***
Где она — зона науки и шахматных пледов? Счастливая эпоха безналичных расчётов? В Коричневом доме царило мрачное запустение. Сумеречный туман тянулся из подвала сквозь щели, доверху наполняя собой прихожую. Потемневшие дубовые своды впитали его, как ранее — запах серы и аммиака; от клеевой пропитки дивана веяло псиной. Стоящий у изголовья журнальный столик у изголовья почти согнулся под кипой пожелтевших газет. Хозяин не потрудился включить ночник, но Хаген без усилия воспроизвёл в уме эту лаконичную обстановку в разрезе стереометрии, провёл необходимые оси, перемножил — и получил картинку двери. Дверь, ключ, замок. Всё так же далеко, как Пасифик. Крупяная позёмка стучала по тротуарным плитам, шуршала листьями. Решётка ворот поскрипывала, как флюгер, мерно вращаясь туда-сюда. Подставка для зонтиков! Из вазы выглядывала голова чёртика с высунутым языком, костяная рука-чесалка — бессмыслица, отвратительная — кошмарно дикая вещь. Сколько их здесь ещё — уродливых, страшных вещей? Достаточно. Я в Доме Боли. Он осознавал, что дрожит. Встрепенувшаяся жажда жизни напоминала биение пульса, только более громкое. Это был тот же шум, что слышался у реки рядом с плотиной, гудение и плеск текучей водной массы, разбивающейся пеной о волнорез. Наверху что-то передвинули. — Берта, — позвал низкий и звучный голос. — Берта. Вы меня слышите? Хаген затаил дыхание. Заскрипели ступени. Прошёл, наверное, добрый десяток минут, пока Кальт осторожно спускался по лестнице, придерживаясь за перила — не доверяя собственной координации. Пронзительно взвизгнула половица. Случайный луч, отразившись в зеркале, высветил серебристую прядь и отскочил обратно. — А, Йорген. Прошу прощения. Я немного отвлёкся. Берта… В узком луче плясали пылинки, от которых щекотало в носу. «Я закричу», — подумал Хаген. Но всегдашний механизм — скрепы из тонкой проволоки — держал челюсти на плаву; он только моргал глазами, изредка встречаясь с другими, подёрнутыми птичьей плёнкой. — Умерла, — сказал Кальт. — Видите ли, она умерла. Я не успел. Он взял Хагена на руки и зашагал вверх, ступая на этот раз твёрдо и ни разу не споткнувшись, дошёл до третьего этажа. Комната Синей бороды. Лёжа на руках, с запрокинутой головой, Хаген увидел зеркальный потолок — отполированную громаду, с которой таращилось его собственное искажённое лицо. Вспыхнула лампа. Свет ударил в глаза, отразившись от зеркальных поверхностей — блестящих шкафов, наполненных хирургическими инструментами. В центре стоял просторный операционный стол. — Холодно? Человек в белом халате успел надеть маску, полностью закрывшую рот. Нарушенная дикция и слой марли смазывали согласные, красная луна за окном поднималась, и в её багряном, странном сиянии фигура врача выглядела острой и тонкой, как шпиль на ратушной башне. — Берта работала у меня восемь лет. Он сказал «лет». Не циклов! — Они живы. — Что? Анкерный механизм земли отсчитывал столетия. Солнечные фонтаны Пасифика били прямо в небо, истончённое небо, по которому струилась лазурь. — Вы фантазёр, — сказал человек, половина его лица кривилась от боли. — Пластичное восприятие. Зефирные замки не здесь, Йорг, их вообще нет, этих зефирных замков, в наше-то время! Собственно, здесь нет и времени. Пока нет. Я планировал использовать вас иначе, но вы опять не оставили мне шанса, невозможный болван. Ни единого шанса! Хаген заплакал. Слёзы сами выкатывались из глаз и ползли по щекам, падая в желоб, предназначенный для слива крови. Зыбистая пленка туманилась и двоилась. — Вы похожи на моего… — Знаю. Врач отошёл к столу, превратившись в расплывчатое пятно. Всё состояло из пятен — белых, как отблески алюминия, дрожащих на зернистой ряби воды. Дождь шёл на Эльбе, буроватая пена на шлюзах пахла тиной и рыбой, времени было мало и много, и как всегда не хватало. Я не виновен. Виновны все, каждый из миллионов, ведь даже Пасифик допускает ошибки. Но почему же, почему — почему именно я должен за это расплачиваться? Ш-ш-ш, солдат! Гипсовая тень поднесла палец к губам. — Гессенский дурень, — шепнула Луна. — Ты задолжал, но мы ещё посчитаемся. Я всё исправлю. Просто скажи «да» и сделай мне шаг навстречу. Да? Нет? Может быть? — Нет! — не веря себе, выпалил Хаген. В ужасе расширив глаза — и бледное, как мел, отражение, скорчилось над ним, повторяя то, что против воли выплетало сознание, пока острая тень скальпеля устремилась к тени живого тела, бросал он в окружающий мрак, столь глубокий, что в нём больше не было человека: — Нет. Нет. Нет!***
За стеной вдарило. И опять сотряслись лампы, с потолка посыпалась пыль, задребезжали кюветы, и тонкий, крикливый голос из коридора завёл своё: «нет-нет-нет!» Сведя разлетающиеся полы — лопнула пуговица, — она опрометью выскочила в коридор. И увидела алый свет, настоящее зарево. Начало шестого, восток пробуждался туго. Но во дворе, преодолевая зловещее эхо, истошно выли гудки, билось открытое пламя — это полыхал грузовик. Вокруг суетились солдаты и санитары; в скоплении зевак она заметила главврача — адский свет бликовал у него на лысине. — Русские? — Прусские, — передразнил её насмешливый голос. — Если бы. Свои же, засранцы. Прямой наводкой… — А Клейнер — туземный вождь. Она прикусила язык, но за спиной услышали — хохотнули. Бетчера она знала прекрасно, при нём можно было не сдерживаться, но вот второй — сутулый, не первой молодости лейтенант — производил двойственное впечатление. Светлая поросль над верхней губой топорщилась как пакля. Говоря с кем-то, он смотрел ниже глаз — пристально и весьма неприятно. Вот и сейчас. Она всплеснула руками: «А чего вы хотите?» — и заспешила по коридору, уставленному койками, унимая начало паники и что-то шепча. Сквозь колотьё в сердце — в закопченном огрызке стекла вздымались руки, похожие на ветки, и головы, обмотанные бинтами, шары безумных снеговиков. «Бидоны?» — она взвизгнула; чёрное лоснящееся лицо засунулось сквозь форточку, повертело белками и выскочило обратно. — Марта? Её ухватили за локоть. Что-то костлявое, храпя, взрезало темноту, в белом куколе сморщенный, в каплях лоб — это оказалась сестра Гловач: — Живо! Вниз… Внизу они торопливо пробились сквозь беспорядочную людскую воронку и налегли на дверь бельевой. Воды всё равно не было, оставалось надеяться на прочность кирпичных стен и ветер, отдувающий пламя в сторону ворот. Бетчер, перегнувшись, крикнул с лестницы: — Где вы тут? Сестрички? — Здесь, — пепел щекотнул ноздрю и она чихнула, думая при этом об асептике, о зольной куче под кустом роз, о том, что от санитара тянет сырым жаром, а следующий удар придется прямо на крышу, нет, так нельзя думать, не об этом, о хоре, о мебели, но не о молниях, попадающих в дымоход притяжением страха, нет-нет, никакого ст-стха-а-ах, ах… Бетчер опять хохотнул. Или прочистил глотку — кто знает? Что до нее, то она была готова взлететь на небеса и запеть оттуда, как сестрички Эндрюс: «Буги-вуги-бой». От истерики было ровно столько же проку, как от всего другого. Но вместо этого, она щепотно подобрала юбку и побежала наверх. У двери в палату она опять увидела лейтенанта и ещё двоих, незнакомых, говорящих громко и требовательно. «Вот и сестра», — воскликнул один из них, но она, оглушённо махнув кистью: «Ах, чего вы хотите?» — рванула на себя дверь и оказалась внутри, в тесной и серой комнате с единственной койкой и белым узлом на ней, белым, как средоточие боли, из которого смотрели живые глаза. — Это тот самый? — Да. Коротко и ясно. Заскорузлый бинт — скорлупа человеческой бабочки. Сотня разных вещей: жарящееся масло и «спэм», рвотные массы, мысль о двоюродном брате — напрыгнули на неё, и словно со стороны она увидела свои пальцы с обкусанными ногтями, щиплющие халат. — Мы должны довезти его до станции. — Это невозможно, — сказала она с негодованием, выплеснувшимся в горловых низких нотах. — Вы что, не видите? — Я вижу. Но как единственный выживший… Чудом, мог бы добавить он. Личинка, застрявшая в воздуховоде. Стальная машина, скрытая в штольнях горы Конштайн, дотянулась до всех, оставив после себя мотки выжженной проволоки и утрамбованный уголь, слепленный из разномастных костей. Они были фанатиками, о мой Бог, как и этот крошечный винтик, неименованный, но, безусловно, содержащийся в документах. Как жаль, что они уничтожены! Бесценные знания, добытые возможностью, которой больше никогда не представится… — Может быть, заключенный. — Нет, — как ни велико было желание согласиться, логика диктовала вывод и он озвучил то, что позже подтвердят дознаватели, журналисты, стервятники, питающиеся догоревшими фактами. — Судя по одежде, кто-то из медперсонала. — Выйдите, — попросила она.***
Она парит как ангел, не решаясь разбинтовать. Этот одинокий чулан (Альтенвальд?) душен и скособочен, но на обратном полюсе висят часы, и толстая стрелка трогает пять, переползает через неё и застывает, пока длинная, проворная крутится дальше. Эту стрелку зовут грамматика, зовут макс, зовут мориц, петерленц, зовут марта… — Как его зовут? Ангел пожимает плечом — не знает. Огромная, как точильный круг, луна делает оборот; чёрная ведьма подходит к ангелу, щурится на человечка, распростёртого в тени ударного кратера. Гербигер ошибался насчёт вечного льда. Главное, чтобы не начал таять. — Медперсонал, — шепчет ведьма, — skurwysyn, будь проклят, проклят! — Да, да, — говорит Марта. Неприкрытое горе часто выглядит отвратительно, но она привыкла к грубости этой польской женщины, потерявшей сына в одной из чистеньких преисподних. Человек в бинтовой скорлупе не имеет лица. Пламя стесало его, слизнуло веки, но пощадило глаза. Вряд ли они видят хоть что-то, слеза боится высоких температур, однако Марта чувствует его дрожь, обезумевшую дрожь погибающего животного, от которой хочется кричать. Она заставляет себя подойти ближе и говорит: — Сейчас будет лучше. Solus. Ярко-алый пепельный Марс. На шершавой палубе корабля лежать приятнее, чем на полоске толя, защищающей плечи, когда солнце накалит крышу. Ангел в полотняной косынке куда-то исчез. Но вторая подходит ближе, шепчет, что-то делает сухими, старческими руками, знакомыми с веретеном и прялкой. Уй, мама, как хочется пить! Морская соль проникает под панцирь, под крабий панцирь, как нож вскрывает консервную банку. Вода, клубясь и пенясь, заполняет расщелины. Долговязая стрелка смотрит на без четверти шесть.***
— Что вы делаете? Бдительный лейтенант. От неожиданности она едва не опи́салась. — Что? — Готовитесь к переезду? Она хотела бы спрыгнуть ему на голову с верстака, загруженного коробками и рухлядью, но вместо этого неуклюже сползла вниз, причём юбка задралась, обнажив ляжки. Фанни-бамп. — Вы когда-нибудь обжигали палец? — При чём тут… — У него сожжено около пятидесяти процентов поверхности тела. Проникающее ранение в живот. Я ищу морфин, если у вас, конечно, не найдётся живой воды. Или волшебной палочки. — Значит, он не жилец? — Сами вы не жилец! Сердито засопев, она дёрнула коробку, чуть не обрушив на пол сложную архитектуру из ящиков, но лейтенант, перехватив затрещавшую стенку, предупредил обвал. В ушах гудели призрачные моторы. Перегрузив добычу в карманы самодельного фартука, она тщательно обтёрла ладони от паутины и лишь тогда сообразила помочь. — В «Миттельверк» выпускали Фау. Но эта лаборатория не обслуживала ни завод, ни концлагерь. Это опытный блок. Вы же понимаете, кого мы достали? — Я не знаю, каким был этот человек. И вы не знаете. Лейтенант искоса взглянул на маленькую, решительную женщину, от гнева растерявшую значительную часть своей миловидности. Вздохнул. — Ну, пойдёмте. По запруженным коридорам, чёрным от копоти, они протискивались боком, уворачиваясь от рук и расспросов. Тяжелораненые наблюдали молча. Здесь были те, кого привезли из «Доры» и большая часть пострадала при налете освободительной авиации. «Если ты процитируешь что-нибудь из Вергилия, я спрошу, почему вы бомбили бараки». Но лейтенант молчал. Наверное, всё ещё переваривал ослепительное зрелище её фанни-бамп.***
«Solus, — думает она, завидев полуоткрытую дверь. — Sole, solus, solum. Что это означает, solus?» И тотчас забывает об этом. Фокус её обзора вбирает россыпь кусков, и захлебнувшаяся тишина за спиной не лучший пример, как меловые щёки Веры Гловач, игла, на которой застыла капля, и судорожная смятость постели, смятость звука, смятость лица, вкрученного внутрь себя, вопиющего о преступлении. Что ты сделала? Она бросается к койке, закрывая, выталкивая собой Веру. «Что происходит?» — спрашивает лейтенант. «Skurwysyn!» — стонет женщина, пряча дрожащую руку. У ножки кровати блестит ампула, точным ударом туфли Марта пинает её в тень. — Отойдите! От земли поднимается холод. Он охватывает людей, замерших в оцепенении. Точно заснувших в немом и пристальном взгляде на бедную раковину, solum, приоткрывшую последние створки. Пустое от сотворения, оно ничего не видит, отравленное — оно хочет дышать! Жабры бьются и раскрываются, исторгая синеватую пену. Этот корабль тонет на суше, беззвучно подавая сигнал, который Марта слышит не ушами, но сердцем — пронзительный детский крик, запечатлевший боль и ужас всех живых существ. — Помогите ему! Но переборки сломаны. Пространство чрезвычайно забито. Трюмы тянут на дно. Летучие пузырьки кислорода вбирают остаток неба, отражения слишком малы, да и чьё это отражение? Чья рука вцепилась в скользкую стену? — Кончено? Да… — Да. Рёв шторма становится глуше, затихает. Сомнительный призрак тает в аквамариновой дымке, пронизанной горстью света как бутылочное стекло. Последний вал моря поворачивает тело, уже ставшее мягким. Марта подходит к нему, берёт простыню и бережно, очень бережно накрывает до плеч. А потом и выше.