дача казалась мертвой теперь, когда комнаты ее опустели. Я вернулся к себе, посидел на кровати, глядя в стену перед собой, потом поднялся и стал складывать вещи. Тогда я думал, что следующим летом непременно вновь приеду к Аркадии Львовне погостить, еще не зная, что до первых заморозков покину Россию и долгие годы не вернусь назад.       На память обо мне этому милому семейству остались все мои неудавшиеся наброски, мольберт и ящик с красками и кистями – ничего этого я с собой не взял. Только в клочья изодрал те листы, на которых моей неумелой рукой был нарисован обнаженный и довольный собой Максим.

***

      В послевоенную Москву меня привели безделье и скука, которые развеять могли только свежие впечатления. Почему я не отправился к морю и солнцу, почему не искал ярких красок и свежих ласковых улыбок счастливых в своей беззаботности людей вместо серого осеннего уныния этого громоздкого города, я не знаю. Дома, тротуары, лица людей – все здесь еще хранило следы тяжкой беды, которая совсем недавно одичавшим табуном пронеслась по стране, истоптав жизни и судьбы. Тень войны, которая меня благополучно миновала, еще не вполне рассеялась в этом большом сумрачном городе. Но Москва жила, жили ее обитатели, и извечная суета, и огни ее улиц, что до революции, что теперь, сразу после войны легко увлекли меня. Мне было уютно среди ставших мне совершенно чужими людей, чья непривычно родная речь резала слух и вызывала глупую ностальгическую улыбку.       Я много гулял той осенью, много ходил пешком, впервые жалея, что давнее свое увлечение – рисование – я так и забросил, не попытавшись отточить мастерство. Теперь мне хотелось запечатлеть все то, что я видел быстрыми штрихами на бумаге, но я мог только сохранить их в потайном уголке своей памяти с тем, чтобы извлекать чудные эти образы, как старые фотокарточки, перебирая в уме, когда мне снова станет тоскливо. А мучительная тоска прожигателя жизни посещала меня все чаще.       Я много, очень много бродил по городу, и по временам мне казалось, что я кого-то ищу. На самом деле, в этом старом городе у меня не было никого, кого бы стоило разыскать. Я не приезжал сюда почти тридцать лет и все прежние знакомцы мои давно состарились, погибли или разъехались, а сам я был здесь иностранцем, который только растерянно улыбается, когда к нему обращаются по-русски. Я учинял этот безобидный обман над своими бывшими соотечественниками и тихонько посмеивался над их доверчивостью. Та поездка чрезвычайно забавляла меня, но все же что-то вызывало мое беспокойство. И смутное чувство это нарушало мой размеренный отдых, заставляя совершать круг за кругом, словно прочесывая город в бесплотных поисках успокоения.       Во время одной из таких прогулок и случилась моя вторая встреча с Максимом, о котором я успел накрепко забыть, не позволяя себе возвращаться мыслями к тому душному августу и своим невинным играм с чересчур рассудительным мальчиком. Но летний образ его сохранился в моей памяти, хоть я и не узнал бы его при встрече, все же прошло действительно много лет. Он меня тоже не узнал: глядя прямо в глаза мне, он разговаривал, как с чужаком. Хотя лоб морщил так, словно пытался разыскать мое лицо в бесконечной череде лиц знакомых и друзей, но никак не мог. Впрочем, припоминаю, манера хмуриться была у него еще в детстве: он тогда считал, что так кажется значительно старше.       Надо ли говорить, что я ничуть не переменился за все эти годы? Ни сибаритский образ жизни мой, ни нрав и пристрастия, ни внешность не претерпели сколько-нибудь заметных изменений. Я был все так же ослепительно молод, все так же искал чувственных удовольствий, хотя все чаще стал разочаровываться в жизни, так редко приносившей абсолютную радость без отвратительных темных пятен, омрачающих ее. Все мне казалось тогда пресным, давно испробованным. Мое скромное существование в маленьком городке в Швейцарии, куда я забрался, ища убежище от растекавшийся по всей Европе войны, прискучило мне, и я отправился за новыми переживаниями на покинутую Родину. Я искал, сам не зная, что хочу найти, но для того, чтобы скоротать еще сотню лет, мне нужен был живой пламень увлечения.       Я нашел его в скверике, куда забрел случайно, пытаясь заблудиться в хорошо известном мне городе и раз за разом терпя неудачу. Скверик не был мне знаком, но я уже убедился, что мало найти такое вот укромное место, надо еще удостовериться, что, завернув за угол или выйдя на другую улицу, не заметишь фонарь, кованую решетку, вывеску, уже прежде виденные, или другой какой ориентир. Заплутать в Москве для меня не было никакой возможности, и, устав от прогулки, я присел на лавочку и хотел было закурить, но уронил спички. Не обратив сразу внимания, куда упал коробок, я пошарил рукой по мокрому асфальту, но ничего не нащупал.       Поднявшись со скамейки, я покружил на освещенном пятачке, скобля тротуар носком туфли, словно хотел так откопать потерянный коробок. Наконец, мне показалось, что я вижу картонный уголок его, и я наклонился, чтобы проверить. За ножкой лавки обнаружилась трещина в асфальте, куда мои спички, видимо, и ускочили. Опираясь рукой о край скамейки, я склонился и тщательно обследовал широкую щель, но коробка не нашел.       - Вам нехорошо?       Крепкий мужской голос, раздавшийся у меня за спиной, заставил вздрогнуть.       Я поспешно обернулся, едва не поскользнувшись, одернул пальто и как-то скомкано поблагодарил незнакомца за заботу. Он кивнул, принимая мое объяснение насчет сигарет и потерянных спичек, но уходить не спешил. Он внимательно изучал мое лицо и сосредоточенно хмурился, думая о чем-то своем. Я мялся, чувствуя неловкость молчания, судорожно сжимал пальцы в кулаки, но не умел нарушить тишину: обычная болтливость моя стушевалась под тяжелым взглядом незнакомца и не пожелала меня выручать.       Еще тогда я не узнавал его. От мальчика с округлыми щеками и полным розовым ртом не осталось и тени. Он вытянулся, высох, стал старше, много-много старше того ребенка, которого я когда-то знал. Позднее, в подробностях припоминая ту нашу встречу, я понимал, что так правильно, но все равно был удивлен. В волосах его появились нити седины, а виски и вовсе побелели слишком рано для его лет. И морщин особенно вокруг рта и на лбу было ужасно много для такого молодого и статного мужчины. Пожалуй, только глаза оставались прежними, такие же карие и серьезные, удачно подчеркнутые короткими и густыми ресницами, какие были у моего летнего мальчика.       Но я узнал его не по глазам, а только когда он вдруг положил мне руку на плечо, интересуясь, не нужна ли мне помощь, я почувствовал, что передо мной мой дачный Максим. Максимка, сильно подросший, даже постаревший, усталый и одетый в офицерскую шинель, но это точно был он. Я мало что понимал в советских погонах, кажется, он носил звание майора. Это все было ерундой, я только мельком заметил звездочки у него на плечах, боясь потом отвести взгляд от так изменившегося лица.       Я заговорил, впервые за долгие годы по-русски, я стал объяснять, сбиваясь, что в Москве проездом, что у меня украли портмоне, где были почти все деньги, и что я ищу место для ночлега, потому что из оставшихся средств не могу оплатить номер в гостинице. Я врал безостановочно, мелкими шажками приближаясь к нему, боясь, что он уберет руку, а то и вовсе уйдет. Он не уходил, он не шевелился и слушал, сосредоточившись на моей лживой истории и изредка кивая в такт моим словам. А я весь подобрался, как будто готовился вцепиться в него и не отпустить, хоть понимал, что, скорее всего, не сделаю подобной глупости.       Тяжесть его ладони у меня на плече была такой естественной, будто там ей и полагалось покоиться. Мне было неожиданно приятно, что он, не смущаясь, касается меня. Правда, через кожу его перчатки, через плотную ткань пальто и сорочку тепло его руки совсем не чувствовалось, но я досочинил его и даже ощутил, что согрелся. Да что там, согрелся! Я горел, как в лихорадке, щеки пылали, а плотный шерстяной шарф, казалось, сворачивает тугие кольца вокруг моего горла, медленно удушая.       Заморосил противный холодный дождь, я машинально выше поднял воротник пальто из английской шерсти.       - Не стоит вам ночевать на улице, вы простынете, - костяшками пальцев он огладил мою щеку небрежно, но с долей участливости. – Я живу здесь недалеко, идемте.       Мне показалось, я заранее знал, что он мне это скажет. В глотке комом встали слова признательности, не вытолкнуть ни буквы. Я смог только согласно мотнуть головой и последовал за Максимом, удивляясь, как переменилась его походка, став из летящей чеканной. Я еле за ним поспевал, то ли ноги мои сделались ватными от волнения, то ли он шел слишком быстро, но окликнуть его, попросить не так спешить, я не мог, мне никак не удавалось совладать с голосом. Потому он шел вперед, я торопливо семенил следом, а он даже не оборачивался и не спрашивал, почему у меня, приезжего, ночующего в сквере на лавке нет с собой багажа.       Я до сих пор не знаю, вел ли он меня к себе домой, или просто шел, выбирая дорогу наугад, но до его квартиры мы не добрались. Он зажал меня прямо в пыльной и темной парадной, в которую мы завернули, втиснул в угол за лестницей и принялся бесцеремонно стаскивать одежду. Я только тихонько стонал, не смея произнести звука громче еле слышного мышиного писка. Нельзя было привлечь внимание посторонних, нельзя было шуметь. Какой бы скандал случился, выйди сейчас на площадку какая-нибудь горластая баба, которых, как сельдей в бочке, набито в здешних коммуналках. Она подняла бы крик, сбежались бы все соседи, прибежал бы дворник и участковый, решив, что тут творится разбой. Они сбежались бы все, засветили керосиновые лампы и фонари и увидели бы молодого человека, бесстыдно извивающегося в объятиях советского офицера.       Картина эта так ясно высветилась в моем мозгу, что, распаленный неуклюжими ласками, я излился, и густое семя пропитало белье и брюки. Максим не заметил этого. Он обнимал меня одной рукой крепко, так крепко, что у меня хрустели суставы, и я чувствовал, как лопаются ниточки сосудов, и кровь растекается чернильными пятнами гематом на коже. Его сиплое дыхание обжигало мне шею, и мое тело вибрировало в такт его безумному сердечному ритму. Он толкался в меня бедрами в пародии на половой акт, и сквозь полумрак парадной я видел его лицо, изуродованное вожделением и стыдом.       Одной рукой вцепившись в плечо Максима, чтобы не потерять равновесие, хоть я и был зажат между стеной и его телом, другой я нащупал его отвердевшую плоть в складках одежды. Он обхватил свой дышащий похотью ствол и трогал себя так неумело, как может лишь хороший семьянин, который со дня свадьбы удовлетворяет все свои низменные потребности только с супругой в их постели – прибежище верности и любви. Мысль о моем Максиме, как о примерном муже, может быть даже об отце двоих или троих пухлых малышей, наполнила мою душу умилением, а кровь отравила новым желанием. Сплетая свои пальцы с его, я сам взял его пенис, наслаждаясь ощущением силы мужского органа. Это было великолепно, я словно опьянел от прикосновений и, не сдерживаясь, повел рукой вверх и вниз. Теперь мы вместе ласкали его, все ускоряя и ускоряя темп, пока Максим не дернулся конвульсивно, а нашим ладоням, скользким от пота и пахучего сока, не стало липко. Его семя изверглось мне в руку, капли попали на мою одежду, и в тот момент я был счастлив как никогда.       Он поспешно отшатнулся от меня, силясь выровнять хриплое дыхание. Я еле держался на ногах. Руками, выпачканными в его сперме, я цеплялся за стену, оставляя на темной краске белесые следы. Мне, пресытившемуся распутными ласками, отчаянно недоставало его голоса, но Максим молчал, глядя перед собой, и не двигался. Я потянулся к нему, выгнулся, готовый прижаться всем телом, но только затем, чтобы убедиться, что он дышит. Его взгляда, в испуге метнувшегося ко мне, хватило, чтобы я оборвал свой порыв, так и не прильнув к его груди, как того хотел.       Сникший, разбитый и бестолково улыбающийся, я спиной отступал к дверям, стараясь не шаркать подошвами по полу. Я выскочил на улицу и бежал бегом, не огибая луж и не пряча лицо от падавшей с неба воды. Дождь приводил в чувство, и мне становилось легче дышать, хоть от быстрого бега и холодного воздуха саднило горло.       До самой гостиницы я не сбавил шагу. Как я вошёл в свой номер, разделся, как забрался в постель и уснул, я не помню. Утром, едва продрав глаза, я вызвал горничную. На пару мы в полчаса управились со сбором моих чемоданов, и я спустился в фойе, ожидая такси. Я позорно сбегал из Москвы, не желая больше видеть ни улиц ее, ни ее жителей. Мне было тошно от воспоминаний, которые бесконтрольно плодились в моей голове, нашептывая то, чего никогда и не случалось. Я хотел заткнуть уши, как будто это заставило бы мое воображение замолчать, и всю дорогу до вокзала сжимал крупные свои ладони в кулаки, чтобы удержаться от этого глупого жеста.       Как только за мной захлопнулась дверь купе, и поезд, грузно оттолкнувшись от перрона, начал набирать скорость, я дернул вниз тяжелую раму окна, стянул с шеи шарф и швырнул его наружу, избавляя себя от въевшегося в серую шерсть запаха дождя и затхлости той парадной. Испачканные брюки, на которых смешалось и коркой засохло наше семя, я бросил под кроватью в номере. Тогда мне было ужасно стыдно за малодушное бегство, а потом все забылось.

***

      Наша третья встреча с Максимом спустя почти полвека оказалась печальной, даже трагичной, но ее срок не истек до сих пор, и я рад этому.       Я поддался тогда искушению навестить современную Москву. Сколько же рассказывали мне мои приятели о нищете ее окраин и дороговизне центра, о преступниках, которые грабят и убивают прямо среди бела дня, и о прочих непотребствах, творимых в одном из величественнейших городов мира. Они смаковали отвратительные подробности, делились впечатлениями от экстремального отдыха в российской столице и наперебой советовали мне съездить, развлечься. Я тогда только вежливо улыбался в ответ, выслушав очередное предложение составить им компанию в увеселительной поездке. Ну откуда было знать им, молодым успешным европейцам, что я видел московский кремль еще бревенчатым, что "белокаменная" для меня не просто эпитет, чье значение затерли столетия. Я посмеивался над своими приятелями, но мало-помалу желание увидеть родной город своими глазами зрело во мне.       Не помню, что заставило меня принять решение, но в один неотличимый от других день я заказал номер в отеле, взял билет на самолет и отправился навестить когда-то любимый город.       Я прибыл в Москву, чтобы в последний раз разочароваться в ее прелестях и чтобы больше никогда не вернуться сюда. Оказавшись в самой сердцевине ее, я с трудом подавил желание вернуться в аэропорт и убраться отсюда любым ближайшим рейсом, на котором есть еще свободные посадочные места, город стал мне чужим. Но, справившись с первым приступом неприязни, я остался, хотя бы из любопытства. Я вновь, как и бесконечно много лет назад дни напролет ходил по знакомым улицам, по заснеженным бульварам, вместе с прочими ее обитателями месил серый снег тепло обутыми ногами, но замечал только уныние, боль и распластанные на обледенелом асфальте убитые надежды. Наверное, дело было в моей предвзятости, в моем зрении, замутненном очередной хандрой, но в тот приезд город пугал и отталкивал меня.             А потом, как я и ожидал, хоть не смел признаться себе в этих надеждах, я встретил Максима и вновь не сразу узнал его. В тупике между домами он лежал на земле, обхватив руками голову, а трое здоровых молодчиков в добротных спортивных куртках, усердно били его ногами. Я только крикнул "эй!", что еще я мог сделать со своим хрупким сложением против озверелых амбалов? но парни испугались, не поняв сразу, кто их противник, и на всякий случай кинулись прочь.       Я растеряно осмотрелся. Кроме меня и беспомощного старика в глухом дворике никого не было. Слепые темные окна домов пялились на нас, стыдливо прикрываясь занавесками. Я снова крикнул "эй!", но отклика не дождался, только где-то в подворотне мой возглас отозвался поблекшим эхом. Не зная, что еще предпринять, я подошел к несчастному и, склонившись над ним, отвел седые свалявшиеся пряди с залитого кровью лица. Глаз его я не увидел – старик был без сознания – но узнавание теплой волной толкнулось в мою ладонь, когда я успокаивающе гладил Максима по щеке.       Дальнейшие события я помню не вполне четко: какие-то прохожие, предложившие помощь, скорая, носилки, приемный покой и неспешные санитарки в застиранных халатах, умные и бесконечно усталые глаза дежурного врача. Его голос я запомнил хорошо, а вот что он говорил… так много сложных медицинских терминов! Я понял только, что Максим не может дышать самостоятельно, что он умирает, что лучше для всех будет отключить систему обеспечения жизни и дать старику долгожданный покой. Еще он спросил, родственник ли я ему. В ответ я попросил его подождать только три дня.       Организовать срочный перелет из Москвы в Женеву для безымянного старика и комплекта сложной аппаратуры оказалось до смешного просто: нужны были только деньги. Я без труда уложился в три дня, я забрал его из промозглой Москвы, увез моего мальчика туда, где ему… где нам обоим будет хорошо.       Сколько лет, наполненных безумием одиночества, я блуждаю по этому миру, сменяя имена и профессии, заводя знакомства и легко расставаясь с людьми до того, как они станут близки мне, до того, как я их потеряю? Моя награда обернулась проклятием, теперь я остерегаюсь загадывать желания. Я стал осторожен. Я стал бережлив, даже скуп. Я как величайшие сокровища храню воспоминания, изредка подкрепляя их материальными доказательствами моего существования. Письма, фотографии, засушенные цветы, прядки волос, безделушки… такого хлама полно в сундучках ветреных красоток, что меняют любовников даже не как перчатки, а так же часто, как свое пряно пахнущее кружевное белье. Я тоже собираю подобную чепуху. Только представьте, сколько овеществленной памяти скопилось у меня за столетия! Запыленное барахло это хранится у меня среди вещей, на книжных полках и в выдвижных ящиках секретера, забытое и заброшенное, обесцвеченное пылью и изъеденное плесенью. Это так глупо, верно? Возможно, что так, но, когда приговорен к вечности, спутниками становятся только такие вот трогательные памятки о друзьях и возлюбленных, от которых не осталось и праха, только полуистершиеся эпизоды в моем сознании.       Бывает, они теряются, а я даже не знаю об этом, легко выбрасываю из памяти лица, прикосновения, слова, заполняя бреши новыми людьми и новыми пустячками. Это неизбежное естественное обновление, если хотите, омоложение моей памяти. Как будто старую кожу сбросить с себя, спалить эту груду открыток, игрушек и колечек. Выкинуть, выбросить вон из дому и из души. Я частенько так поступаю, хоть и скучаю потом по каждой безделице.       А ты все еще со мной, мое самое ценное сокровище, мой мальчик. Ты такой юный, если сравнивать прожитые тобою годы с моими, такой юный, но тело твое безвозвратно одряхлело. Ты неподвижен и бесчувственен, мой любимый экспонат, но твое сердце стучит, ты живешь, и я дорожу этой малостью. Пожелтевшие портретики и линялые атласные ленты куда долговечнее твоего бренного тела, в котором еле теплится жизнь, но биение твоего сердца куда дороже их мертвой прелести. Только бы ты задержался на этом свете!       Проводя бесконечные годы в одиночестве, я научился любить каждое мгновение мнимой близости. Даже в молчании и лишенный ответных ласк, я радуюсь тебе, мой мальчик. У тебя такая тонкая морщинистая кожа, как скомканная папиросная бумага, и мягкие волосы. Я не позволяю сиделке стричь их, я сам мою, сам расчесываю серебристые пряди, наслаждаясь почти медитативным процессом.       Иногда ты открываешь глаза. Они совсем не те, что я видел прежде. Они затянуты мутными белесыми пленками, в них нет блеска твоего ума, нет никакого выражения. Ты лежишь на спине, прикованный к койке болезнью, старостью, за тебя сипло дышит аппарат, потому что твои легкие давно не работают, а ты бессмысленно пялишься в потолок. Иногда минуту, иногда и полчаса. Потом истончившиеся веки опускаются, ты снова слепнешь на долгие-долгие дни. Ты видишь что-нибудь, когда открываешь глаза? Мне бы хотелось думать, что ты видишь меня, что ты помнишь меня и рад новой встрече, но это все пустые мечты. Ведь ты уже умер, за тебя живут машины, которые за ниточки нервов дергают твое сердце, заставляя его колотиться во ввалившейся груди.       Наверное, ты очень устал вот так вот медленно превращаться в труп. В моих силах освободить тебя из ветхого заключения твоего тела. Я мог бы тебя отпустить, но я не делаю этого, я плачу сиделке и врачам, и за то оборудование, которым набита эта комната. Я провожу в ней целые дни, порой разговариваю с тобой, порой просто молчу, прислушиваясь к писку приборов, читаю книжку или перебираю памятные сувениры, припоминая, как звали тех, от кого они мне остались. Поглядывая на тебя, я думаю, что взять от тебя и никак не могу решить. Запах согретой жарким летом кожи, вкус дождя с твоих губ, льдистый шелест седых локонов на моей ладони… Я стал безнадежным романтиком! Мне хочется наполнить этими ощущениями пузатую бутыль зеленого стекла, плотно заткнуть ее пробкой и залить для надежности сургучом. Наверное, ночами этот сосуд будет светиться, и мне не страшно будет спать в темноте, когда тебя не станет.       Пока же ты со мной, я сажусь в ногах твоей кровати, приподнимаю край одеяла, и любуясь твоими узкими ступнями. Кожа, обтянувшая ломкие кости и ссохшиеся мышцы, изжелта-белая от времени и очень холодная. Мне кажется, под ней вовсе нет сосудов, кровь не бежит по ним, не греет тебя. Я даже думаю, что ты умер, что холодная жесткая плоть в моих руках это уже трупное окоченение, но надежный аппарат мерно считает твой слабый пульс. Ты еще со мной, рядом, мой милый мальчик. Я беззаботно улыбаюсь, ладонями растирая твои ступни, пока они не согреются и не раскраснеются от притока крови. Губами очень бережно я касаюсь пальцев с коротко остриженными ногтями, целую их, чувствуя тонкий запах сухой старческой кожи.       Глупо было бы думать, что за столько лет я не скопил достаточного состояния, чтобы обеспечить себе безбедную вечность. Я разделил бы его с тобой, каждую монету и каждую минуту напополам, но ты уже скоро уйдешь, а я снова буду один. И останется только память о прикосновениях к твоему исхудалому телу, к которому я с великой осторожностью прижимаюсь, боясь потревожить трубки и провода, оплетающие твои руки. Мы засыпаем так каждую ночь и просыпаемся вместе. Однажды я проснусь один. Хотя, может статься, ты уйдешь, когда сиделка будет перестилать твою постель, или когда я выйду из комнаты по нужде. Да, однажды так и случится, а пока я засыпаю подле тебя, запоминая каждую морщину, каждую складку на твоем немощном теле, с тем, чтобы потом, когда ты вернешься, а я все еще буду слоняться по этой земле, я смог бы узнать тебя по первому прикосновению.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.