ID работы: 5107672

Merry dancers

Слэш
R
Завершён
249
автор
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
249 Нравится 57 Отзывы 54 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Если долго смотреть на фигурки, застывшие под покатым стеклянным куполом, постепенно начинаешь думать, что они двигаются — украдкой, едва заметно, в те доли секунды, что ты моргаешь и поневоле отводишь взгляд. Внутри всегда зима, а насколько мощным будет снегопад и засияет ли над катающимися вокруг вмерзшей в лед рождественской ели детьми аврора бореалис, зависит от того, как сильно тряхнешь шар на тяжелой подставке и не забудешь ли включить подсветку, медленно меняющую цвет с ярко-зеленого на темно-синий. Виктор, стоя у освещенного лунным светом подоконника, долго разглядывает свое нечеткое отражение в округлом стекле, смешно коверкающем точеные черты лица, после чего переворачивает вверх тормашками полюбившуюся с малых лет игрушку и щелчком пальцев сдвигает переключатель, наблюдая, как фальшивые снежные хлопья окрашиваются холодными всполохами северного сияния в маленьком искусственном мирке, и чем дольше он смотрит, тем сильнее кажется, что одна из тех крохотных фигурок — он сам.       Самолет, хищной мартовской птицей раскинув крылья, несет Виктора в Болгарию; солнце из-под полуприкрытой шторки иллюминатора бьет яркими хлесткими лучами, окрашивая будто припорошенные пеплом волосы в золотисто-желтый, кажущийся неестественно теплым. Сидящий рядом Яков читает очередную лекцию, и Витя хмыкает себе под нос: как только умудряется не повторяться?         — Говорю в который раз, на чемпионате ты будешь представлять нашу страну, и вот только попробуй что-нибудь выкинуть — узнаешь, почем фунт лиха! Ну сколько можно напоминать, что в прошлом году он сбежал от Якова во время юниорских соревнований и потерялся в Остраве, нашелся ведь! Если, конечно, опустить тот факт, как сильно он перепугался, не найдя обратной дороги в отель или хотя бы к ледовой арене, и что выбрался из крошечных змеящихся улочек он лишь благодаря случайно встреченной русской женщине, услышавшей его щедро приправленный ругательствами монолог с самим собой. Виктор закатывает глаза и делает вид, что громко храпит, сквозь опущенные ресницы украдкой поглядывая на пушистые позолоченные облака.       Старые батарейки летят в мусорку, а заботливо упакованный до этого в багаж стеклянный шар, отливающий снежной белизной, находит место на тумбочке — своеобразный талисман на удачу, подаренный Вите бабушкой после первого выигранного детского всероссийского чемпионата. Сколько ему было тогда, семь? Восемь? Виктор ставит его у кровати, как ночник, и выключает свет в номере, наблюдая, как вспыхивают на зеркале-катке сине-зеленые звезды.       Ноги все еще дрожат после отката произвольной программы, но Виктор уверенно занимает верхнюю ступеньку пьедестала, перед камерой касаясь губами тяжелой золотой медали последнего в его карьере юниорского чемпионата, и в его голове вертится дурацкая мысль, что, если все его награды сдать на переплавку, этого хватит не то что на золотые лезвия, а на целые коньки. Под сводами дворца спорта в столице Болгарии, где во время его выступления играла сюита Чайковского, звучит гимн России; Виктора не покидает ощущение, что, несмотря на начало весны, сверху сейчас посыплются хлопья снега.       Петербургское лето, дождливое, ветреное — плавный переход, вальсовая тройка июнь—июль-август из весны прямиком в осень, и Витя не успевает моргнуть, как, одетый в новенький костюм, в последний раз идет в школу на первое сентября; ему на шею сажают непоседливую первоклассницу с огромными белыми бантами в черных волосах, которая так активно трясет колокольчиком, что у него страшно звенит в ушах, а одноклассницы, хихикающие за задней партой, за один урок успевают незаметно заплести ему десяток косичек. Расплетать их Виктор не спешит, со смехом соглашаясь, что похож на эльфа, сошедшего со страниц книг Толкиена, и от нечего делать рисует на полях снежинки и фигурные коньки: в свой первый взрослый сезон он вступит с придуманной им самим короткой и произвольной программой.       Полугодие пролетает незаметно; пролетает в прямом смысле слова, а в Витином паспорте скоро не останется свободных страниц для виз и штампов въезда и выезда. В Атлантик-сити на Skate America он с боем вырывает серебро, не дотянув до первого места десятых долей балла, и, вновь улизнув от Якова, просиживает вечер на пляже, раскачивая медаль перед носом, будто стараясь загипнотизировать самого себя: в следующий раз будет золото, даже если с катка его потом вынесут на носилках. Срабатывает то ли гипноз, то ли тот факт, что из-за тренировок Витя приходит в школу раз в неделю, но в Париже он довольно улыбается журналистам с вершины пьедестала, клятвенно обещая повторить подвиг в Токио на финале гран-при в середине декабря.       Из Японии Виктор возвращается, с ног до головы увешанный покупками, не влезшими во второй чемодан, и с заветной золотой медалью одного из главных стартов сезона. «Молодой гений Виктор Никифоров — русская надежда мужского одиночного фигурного катания», — пестрят заголовками и фотографиями спортивные газеты, пока он, еле передвигая ноги от усталости, ползет на уроки, мечтая поскорее получить аттестат и наконец-то показать школе средний палец. Фельцман, видя, как он амебой растекается по катку, несколькими крепкими непечатными выражениями советует ему отдохнуть до Нового года — хоть на дискотеку напоследок сходить, выпускной класс все-таки. Витя смотрит на пластмассовую украшенную елку, засыпанную медленно планирующими с вершины купола блестящими белыми крупинками, и думает, что в этом, пожалуй, есть смысл; он забывает о включенной подсветке, и ему снится северное сияние, дрожащее полотно света в высоких морозных небесах.         — Никифоров, ты со своим катанием вообще видел свои оценки по математике? — надрывается классная руководительница, и Витя сонно моргает, с трудом оторвав голову от парты. — Ни одной написанной контрольной за все полугодие, две несчастных тройки по алгебре, двойка по геометрии… Не успевший перестроиться после резкой смены часовых поясов организм категорически отказывается работать, и Виктор, не удержавшись, с завыванием зевает во весь рот.         — Никифоров, если ты не сдашь мне эти контрольные, я оставлю тебя на второй год! Ты слышишь? Виктор!         — Кажется, у нас в классе появилась Спящая Красавица, — насмешливо фыркает один из сидящих рядом парней, когда Витя, занавесившись волосами и продолжая тотально игнорировать математичку, вновь проваливается в сон.       С математикой и физикой у него все и правда плохо, в отличие от гуманитарных предметов, а особенно — иностранных языков, не в последнюю очередь благодаря регулярной практике, и родители готовы сами отволочь его документы на филологический; Виктор не сопротивляется: делайте, что хотите, только дайте мне кататься. Под лезвиями коньков поет лед, и снежный принц оживает, словно наверху переключают тумблер; в глубоких синих глазах, чей взгляд Витя каждый день ловит в зеркале, искрами загораются звездчатые льдинки.       С грехом пополам получив вожделенные тройки и очередной нагоняй от Якова, вытолкавшего его с катка с активным предложением пойти проспаться, он понимает, что днерожденьский вечер в семейном кругу — худший из возможных исходов, а потому все же показывается в клубе, который параллель одиннадцатых классов школы номер двести восемьдесят два общим голосованием выбрала в качестве танцплощадки.         — Да ладно, никак наша ледышка объявилась!       — Где коньки потерял, Никифоров? Витя улыбается привычным беззлобным подколкам: его любит публика, а одноклассники мало чем отличаются от людей, приветственно кричащих и машущих ему с трибун. Что ж, будет им желанное зрелище.       Музыка течет сквозь него, подталкивает, как кукловод дергает за ниточки марионетку; от крутящегося под потолком блестящего шара разлетаются серебряные искорки-блики, а сам Витя, не по-мужски пластичный, гибкий и стройный, как молодая березка, танцует, не замечая, как вокруг него образуется пустое пространство, а наблюдающие за ним во все глаза товарищи по школе начинают хлопать в такт. Из динамиков играет какая-то попсовая песня с жутко приставучим мотивом, когда он сдергивает с волос резинку, и тяжелые густые пряди, доходящие до талии, рассыпаются по плечам. Кажется, девчонки восторженно ахают, и так правильно с улыбкой закружить одну из них в танце, волнующем и быстром, ловя направленные на себя влюбленно-завистливые взгляды.         — Вау, — с придыханием бросает кто-то из присутствующих. Витя решает, что сегодня ему все можно.       Можно танцевать, пока не собьется дыхание, а ноги не начнут болеть. Можно продолжить гулянку после клуба, купить на десятерых две бутылки шампанского и распить их прямо на улице из пластиковых стаканчиков, мнущихся под пальцами. Можно…         — Витя, покажи, как ты катаешься, ну пожалуйста! Можно тайком вынести из квартиры магнитофон и спортивную сумку и увести всю честную компанию на удачно безлюдный ближайший открытый каток.       В центре — увешанная тяжелыми разноцветными шарами и блестящей мишурой елка; лед в ритме музыки приятно скрипит под заточенными лезвиями, под звездами тихо играет мелодия его короткой программы, а в голове, пока Виктор, разогнавшись, прыгает тройной аксель, звучат строки выбранной им песни. «Не хочу быть никем, кроме себя самого». И это — правда. Он прогибается в спине, изящно вытягивает руки, хватаясь за лезвие пальцами в тонких перчатках, кружится на месте в завершающем комбинированном вращении и замирает вместе с последним аккордом. В волосах путаются и медленно тают хрупкие снежинки, когда он по привычке кланяется, а одноклассники смотрят на него как на божество, сошедшее с небес.         — Ежедневная пропаганда фигурного катания, — хмыкает Витя, чтобы они, наконец, отмерли, и отряхивает с коньков ледяную крошку. Между ними — стена, невидимая, но осязаемая, как тонкое прочное стекло.       В апреле соседка по парте, смешливая улыбчивая Ирочка, приносит в школу газету с его фотографией с чемпионата мира; Витя — текущее сквозь пальцы серебро и синева, жидкий лед, переменчивый и манящий, венок голубых роз, чувственные губы на светящемся золоте.         — Эх, Витек, вот закончим школу — только в телевизоре тебя видеть и будем, — хлопает по плечу ее брат Саша — и в глазах те же смешинки. — Куда ты дальше-то?         — На филфак. Вечернее отделение. Лишь бы кататься можно было. Все говорят об экзаменах и поступлении, а он чертит на листке бумаги схему произвольной программы и, попутно отвечая на Ирочкины вопросы о странных обозначениях, раздумывает, не поставить ли в самый конец четверной флип вместо каскада четверного и тройного тулупов. Не то чтобы кто-то действительно мог составить ему конкуренцию, но охочую до спектакля публику нужно постоянно удивлять, подпитывая тем самым ее обжигающую ненадежную любовь. Они видят на льду царевну-лебедь, вольную птицу, и в его интересах красиво дать всем прикурить.       Документы в приемную комиссию он заносит по дороге на тренировку, нетерпеливо постукивая пальцами по колену, дожидаясь своей очереди: Яков опозданий не терпит, с него станется огрести увесистый подзатыльник — исключительно в воспитательных целях. Аттестат за него получала мама — Виктор умудрился подвернуть ногу и послушно отлеживался дома, обмотавшись эластичным бинтом; выпускной пронесся яркой вспышкой, в которой смешалось и легкое вино, и громкая музыка, и прохладная июньская ночь, и дверь подъезда, до которой он проводил Иру и у которой поцеловал ее на прощание — будто расписался на праздничной открытке: совет да любовь, с днем рождения, с юбилеем, с годовщиной, желаю здоровья, богатства и счастья в личной жизни. Целую, Витя. Как-нибудь увидимся. Нет.       Плевать на институт. Плевать на родителей. Плевать на девочек-однокурсниц, синхронно строящих глазки одному из немногих парней на потоке. Не плевать на тренировки, Якова и непоседливого Маккачина, привыкшего спать в его кровати и будить, тыкаясь в щеку холодным влажным носом. Название специальности не умещается в студенческом билете; часть лица на фото закрывает штамп петербургского университета, «теория перевода и межъязыковая коммуникация» только звучит гордо, а на деле — скучные лекции, половину из которых Виктор пропускает и внаглую копирует конспекты у тех самых однокурсниц за совместные обеды в столовой факультета. Мир фигурного катания далек от них так же, как Плутон от Солнца, и Витя этому рад: узнай они, кто на самом деле такой Виктор Никифоров, об этом сразу узнает и весь университет, и даже то подобие учебы, которое есть сейчас, окончательно и бесповоротно накроется медным тазом.         — Раздолбай, — фыркает староста группы Женя, вновь получившая нагоняй за его регулярное отсутствие.         — Ага, — легко соглашается Витя, вытягивая в проход сбитые до кровавых мозолей ноги, и после пар старается не хромать. У мальчика под стеклом серебристо-лунные волосы, а на искусственном катке вновь идет снег.       О сессии Виктор вспоминает внезапно: когда все та же староста Женя будит его телефонным звонком утром после банкета, знаменующего конец финала гран-при, по нереальному везению прошедшему в Санкт-Петербурге, с вопросом, какого черта он не явился на зачет по предмету, название которого он спросонья не в состоянии толком повторить. В итоге вместо заслуженного выходного Виктор тащится в университет, на ходу включая все имеющееся обаяние и харизму и проклиная тот день, когда пошел на поводу у родителей и согласился на попытку получения высшего образования. Он будет кататься, пока лезвия коньков держат его на льду. Как только держать перестанут — уйдет, не дав никому ни единого шанса сбросить его с первого места. А потом… Витя не хотел думать о том, что будет потом. Тренерство никто не отменял. На крайний случай.         — Эх, Витя-Витя, хороший ты парень, только бестолковый, сил моих нет на тебя, — любит приговаривать Яков. Якову верится. Он как второй отец, точнее, первый. Он не соврет. Никогда.       Виктор тратит по мотку пластыря на каждую ступню и морщится, натягивая чистые носки — старую пару проще сжечь, чем отстирать. Воспоминания о последнем экзамене стерлись, стоило выйти на каток: на льду не место эмоциям. Кроме тех, которые нужно сыграть.         — Витька, у тебя в башке опилки или да? — настигает его гневный окрик Якова, и он от неожиданности подпрыгивает на скамейке в раздевалке. — Чемпионат мира на носу, а ты решил ноги в хлам убить? Он молчит. Тренер прав, но программа не идеальна, и он до сих пор не побил действующий мировой рекорд…         — Чтоб я до среды тебя на катке не видел. Увижу — уши надеру, так и знай! — припечатывает на прощание Фельцман, и вышеупомянутая часть тела незамедлительно краснеет. Кажется, у него свободная неделя. Кажется, однокурсники наперебой звали его на вечеринку. Кажется, у него дежа вю.       Шар-талисман уже месяц пылится на полке, а в баре, куда в итоге переместилась их весьма нетрезвая тусовка, оглушительно громыхает музыка, от которой вибрирует пол. Виктор, опрокинув в себя заказанный коктейль — Яков же дал семь выходных, значит, можно разок оттянуться! — с интересом следит за происходящим на танцполе, пока одна из девушек не сдергивает его со стула и не тянет за собой танцевать. Ноги болят, несмотря на специально купленные мягкие кеды, но Витя слишком любит музыку, чтобы стоять на месте, да и песня, пожалуй, неплохая. Он не замечает, как начинает танцевать один, притягивая к себе чужие взгляды, бросая взгляд в ответ — жаркий, с поволокой, направленный на всех и ни на кого конкретно. Хочется чужих прикосновений, вот так вот вдруг, с бухты-барахты и гуляющего по крови алкоголя, тепла чужого тела, от которого, быть может, пойдет царапинами-трещинками ледяная корочка, будто с рождения покрывающая его с головы до пят. Хочется чего-то нового, не приевшегося до рутины и серых будней. Чего-то…       Додумать Виктор не успевает. Его неожиданно ловят в объятия, уверенно ведя в танце, и мозг уже шутит про спонтанный переход в парное катание, когда он понимает, что рука, сжимающая его талию, принадлежит мужчине. Тот склоняется в шутливом поклоне, когда одна песня сменяется другой, и Витя, смотря в насмешливые карие глаза, брякает первое, что приходит на ум:         — Я вам не девчонка, знаете ли. И вздрагивает, когда он вдруг наклоняется и тихо произносит на ухо:         — А я и не по девушкам. После чего растворяется в толпе, не дождавшись ответа.       Виктор потягивает через трубочку заказанный лонг-айленд, не обращая внимания, что большая часть компании уже разошлась, и делает вид, что не замечает направленного на него взгляда с другого конца барной стойки. Не впервой: фигуристы — публика специфическая, а внешность у него… располагающая. Фельцман в свое время, правда, выразился грубее и четче, зато понятнее многих, ходящих вокруг да около, и за то, что Витя выплеснул шампанское в лицо какому-то мужику, втихаря попытавшемуся его облапать, от тренера даже не влетело. А вот сейчас он совсем не против, только подойди уже, раз так невтерпеж — не самому же клинья подбивать, право слово. Знакомый незнакомец будто слышит его мысли и подсаживается на соседний стул, протягивая руку:         — Михаил. Все тот же взгляд. Серьезный. О-це-ни-ва-ю-щий. Нравится то, что видишь?         — Виктор. Нравится. Еще как.       Он недоумевает, почему никто не рассказал ему, как круто целоваться на морозе, когда тебя держат за кончики шарфа, обматывающего шею; изо рта вырывается облачко пара, а холодные губы хочется согреть, облизать, укусить до крови, когда пальцы в черных кожаных перчатках путаются в распущенных волосах — где ты шапку-то на радостях посеял, Никифоров, уже вон уши покраснели, как сломанный светофор на пешеходном переходе, а ты только и ждешь, пока эти смелые пальцы начнут расстегивать пуговицы на пальто. Они расстегивают: в такси, где барахлит печка, но все равно при этом жарко, в лифте, слишком медленно ползущем по шахте вверх, в квартире, где пальто вместе с чужими перчатками и шарфом падает на пол, а горячие ладони забираются под водолазку, нетерпеливо царапая кожу. Виктор касается губами выступающих ключиц в вырезе его пуловера, поднимает руки, откидываясь на кровать и улыбаясь пойманному вздоху восхищения, позволяет себя ласкать, выгибаясь под желанными прикосновениями, и это чудесно, прекрасно, восхитительно до вспышек перед зажмуренными глазами, сладкой боли во всем теле, синяков от рук, сжимающих и удерживающих его бедра, сдавленных стонов в подушку и одного на двоих рваного дыхания в такт каждому движению. На льду лишь следы от лезвий, неглубокие штрихи, разбегающиеся змейками, слой которых уже завтра заботливо срежет нож ледового комбайна, чтобы залить новый — и в нем не будет ни выбоин, ни трещин.       Виктор сидит на стуле на чужой кухне, изящно подогнув под себя ногу, и как ни в чем не бывало пьет кофе из предоставленной кружки; волосы, успевшие основательно запутаться за ночь, хорошо бы расчесать, но так уютно просто смотреть в окно с двенадцатого этажа, прищурившись спросонья, и считать снежинки, до которых, наверное, можно дотянуться рукой. Поэтому, когда забытый в кармане пальто мобильный начинает издавать гневные гудки, он неловко дергается, расплескав кофе на стол и спортивные штаны, которые велики ему на два размера.         — Витя, тебя где черти носят? — раздается из трубки возмущенный голос матери. — Я три часа дозвониться не могла! Он машинально смотрит на часы за спиной Михаила, — или как ему его теперь называть, Миша? — показывающие половину первого; да какая разница, суббота же!         — Остался ночевать у друга, мам, не бзди. Не маленький.         — Вот начнешь жить самостоятельно, тогда…         — Супер. Могу съехать хоть завтра, — отбривает Виктор и нажимает на отбой, злобно фыркнув и передернув плечами. Наверное, и правда стоит. Надо же тратить на что-то призовые деньги. Если не шиковать, то даже того, что есть, должно хватить на годик-другой.         — Ты… учишься, работаешь? — со странной осторожностью вдруг спрашивает Михаил, и Виктора почему-то разбирает смех.         — Восемнадцать мне уже есть, если ты об этом. Правда, не припомню, чтобы вчера тебя это волновало. Он скользит взглядом по встрепанным черным волосам, в которые ночью зарывался пальцами до боли в костяшках, по глазам, при дневном свете обретшим цвет крепкой чайной заварки, по губам, которые касались его буквально везде, и чувствует мурашки, бегущие по спине приятной волной возбуждения. Пожалуй, надо повторить. Пожалуй, даже не единожды.       Виктор остается до вечера воскресенья и за это время узнает, что его любовника зовут Михаил Воронов, ему двадцать шесть, и он работает в компьютерной фирме, занимающейся разработкой программного обеспечения. О себе информацию выдает дозированно: да, студент, да, филфак, да, петербургский государственный, да, в обозримом будущем типа переводчик, да, Виктор Никифоров, восемнадцать лет, ни разу не звезда фигурного катания, любитель экспериментов и сомнительных приключений на свою прекрасную задницу — в прямом и переносном смысле. Видел бы Яков его лицо в моменты, когда его целуют за ухом, скользя губами по шее, вжимают в матрас, заставляя плавиться от прикосновений умелых рук… Видел бы — двинул бы лбом об ограждение. Или сразу об лед. Но он не видит.       Программу к чемпионату мира хочется поменять — добавить прыжок здесь, пару элементов там — и они с Яковом на катке спорят до хрипоты, пока не приходят к вынужденному компромиссу.         — Ты опять на два сантиметра за полгода вырос, шпала, — фыркает тренер, но в его словах натянутой струной звенит беспокойство. — Нельзя тебе сейчас так прыгать, потерпи годик, не убежит от тебя твое золото! Виктор кивает, пряча упрямый огонек в глазах, и знает, что все равно сделает по-своему. «Я свободен в выходные. Заедешь?» — уже привычное сообщение; на тренировке во второй понедельник марта, катая произвольную под дивную яркую скрипку Пабло де Сарасате, фантазию на оперу «Кармен», слышит крик Фельцмана:         — Больше страсти! И выгибается в либеле, вспоминая, как позавчера чуть не сорвал голос, когда его втрахивали прямо в шатающийся под его спиной кухонный стол, несколько шагов не дойдя до спальни.       Стекло под пальцами переливается всполохами холодного огня. Серебряная медаль на шее весит целую тонну; Виктор отшучивается, что она подходит к его волосам, а внутри все горит и взрывается, царапает, зудит, как при перенесенной в детстве ветрянке. Тройной, даже не четверной тулуп, простейший прыжок — и вдруг неловко подвернувшаяся нога и отпечаток ладони на полупрозрачном льду. Он стойко держится до конца банкета, болтая с Крисом Джакометти о какой-то ерунде и попутно поздравляя его с вырванным с боем третьим местом, греет в руках бокал с шампанским, в кои-то веки послушав Якова: напиться он успеет всегда, а вот загубленную по пьяни репутацию вряд ли восстановишь. Закрывшись в номере, Витя едва не скулит, пряча лицо в рукавах толстовки российской сборной, а когда мать звонит спросить, как успехи, он с трудом сдерживается, чтобы не послать ее на пару с отцом куда подальше и не выкинуть мобильник в настежь открытое окно.       Летнюю сессию он чудом сдает без пересдач, но отметка «переведен на второй курс» глаз совершенно не радует. Виктор, пользуясь каникулами, по десять часов в день яростно полосует лезвиями лед, и Миша лишь качает головой, когда он, сцепив зубы, обматывает пластырем ноги чуть ли не до середины голени.         — Ты что, играешь в футбол гирей на досуге? — интересуется тот, безуспешно стараясь скрыть за смехом беспокойство.         — Вроде того, — отмахивается Витя с все тем же бьющим в глаза упрямством. Не спрашивай. Не лезь. Ты мне… а кто они друг другу вообще?       Миша предлагает к нему переехать, раз Виктор и без того проводит в его квартире почти каждые выходные, а в шкафу уже две полки забиты его барахлом; Витя обещает подумать и, опять разругавшись с родителями, забирает Маккачина и снимает однушку в двух шагах от Тучкова моста — что до института, что до ледового дворца подать рукой. Миша вытаскивает его погулять теплым летним вечером, расспрашивая об учебе, и он несет какую-то чушь, потому что сказать больше нечего. Миша не должен узнать про фигурное катание — у Виктора в записную книжку вбит его рабочий телефон, и как-то раз они занимаются сексом прямо в подсобке, заставленной старыми системными блоками и всяким хламом. Кажется, он превратился в адреналинового наркомана, одурманенного терпкой жаждой новизны: он впервые научился ловить кайф и вне катка.         — Кажется, я люблю тебя, — произносит Миша во время очередной прогулки, и Виктор будто врезается в стену, роняя из рук поводок. Маккачин оглашает двор радостным свободным лаем. Кажется, Никифоров, ты где-то просчитался.       Дома он в обнимку с псом забирается на старенький диван, оставшийся от предыдущих хозяев, и, легонько встряхнув тяжелый шар, смотрит на летящие снежинки из металлической фольги. Вверх-вниз, вдох-выдох. Миша говорит об отношениях, а в голове Виктора, объятая ужасом, мечется одна-единственная мысль: «Я должен взять золото в финале гран-при этого сезона». Лед не терпит соперников в любви; отдаешься — так отдавайся полностью, сердцем, душой и телом, и лед никогда тебя не предаст. Мише он может дать лишь последнее. Мише этого мало.       Гроза гремит в августе, емко и сочно посылая за семь верст до небес Тютчева с его майским громом, когда Витя, надевая блокираторы на лезвия и сходя со льда, нос к носу сталкивается с тем, с кем столько раз просыпался в одной кровати.         — Как ты узнал? — лишь бы исчезла давящая на уши тишина. На лице Миши ходят желваки, когда он протягивает ему газету с недавним интервью: главная опора русского льда Виктор Никифоров обещает выйти в финал гран-при, выиграв кубок Китая и NHK Trophy с новыми программами, в которых в сумме заявлено пять четверных прыжков.         — Неужели ты настолько не доверял мне, Витя?         — Да не в этом дело!         — А в чем тогда? Ответа у него нет.         — Витя, отношения свои выясняй на улице! — как всегда вовремя появившийся Фельцман вот-вот выльет ему за шиворот свой кофе, и Виктор, схватив Мишу за рукав рубашки и шипя «не здесь», тащит его прочь из спортивного комплекса, по дороге судорожно пытаясь собраться с мыслями. Безрезультатно.       Снаружи льет дождь, холодно-осенний, а они все стоят на крыльце, молча буравя друг друга взглядом. Витя то открывает, то закрывает рот, не имея ни малейшего понятия, что говорить, но Миша неожиданно избавляет его от этой участи, заговорив первым.         — Знаешь, я видел записи с твоих выступлений. Красиво. Я не отказался бы посмотреть вживую. Как так вышло, что ты знаешь обо мне так много, а я о тебе ничего? От его обиды, осязаемой до боли, на душе печально и горько. Виктор смотрит в пол, на собственные ноги, все еще обутые в коньки, и каким-то шестым чувством понимает, что не стоит озвучивать все то, что вертится сейчас в сознании. Что он никогда не воспринимал происходящее между ними серьезно. Что в гробу он видал отношения, чувства и прочую сентиментальную ересь. Что нужные эмоции он может сыграть без проблем, но ледяной панцирь на нем даже не потрескается. Что кроме льда у него ничего нет и быть не может.         — Черт знает, зачем я пришел. Наверное, нужно было напоследок увидеть тебя на льду, чтобы попрощаться. Не трудись, — спешит он оборвать не успевшие слететь с губ слова. — Потому что если говорить начнешь ты, я услышу многое из того, что предпочел бы не слышать никогда вообще. Лучше уж так, — его рот кривится в усмешке, когда пальцы по привычке ловят выбившуюся из хвоста прядь волос. Глаза жжет изнутри, будто в них засыпали горячего песка; разреветься бы, как в далеком детстве, да захочешь — не получится. Не выходит выдавить вслух даже банальное, никому не нужное «прости», и Вите стоит больших усилий не отводить взгляд.         — Надеюсь, твои медали принесут тебе счастье, — бросает на прощание Миша, махнув рукой, и тут Виктора словно прорывает.         — Подожди! — кричит он в его удаляющуюся спину, пытаясь стянуть туго зашнурованные коньки. — Миша!         — Вы обознались. Стекло становится пуленепробиваемым. А они по разные стороны.       Виктор лишь на секунду останавливается у бортика, чтобы сдернуть с лезвий гребаные чехлы, и вылетает на лед, все набирая и набирая скорость, чудом не врезаясь в ограждение, зло щелкает пультом, включая музыку своей короткой программы, в которую в этом сезоне он на свой страх и риск решился вставить так до конца и не удающийся четверной флип. Темп становится быстрее и быстрее, разгон резче, и бьющий в лицо воздух выхолаживает повлажневшие от дождя волосы; из-под его ног летят искры, и поющий под ним лед захлебывается жалобным криком. Да что же это такое?! Раскрут тройками, каскад тройной лутц-тройной риттбергер, перебежка на зубцах и скольжение, на доли секунды раньше, чем надо, но не затормозить, не остановиться, только не сейчас…         — Витя, стой! С силой оттолкнуться от поверхности, свечкой взмыть в воздух, и он сам — тугая скрученная пружина-спираль, штопором ввинчивающаяся в небо. Голос Якова обжигающей плетью бьет по ушам, и он невольно поворачивает голову, чудом докрутив четвертый оборот, готовясь расплыться в удовлетворенной ухмылке по приземлении… и вдруг взвизгивает от боли, пронзившей правую ногу от кончиков пальцев до самого бедра, и, в мгновение ока потеряв равновесие, с размаху ударяется об лед. Ледяная крошка под щекой колючая и холодная, а колено горит огнем, стоит выскочившему на каток прямо в ботинках Якову к нему прикоснуться, и изо рта вырывается то ли стон, то ли вопль.         — Сейчас, Витенька, сейчас, — приговаривает Фельцман, стаскивая с себя куртку и неуклюже подкладывая ее ему под голову. Больно, как же больно, мамочки, и Витя до крови прокусывает губу, чтобы не заорать, когда очередная волна захлестывает его целиком; Яков орет в телефон, то и дело срываясь на мат, проклинает сегодняшние индивидуальные занятия, закономерное отсутствие людей в спорткомплексе и чьих-то родственников до седьмого колена и сжимает в теплой мозолистой ладони его дрожащие пальцы.         — Разрыв медиальной коллатеральной связки, — усталым будничным голосом констатирует рентгенолог, что-то показывая на многочисленных снимках, подсвеченных белым экраном, а Виктор смотрит на превратившийся в сплошной кровоподтек сустав и, вцепившись в ручки инвалидной коляски, старается не завыть в голос.       В больничной палате грязно-серые стены и желтые разводы на когда-то побеленном потолке. За тот час, что рядом с его кроватью сидят родители, Витя успевает изучить их все до последнего пятнышка, по форме напоминающего то ли собаку, то ли динозавра-мутанта, то ли просто фигурную кляксу с теста Роршаха. Позвонить им Фельцмана попросил он сам, чувствуя, что так будет единственно правильно, равно как и передать ключи от съемной квартиры, в которой за него всю ночь плакал и скулил брошенный в одиночестве Маккачин. А впереди — операция, и Виктор невольно бросает взгляд на ставшую в два раза толще ногу, из которой за ночь трижды пришлось откачивать кровь, продолжающую скапливаться в коленном суставе, плотную давящую повязку и гипсовую лангету до середины бедра, вместо которой скоро окажется ортез.         — В учебной части сказали, что тебе могут предоставить академический отпуск или перевести на заочное отделение хотя бы на год, — распинается мать, уже выдав необходимую порцию причитаний о вреде фигурного катания для здоровья растущего организма, после которых Витя сильно жалеет, что ему пока не принесли костыли — так сильно хочется огреть ее по голове. — Думаю, стоит соглашаться на заочное, так хоть не потеряешь время, все равно ведь на коньки больше не встанешь… Кажется, после этого она говорит что-то еще, но Витя не слышит. Перед глазами маячит багрово-красная пелена, а сердце оглушительно колотится пойманной птицей. Не встанет на коньки?         — Не встану… на коньки? На лед? — тихим, вибрирующим от ярости голосом повторяет Виктор, переводя взгляд с замолкшей матери на отца, сидящего на соседнем стуле. — Да я к инвалидной коляске лезвия присобачу, если надо будет, и выступлю на чемпионате так, как никому не снилось. И если вы считаете, что вам удастся меня остановить, вы здорово ошибаетесь. Стараясь не морщиться от прошивающей колено боли, он с трудом соскальзывает на пол, балансируя на одной ноге.         — Витя, тебе нельзя…         — Мне насрать. Когда я выйду отсюда, буду вверх по лестнице на скорость бегать. Пусть даже на костылях. Думаете, что знаете меня?         — Виктор, сейчас же извинись перед матерью! От жесткого тона отца, внушавшего ужас в далеком детстве, он не ведет и бровью, продолжая упрямо сверлить глазами их обоих. Мать, которая двенадцать лет назад радовалась, что сбагрила гиперактивного сына прямиком в ежовые рукавицы Якова Фельцмана, и всю жизнь посвятила работе, пропадающий в бесконечных командировках отец, сделавший то же самое задолго до его рождения — что они вообще могли знать о его жизни, которой за пределами школьных оценок никогда не интересовались? Что они, смотревшие от силы два-три его выступления, могут знать и понять? Все это Виктор высказывает им в лицо, под конец выдохнув:       — Я скорее умру, чем стану жить так, как вы. Кажется, мать рыдает. Кажется, отец орет. Кажется, на шум прибегает медсестра и выгоняет их из палаты. Кажется, родителей у Вити Никифорова теперь все равно что нет. Толстый слой льда ломается на кусочки, слетая по крутому склону сметающей лавиной.       Вечером Яков находит его сидящим на продавленной койке с остекленевшим взглядом в одну точку, смотрит пару секунд на это безобразие и отвешивает оплеуху, от которой Виктор моментально вскидывается, крепко прижимая руку к покрасневшей, словно обожженной щеке.         — Операцию тебе через три дня сделают, — Фельцман подтаскивает к себе стул и садится напротив. — Я договорился уже, есть у меня знакомый хирург-ортопед, собирает по кусочкам вас, остолопов. Денег твоих призовых должно хватить на лечение, нет, так добавлю, — снимает шляпу, промокая лысину платком. — Вернешь потом, чай, козлом поскачешь за своей чемпионской медалью, шило-то в жопе в три локтя длиною, мать его разэтак! А теперь, — пододвигается поближе, — выкладывай.         — Ч-что… выкладывать?         — Что в башку твою дурную влетело и в тамошнем бардаке застряло! И Витя, по-детски шмыгая носом, рассказывает: о школе, о надоевшем еще до поступления университете, о скандалах с родителями, о переезде, о Михаиле и своем глупом несбыточном желании скрыть от него правду… Рассказывает и упускает момент, в который начинает реветь белугой, уткнувшись в пропахший ядреным советским одеколоном колючий свитер, а Яков, неловко гладя его по нечесаным лохматым волосам, приговаривает:         — Ну, будет, будет. Горе ты мое бестолковое… будешь еще лед рассекать, быстрее Гошки, а у него как зажженная торпеда в заднице! Рассекать? Для разгона неплохо. А потом… потом он будет летать.       Взятые чисто на всякий пожарный случай костыли ужасно натирают подмышки, упакованную в сложный ортез ногу все еще то и дело простреливает болью, несмотря на месяц ежедневной физиотерапии, а потому, когда на кнопку вызова лифт в его доме не реагирует от слова совсем, Витя мрачно косится на лестницу и думает, что хорошо было бы прикусить язык, когда он упоминал про бег вверх по ступенькам. На восьмой этаж.         — Чего застрял, как гвоздь в табуретке? Шевелись, вещи сами себя не соберут! — орет Яков, стоящий на пролет выше, и Виктор, сцепив зубы, медленно, но верно поднимается следом. Накануне выписки Фельцман ставит его перед фактом: переезжаешь ко мне, и точка, раз я все равно забрал твою чертову псину, которая успела изгадить слюнями все тапки в доме. И отмывать их, кстати, тебе. Виктор молча кивает и выполняет очередной блок приседаний из прописанной лечебной гимнастики: больной сустав пока слушается плохо, неохотно, проверяя хозяина на прочность — справится ли? Справится. Должен справиться. Он проговаривает это вслух каждую ночь, отпихивая подальше блистер с обезболивающими, с противным звуком проезжающий по тумбочке, и мысленно благодарит тренера, хотя бы на период реабилитации избавившего его от журналюг. Прятаться не выход. Но он должен встретить их, твердо стоя на своих ногах.       Яков лишь вздыхает, видя его на своем диване в обнимку со стеклянным шаром; Витя бережно протирает его от пыли, улыбается, пальцами рисуя узоры-снежинки на полупрозрачном куполе, и смотрит, как в подсветке меняются цвета. Маккачин вылизывает его руки, худые, тонкие, как веточки, подозрительно обнюхивает пластинки на колене и шарахается в сторону с обиженным лаем, когда костыли скользят по подлокотнику и с грохотом падают на пол. На закономерный Витин вопрос, куда делась Лилия Александровна, Яков отвечает:         — Ушла, — коротко и емко. На ужин опять пельмени и, почему-то, корейская морковка. Гадость.       Ортез снимают в начале октября, и первые шаги по асфальту Витя делает, мертвой хваткой вцепившись в локоть Якова, на другую руку которого намотан поводок Маккачина. Вместо опротивевшего ножного корсета эластичный фиксатор, вместо часа физкультуры в день — четыре, и физиотерапию никто не отменял, но от нее становится легче. С улыбкой здороваясь со знакомыми репортерами из спортивных газет, Виктор Никифоров даже не хромает. Похоронили его подо льдом? Выкусите.       В университет он заходит раз в месяц — сдать выполненные задания и получить новые, найдя в себе мужество признать, что в этом родители оказались правы: всегда лучше иметь запасные варианты. Хотя бы такие. Язык подвешен у него прекрасно, это, как говорится, факт научный и неоспоримый, память на иностранные слова не как решето, да и слух музыкальный имеется: для занятия музыкой так себе, а вот вслушиваться в чужое произношение — в самый раз. Зимнюю сессию Витя неожиданно сдает без троек, а Яков тяжело хлопает его по плечу, когда он, поддавшись внезапному порыву, показывает Фельцману зачетку.       На каток приходит каждый вечер, в то узкое окошко времени, когда последняя, старшая группа уже закончила тренировку и вытряхнулась из спорткомплекса, а охранник пока что не ушел домой; на лед нельзя еще два долгих месяца, но Виктор мысленно поправляет: полтора. Коньки надевает по привычке, медленно обходя ледяное озеро вдоль бортика, и пластиковые чехлы на лезвиях стучат по полу обреченно и гулко. Однажды его застает Яков; хмурит молча кустистые брови, сложа руки на груди и постукивая пальцами по локтю, а следующим вечером, все так же не говоря ни слова, кидает ему спортивную сумку:         — Надевай, бестолочь, и шевели задницей, если, конечно, ночевать тут не собрался. В сумке обнаруживается комплект защитных наколенников и налокотников — привет, юный фигурист Витенька, шесть лет, младшая группа — и пробковый шлем, который Яков напяливает ему на голову, матерясь вполголоса, когда ремешки путаются во встрепанных волосах. На лед, опять же, как маленького, вывозит за руки, но Витя не возражает — улыбка расползается по лицу, да такая, что того и гляди щеки треснут, скотчем не залепишь. Внутри все поет, а лед тихонько мурлычет, подпевая.       Виктор никогда раньше не замечал, что на катке пахнет так же, как из морозильника, из которого румяная продавщица на улице вытаскивает вафельные стаканчики с шоколадным пломбиром — сухим льдом, холодом, детством и чем-то таким радостным, словно кто-то зажигает бенгальские огни, от которых сыплются щекотные искры. На деньги с накопительного счета он покупает видеокамеру и старательно записывает каждый выполненный элемент, будь то бауэр или простейший кораблик, и смотрит по вечерам, отмечая недочеты: недокрут, неправильный угол, не та скорость, тут слишком быстро, а тут слишком медленно… Он не отслеживает, как тренировки превращаются в странную одержимость; едкие высказывания Поповича на общих прокатах падают в пустоту, и тот едва не врезается в бортик. Давно тебя, Гоша, под плинтус без единого матюка не опускали? Соскучился по Никифорову и языку его поганому? А вот хрен тебе, золотая рыбка. Дрочи на свое серебро на национальных, пока руки до кровавых мозолей не сотрешь. Витя снимает коньки и привычными движениями обматывает ступни пластырем, равнодушно смотря на покрытую синяками кожу. На утренней пробежке он легко обгоняет растолстевшего Маккачина, а после очередного тройного акселя, закончившегося почти правильным приземлением с недокрутом процентов в десять, Фельцман сухо кивает:         — Сгодится. Гонит его отдыхать, но он отмахивается. Наотдыхался уже. А программа триумфального возвращения на лед легендарного Виктора Никифорова сама себя не поставит.       От Якова он съезжает в середине лета, разрываясь между желанием остаться и попыткой не быть обузой. Хватит, Витюша, пора и честь знать, девятнадцать уже, не ребенок. Пусть Яков и считает иначе. Даже в круглом купольном стекле отражение кажется вытянутым, похудевшим, и Виктор застывает перед зеркалом в ванной, заляпанным мыльными брызгами и зубной пастой. На выпускной фотографии в школьном альбоме у него в глазах танцуют смешинки, а улыбка будто просится на лицо: как же так, Витя — и вдруг без улыбки, невинной и детской? Из зазеркалья смотрит высокий бледный юноша с волосами, кажущимися седыми, и с глазами, полными синего пепла, а маниакальной ухмылке, пожалуй, позавидует и запертый в дурке псих. Ничего в нем не сломалось. Не сломалось, да сгорело, выжглось дотла, как в лесном пожаре от случайно брошенной в сухой хворост спички. Он протирает зеркало рукавом спортивной кофты, болтающейся на нем, как на вешалке. На пепелище цветы не растут.       Фельцман предлагает выбрать в качестве музыкальной темы его возвращения в спорт что-то если не веселое, то хотя бы позитивное, и чуть ли не впервые в жизни Виктор с ним согласен. Предлагает в шутку мелодию из мультика про Карлсона, мол, улетел, но обещал вернуться, и получает по затылку чехлом для лезвия; Яков ворчит, но улыбается, нахмурившись — так умеет только он. Обе программы не отработаны до конца, и квалификационные соревнования Витя едва проходит, ощущая себя птичкой, успевшей выпорхнуть из клетки за долю секунды до того, как захлопнувшаяся дверца прищемила ей хвост. Распределение забрасывает его на Skate Canada и кубок Ростелекома, Гошу Поповича — на Skate America и NHK Trophy, и Фельцман, которого порой здорово укачивает в самолетах, заранее закупается таблетками. Впрочем, это никогда не мешало ему читать им нотации, так что их вариант игры в музыкальные стулья выглядел несколько иначе: успей при регистрации занять любое место, кроме как сбоку от любимого тренера.       В ледовом дворце Оттавы Виктор, кивнув на прощание Якову, выезжает на каток, приветственно маша людям на трибунах, за год отсутствия давно успевшим его забыть. Что ж, пожалуй, он вовремя пришел о себе напомнить. Костюм переливается различными оттенками бордового и красного, а под потолком звучит последняя часть «Испанской симфонии» Эдуара Лало — Rondo: Allegro, и игривая скрипичная мелодия несет его вперед и вверх. Убрать из короткой программы все четверные прыжки, кроме одного тулупа, он согласился лишь после того, как упал на тренировке в попытке приземлить четверной сальхов, а колено задергало, словно кто-то воткнул в него тонкую острую иголку. Пусть зрители удивятся: Никифоров — и только один четверной? Взметнув вверх тонкую руку, обтянутую блестящей тканью, он выполняет сложный волчок, после — дорожку шагов, невесомую, летящую, раскручивается на выходе из выкрюка и, зажмурившись, отталкивается зубцом левого конька. Короткий миг полета, холодный воздух, обжегший горло в судорожном вдохе, приземление, смена ноги и новый прыжок на один оборот меньше. Когда после коронного комбинированного вращения мир перестает мелькать каруселью, Вите хочется упасть на колени и коснуться этого льда губами. «Спасибо», — шепчет он, прижимаясь лбом к изрезанной лезвиями глади, и лед улыбается в ответ.       После короткой программы Виктор третий, и от мысли, что в первые секунды изучения рейтинговой таблицы он посчитал это нормальным, скулы сводит судорогой, как будто его заставили разжевать кислющий лимон. Он нервно проводит рукой по тугим мелким косичкам и расправляет невидимые складки на костюме: сегодня он — Оберон, король эльфов, и в волосах тихо звякает вплетенный в одну из кос колокольчик, не дожидаясь начала увертюры одноименной оперы. Восемь прыжков: пять в первой части, три во второй, два четверных, пять тройных, один двойной, да и тот в каскаде. Тулуп в начале. Сальхов в конце. «Если поймешь, что не тянешь — не геройствуй», — со странной дрожью в голосе говорит Яков, и Витя кивает. Поспорил бы. Но не на свое колено, которое до сих пор не перестало время от времени опухать по вечерам. Он снимает блокираторы с лезвий дрожащими руками и, задрав подбородок повыше, скользит к центру катка под ослепляющий свет прожекторов. «Помнишь меня?» — спрашивает мысленно, пряча в уголках рта нервную улыбку. И изгибается плавной дугой, услышав первые аккорды.       Каждое выступление похоже на новую жизнь, течение времени от рождения до смерти через детство, зрелость и старость; каждое выступление — история, вычерченная заточенными лезвиями, выписанная волнующим странным языком. У каждого фигуриста свои истории. Свой стиль. И свой почерк: корявый или каллиграфический, округлый или острый, ровный или прыгающий через строчки. Но перо вдруг выскальзывает из руки, оставляя на бумаге жирную кляксу чернил. Виктор шипит сквозь зубы, стараясь не обращать внимания на ушибленный при падении на выходе с четверного тулупа левый бок, покрытый, как снегом, осыпающейся ледяной крошкой. Каскад придется делать с сальховом в конце, и к черту, к черту, к черту! Лезвие на ощупь холодное, скользкое в покрытых перчатками пальцах; после бильмана дорожка шагов, каскад тройной лутц-тройной тулуп, одиночный тройной флип, а прыгнуть бы сейчас четверной, когда он так нужен… Музыка громыхает в ушах, рекламные щиты на бортике расплываются перед глазами, когда Витя разворачивается для прыжка и, оттолкнувшись, прыгает подобно взметнувшемуся от сквозняка пламени свечи. Сальхов. Тулуп. Волчок.       Яков привычно ругает за недочеты и самоуправство, Виктор кусает губы в ожидании заветных цифр и приоткрывает рот, когда судьи озвучивают оценку.         — Совсем охренели, что ли? — цыкает Фельцман. Он смотрит на выставленные ему баллы и вдруг ясно понимает, что в этом сезоне не поедет на финал гран-при. Лучше бы под искусственным канадским льдом было не бетонное основание, а вода. Лучше бы он в нее провалился.       Его прорывает в самолете в Петербург. Виктор прижимается виском к закрытой шторке иллюминатора и глотает злые слезы, уже видя перед собой микрофоны и щелкающие затворы фотоаппаратов — его ведь любят камеры, правда? А с пятым местом на отборочном этапе впору придумывать шутки о том, что после травмы на пьедестал залезать неудобно… Рождение, взросление, старение, гибель. Можно ли рассказать историю о жизни, когда ее в тебе почти не осталось?         — Витя. Послушай, что скажу. Он оборачивается, даже не потрудившись вытереть мокрые щеки.         — Людям на трибунах не понять, что чувствуем мы, выходя на лед. Каково это — идеально выполнить на чемпионате четверной прыжок, который никогда не получался на тренировке. Как горько падать. Как сильно болят после каждого проката ноги, стоит снять коньки. А знаешь, почему? Потому что им все равно. Даже если ты покажешь то, что на самом деле чувствуешь, они увидят только то, что хотят видеть. И для этого они готовы перекроить каждое сказанное тобой слово и каждую эмоцию на твоем лице. Не отдавай им себя на растерзание, Витя. Слова тренера, серьезные, непривычно спокойные, камнями западают в душу, отмычками вскрывая одни замки и запирая другие. Яков прав. Каждый видит то, что хочет видеть. Раз так, он покажет публике Виктора Никифорова, на которого она захочет смотреть вечно.       Питерская зима, влажная, слякотная, передает эстафету холодной весне; от Маккачина, приобретшего мерзкую привычку отряхиваться прямо в прихожей, на обоях грязные разводы. Имя двадцатилетнего Виктора, едва ли не зубами вырвавшего бронзовую медаль национальных соревнований, в списке участников чемпионата мира — забыть бы Хельсинки и Hartwall Arena, где он умудрился завалить короткую программу и чуть не вылетел из первой десятки. «Отдохнуть тебе надо, Витюша», — качает головой Яков, глядя ему в глаза, обметанные фиолетовыми тенями, а он лежит на кровати гостиничного номера в Лос-Анджелесе и крепко прижимает к себе нагревшийся от его прикосновений шар с северным сиянием внутри. В Калифорнии его не увидеть. А в Петербурге небо покрыто тучами от зенита до горизонта.       Чемпионат мира проходит немногим лучше чемпионата Европы, и Виктор со стыдом ощущает облегчение, что этот сезон для него закончен. А чего еще ожидать, возвращаясь после травмы с сырой программой, где косяк на косяке и косяком погоняет? Вороха золотых медалей, чтоб на Новый год двухметровую елку увешать? Для этого надо быть круглым идиотом. Он стоит в коридоре, допивая уже вторую бутылку воды, когда его вдруг хлопают сзади по плечу и шепчут на ухо:         — А я по тебе скучал, Рапунцель. От неожиданности Виктор давится минералкой, и Крис заботливо стучит ему по спине, не спеша убирать руку.         — Еще раз попытаешься довести меня до инфаркта — убью, — ласково обещает он, стараясь не рассмеяться: без веселого, двинутого на всю дурную голову Джакометти сезон не сезон.         — Мне прямо интересно, как именно.         — Придушу. Волосами. Смех все же вырывается наружу; разговор быстро перетекает в непринужденную болтовню — с Крисом всегда было легко. И когда тот вдруг зовет его к себе в Швейцарию отметить окончание соревнований, Витя вспоминает слова Якова про отпуск. И соглашается.       Прямых рейсов из Санкт-Петербурга до Лугано нет, и Виктор, то и дело поправляя сползающие лямки рюкзака, на ходу допивает кофе, переходя в аэропорту Цюриха от одного выхода к другому. Можно было добираться и поездом, но, изучая табло рейсов из Пулково в Цюрих, он понял, как сильно устал — и, нагло воспользовавшись предложением Криса зависнуть у него хоть на месяц, забронировал обратный билет на середину мая. С университетом он как-нибудь по приезде разберется, а каток есть и в Лугано: Джакометти однажды показывал фотографии. Выезжая на лед, не думай ни о чем. Просто успей прожить жизнь за отведенные тебе минуты под светом прожекторов. Виктор с улыбкой показывает симпатичной стюардессе посадочный талон и опускается в кресло. В жизни обычной тоже бывают моменты, когда лучше не думать.       Крис — фонтан энергии, Крис — концентрат активного позитива, Крис едва не волоком тащит его до такси от аэропорта до своей двухкомнатной квартиры у черта на рогах. «Зато до катка пятнадцать минут пешком, — отмахивается тот, вкатывая чемодан Виктора в гостиную. — Ну что, в центр гулять?» За окном видны далекие горы, над головой яркое солнце, а на улице весна, живая и яркая, и возразить не поворачивается язык, даже если бы он с радостью плюхнулся сейчас с разбегу на огромный разложенный диван и вырубился на пару часов, лежа мордой в подушку.         — В аду проспишься, — фыркает Крис, будто читая его мысли и давя тем самым последнюю попытку протеста на корню.       Через несколько часов его руки заняты тяжеленными пакетами: на клевые шмотки Витя был падок всегда, а Крис, подлая скотина, начал экскурсию по городу с торговой улицы. Накопленных денег вроде должно хватить на несколько подобных забегов, но…         — Никифоров, тебе думать вредно, — Крис внаглую сгребает его в охапку вместе с мешками, и они, хихикая, валятся на ближайшую вакантную скамейку на набережной, отчего сиденье издает жалобный скрип. Вода в озере бутылочно-зеленая с примесью глубокого синего, прозрачная, чистая, искрящаяся. Влажный ветер не такой соленый и пронизывающий, как дома; он дует ласково, ерошит волосы и украдкой забирается под ворот новой рубашки, которую Витя напялил на себя прямо в магазине. Непослушные пряди лезут в лицо, и он, не выдержав, заплетает их в толстую длинную косу, спускающуюся ниже талии, и в какой-то момент ловит на себе взгляд Криса. Донельзя знакомый взгляд. А впрочем… почему бы и нет?       Вечер закономерно заканчивается в одном из ночных клубов, вход в который запрятан в незаметном переулке, как это часто делают в Европе; Крис, покачивая бокалом, усмехается, мол, места знать надо, и Виктор, заинтересованно осмотревшись по сторонам, соглашается, что в вопросе Джакометти действительно сечет. Алкоголь разливается по телу обволакивающим теплом, приятная, идеальная по громкости музыка растворяется в окружающем полумраке, и Вите очень хочется смеяться. Черт побери, последний раз он напился в Новый год вместе с Яковом, отметив заодно и свое двадцатилетие: праздником это действо невозможно было назвать даже с очень большой натяжкой, и какого черта он игнорировал простые радости жизни так долго, его слегка нетрезвый мозг ответить не способен. Абонент недоступен. Почти. Или уже совсем? Он оставляет бокал на столике и тянет Криса танцевать; его волосы густые и мягкие на ощупь, а глаза вспыхивают зелеными огоньками, стоит Виктору забросить руку ему на шею и чуть отклониться назад, следуя ритму играющей из колонок песни. Крис едва заметно вздрагивает, когда его ладонь скользит по ткани тонкой футболки и замирает на пояснице, коснувшись ремня, прижимается сам, запуская пальцы в волосы и медленно, почти нежно массируя его затылок. Как же спокойно и хорошо, боже ж ты мой, давно так не было, ибо короткие перепихоны для разрядки и потому, что просто надо, практически сразу осточертели по самое не хочу, а хотелось другого. Только вот…         — Никаких чувств, — накрывая пальцами губы Криса, предупреждает Виктор, пока все еще в состоянии соображать. И распахивает в удивлении глаза: тот смеется, заразительно и хрипло.         — Ты ж вроде колено повредил, а не голову. Господь с тобой, Виктор, какие чувства? А вот такие, что лучше б их вообще не было. Как минимум, у него. Никогда.       Наверное, он и сам бы вспомнил, что ему действительно вредно думать, но Крис, потеряв терпение, откидывает его руку и целует, требовательно, жарко, кусая губы и зализывая укусы горячим языком. Мать твою, Джакометти, знал бы, что он может делать это настолько крышесносно — разложил бы прямо в раздевалке на узкой лавке минимум два года назад, не снимая костюма для катания, от которого бы потом и блесток не осталось. Крис тянет его за волосы, проводит языком по беззащитно подставленной шее, и Виктор стонет, негромко, коротко, но этого хватает, чтобы понять: до квартиры Криса они не доедут. Он залпом допивает содержимое бокала, пока тот о чем-то договаривается с администратором, и понимающе улыбается, завидев в его руках ключ с металлическим номерком. И дергает его на себя за шлевки джинсов, когда дверь за ними захлопывается с тихим щелчком. Падая на кровать, Виктор охает, почувствовав на себе приятную тяжесть чужого тела, и целует Кристофа сам, пока тот расстегивает на нем ту самую новую рубашку. Простыни сбиваются под спиной, и он перекатывается на Криса, стягивая с него остатки одежды, пока тот не глядя роется в тумбочке и кидает ему тюбик со смазкой и пачку презервативов. «Если дурь не выбивается, надо попытаться ее вытрахать», — молнией мелькает в голове гениальная мысль и тут же гаснет, когда Крис со стоном прогибается под ним, сжимая его бока острыми коленями. Мозг делает Вите ручкой. Абонент не абонент.       Крис ни о чем не спрашивает. Крис просто есть. И с Крисом легко. Три простых факта укладываются в сознании сами собой, и через неделю Витя замечает, что они сидят на развороченной кухне, которую Крис так и не удосужился прибрать с прошлой разгульной тусовки, где они с друзьями обмывали то ли его новый личный рекорд, то ли чью-то свадьбу, и ржут над чайными пакетиками, потому что на них дебильные логотипы, а получившаяся бурда похожа на заваренное сено. Через две недели он не выдерживает и просит Криса показать ему местный каток, и они весь вечер гоняются друг за другом по льду под местное попсовое радио, после чего возникавшая ранее в сознании Виктора картинка со скамейкой в раздевалке претворяется в реальность, и вскоре он блаженно щурится под горячим душем, чувствуя, как приятно расслабляются уставшие мышцы. Крис выкладывает на фейсбук несколько смешных совместных фотографий с парой двусмысленных комментариев, и Виктору прилетает несколько звонков от Якова и, под конец, гневное сообщение, что, конечно, пиар и фансервис важны, но надо ж меру знать. Витя, пакостно хихикая, отправляет в ответ фотку, на которой он взасос целует Криса на пляже у озера, и отключает телефон.         — Я так отдыхаю каждый год, когда сезон заканчивается, — поясняет однажды Крис, поглядывая на стоящую перед Виктором вазочку с огромной порцией мороженого, которое тот наворачивает столовой ложкой, выданной официанткой по его просьбе вместо чайной. — Джозеф знает, что мне так проще. А по твоей роже после чемпионата мира было ясно, что тебе по-хорошему тоже надо, да ты не умеешь. «Было ясно, что ты почти дно пробил, друг мой сердечный», — звучит в его словах, и Виктор благодарен, что он не произнес этого вслух.         — Вот приезжай в Питер в следующем году, я тебе покажу, как я не умею, — фыркает он, подперев подбородок рукой. — Правда, после экскурсии в ближайший винно-водочный отдел я буду отскребать тебя от пола. «Спасибо, что отскреб от пола меня», — пытается сказать Витя. Крис улыбается слишком понимающе. И потому — молчит.       В Лугано весной проходит музыкальный фестиваль. В Лугано весной полно туристов. В Лугано родниковым ключом бьет жизнь, и Виктора, слушающего очередную играющую по радио песню, внезапно осеняет, какую программу он хочет поставить для нового сезона. Правда, для этого придется искать композитора. «Яков будет в восторге», — хмыкает он себе под нос; подсознание, как чирлидерша помпонами, размахивает табличкой «сарказм».       Когда за день до отлета они устраивают прощальный пробег по магазинам, Виктор ловит свое отражение в одной из витрин, и ему в голову приходит очередная неожиданная идея.         — Крис, ты не против немного поодиночке погулять? Получив утвердительный кивок в ответ, он выжидает несколько минут, а потом исчезает за дверью салона.         — Чао! Чем могу вам помочь? Виктор распускает убранные в хвост волосы.         — Я бы хотел подстричься. Вышколенная администраторша, к счастью, не задает дурацких вопросов, а мастер удачно освобождается буквально через четверть часа. А еще через час на Витю из зеркала смотрит молодой мужчина с задорным блеском в синих глазах, один из которых прикрыт спадающей на левый бок чуть хулиганской асимметричной челкой, которую он сдувает, смешно вытянув губы, а когда он автоматически проводит рукой по затылку, ладонь щекочут непривычно короткие волоски.         — Возьмете на память? — парикмахер поднимает с пола отрезанную серебристую прядь. Разве что на аукцион выставить — фанатки передерутся.         — Нет. Он вынимает из пакета легкий шарф и набрасывает себе на шею.       В новой программе есть все: шелест перелистываемой страницы, запах новых чернил, насмешливое «не ждали?», невесомое «grazie», опадающий пепел и искрящиеся язычки пламени; костюм закрытый, черный с мелкими монохромными блестками-стразами — вот-вот и вспыхнет северным сиянием, накроет волнами, и не убежать, не спастись, не спрятаться. На широкой ленте медаль, второе место на чемпионате мира, и на очередную просьбу прокомментировать исход соревнований Виктор, красивым жестом отбросив челку с лица, отвечает:         — Я же говорил, серебро идеально сочетается с моими волосами.         — Значит, вы рассчитываете на серебро и в следующем сезоне?         — К следующему сезону я собирался перекраситься в золотистого блондина, как думаете, мне пойдет? — хитро подмигивает он и с улыбкой посылает девушке-журналистке воздушный поцелуй. Неважно, что он, судя по всему, только что напросился на отдельное интервью о предпочтениях в стиле. Всем ведь весело, правда? Перед банкетом Витя долго смотрит на замкнутый в рождестве мирок под стеклом и запирается в нем сам, после чего выходит из номера, поигрывая электронной карточкой в кармане пиджака. К следующему сезону волосы он, конечно, не красит. К следующему сезону он заказывает сверкающие золотыми лезвиями коньки.       В двадцать три серебряный призер последнего финала гран-при, чемпион Европы и двукратный чемпион мира в мужском одиночном фигурном катании Виктор Никифоров приходит в так и не ставший родным или хотя бы привычным университет на вручение дипломов, пожимает руку декану факультета и в жизненном плане мысленно ставит галочку напротив пункта «высшее образование». Отмечать он не собирается, но несколько дней спустя неожиданно оказывается в баре в компании исключительно чудом закончившего вуз Поповича и обмывает с ним заветные корочки, раздумывая, не прислать ли свой переводческий диплом родителям по почте, чтоб гвоздем к стене прибили. Двадцать четвертый день рождения по сложившейся традиции Витя встречает с Маккачином посреди горы коробок в новой двухкомнатной квартире: можно было отгрохать и дом за городом по примеру давно мечтавшего об этом Криса, но ему не хотелось — зачем? На Новый год его все же вытаскивают на вечеринку, и Витя по старой доброй привычке отжигает на танцполе с открытой бутылкой шампанского в руке, и кажется, что он сам как зажженный фейерверк, заискрит и выстрелит, взлетая все выше и выше. Он и взлетает — на пьедестал почета, и во всех костюмах для выступлений неизбежно есть что-нибудь золотое.       Когда однажды в апреле в Петербург прилетает Крис, следуя давнему приглашению, которое он и не подумал бы отменить, Виктор говорит, что ощущает себя странствующим сказочником, под тихий перебор гитарных струн рассказывающим придуманные истории — даром что музыку он сам не пишет. Он не говорит, что с каждой историей, написанной на льду, часть него, привыкшего юркать под приросшую к лицу изношенную маску, уходит в пустоту. Это похоже на отлив: каждый раз что-то уносит. И остановить его нельзя. «Надеюсь, твои медали принесут тебе счастье», — вертятся в голове полузабытые слова. Крис шутит, что из его медалей скоро можно будет отлить статую себя любимого в пропорции хотя бы один к четырем, и смотрит удивленно, когда Виктор вздрагивает, будто поздний снег с козырька подъезда свалился прямехонько за шиворот теплого пальто.       Делая генеральную уборку и то и дело чихая от летающей по квартире пыли, он случайно натыкается на альбом с детскими фото и садится прямо у стенки, бережно переворачивая плотные страницы и ощущая внутри щемящую тоску. Где он, тот Витя, который так радостно смеялся, кружась под первым снегом, и с искренним восхищением смотрел на яркие дрожащие всполохи в небе, которые соседи-финны называют лисьими огнями? Он прячется, потому что говорить ему запретили. Он подо льдом, безмолвный и хрупкий, как изломанная кукла. И подо льдом в угоду жадной до зрелищ публике его запер он сам.       Яков как-то просит его прийти на тренировку группы юниоров, и стоять за ограждением перед занятым детьми катком Виктору непривычно и немного страшно; Фельцман кивает в сторону мальчика со взлохмаченными светлыми волосами и недовольно цокает, когда тот, думая, что никто не видит, тайком пытается прыгнуть четверной сальхов. Хорош. А будет еще лучше.         — Свой свояка видит издалека, да? — комментирует Яков его заинтересованный взгляд. — Не знал бы лично его деда, подумал бы, что вы точно родственники. Юное дарование зовут Юрой, и в следующий раз Виктора прожигают яркие зеленые глазищи:         — Если я выиграю юниорский чемпионат мира, ты поставишь мне программу! Не просит — требует. Наглый. Талантливый. Далеко пойдет.       — Договорились, — Виктор хмыкает, протягивая руку. Юра Плисецкий странно похож на него самого, и от этой мысли вдруг становится грустно. Хочется крикнуть что-то идиотское наподобие «остановись, не надо!», но он молчит — лишь ласково обнимает встречающего дома Маккачина. На две минуты дольше, чем обычно.       Виктор стоит на верхней ступеньке с букетом цветов и очередной медалью на шее, и у него дрожат сбитые за время проката ноги; никто, кроме Якова, не знает, что произвольную программу с четырьмя четверными прыжками он катал с подвернутой лодыжкой, и ему жутко думать о секунде, когда в раздевалке придется снимать коньки. Лед дышит на него холодом, протягивая лучики-снежинки, прижаться бы к нему щекой, вдохнуть высеченную металлом крошку, похожую на звездную пыль. Лед любит в ответ искренне, но никого не способен согреть; Виктор идет по коридору, сияя широкой улыбкой, и пытается вспомнить, когда от души откололся осколок, необходимый, чтобы сложить вечность, но тот ускользает, проливается талой водой, холодом обжигающей пальцы. Маленький Витя бьет кулачками в стеклянный купол, умоляя выпустить его наружу, уставший наблюдать за охотой небесных лис; Виктор не знает, как признаться ему, что давным-давно потерял ключи. Двадцать с лишним тысяч сердечек под последним фото в инстаграме; двадцать шесть зим, двадцать шесть капель бесконечности. Маккачин поскуливает во сне, пуская слюни на его домашнюю футболку, а бабушкин подарок переливается в руках зимним огнем. На уме вертится любимое стихотворение Егора Летова: «Когда я умер, не было никого, кто бы это опроверг»; Виктор вновь собирает себя из тех осколков, что еще остались.       С Финского залива дует соленый ветер, напоенный криками чаек, в густой шерсти Маккачина мокрый песок, а линия горизонта расплывается под тонущим в море небом; правое колено не болит уже несколько лет, а привычка время от времени потирать его по-прежнему никуда не делась. «Рассказал миру, что хотел, сказочник хренов?» — спрашивает подсознание голосом Якова, и он закрывает глаза, слушая успокаивающий плеск волн.         — Эгоист ты, Витя, никого, кроме себя, не любишь, — говорит поддатый Фельцман на банкете после чемпионата мира, и Витя кивает в ответ — ведь правда. — Боишься потому что. От себя никуда не денешься, уж что есть, то есть, а вот другие любить тебя в ответ совсем не обязаны. И всех-то мудрее ты, старикан, и все-то ты понимаешь. В наушниках играет написанная для его произвольной программы песня на певучем итальянском — быть может, до странности кривая память о беззаботной швейцарской весне — и губы шевелятся в такт больно бьющим словам. Дайте меч, чтоб перерезать глотки воспевающим любовь; в ушах стоит чей-то тихий плач, и Витя прижимает их ладонями. Четверной лутц сменяется четверным флипом, хореографической дорожкой, либелой… Комментаторы говорят о том, что эта программа открывает новые грани его таланта, а Виктор улыбается на публику, обреченно и жутко. «Любите меня, придурочного эгоиста с мерзотным неуживчивым характером, который всю жизнь шарахается от любых направленных к нему эмоций и чувств, — просит мысленно, пристально вглядываясь в далекую холодную пустоту. — Вот он я, настоящий, смотрите. Полюбите меня таким. Хоть кто-нибудь. Пожалуйста».         — По мнению многих выступление в произвольной программе на финале гран-при стало вашим лучшим, как вы это прокомментируете? Каждый видит только то, что хочет видеть, верно? Виктор с улыбкой несет на камеру какую-то чушь. В Викторе что-то сломалось.       Пытаться дать совет Плисецкому — гиблое дело, и вскоре он заканчивает сотрясать воздух, чувствуя давящую на плечи непомерную усталость. Юрку отчитывает Яков, которого наверняка слышно в другом конце Сочи, и Виктор отворачивается от них в сторону. И вдруг ловит на себе внимательный взгляд из-под очков в дурацкой тяжелой оправе, а лицо уставившегося на него парня кажется смутно знакомым.         — Фото на память? — предвосхищает Витя самую частую просьбу. Он слишком устал, чтобы думать, и мышцы лица скоро начнет сводить. Но от его слов смущение в карих глазах внезапно сменяется обидой, и следующие тридцать секунд Виктор в странном оцепенении смотрит в чужую удаляющуюся спину.       На банкете рядом вертится неожиданно притихший Юра, тем не менее, грозно зыркающий на всех подряд из-под светлой челки, и, слава всем богам, не торопится добраться до шампанского, щедро разливаемого по высоким тонким бокалам, а если он умудрится до конца вечеринки ни на кого не наорать и ни с кем не подраться, миссию «присмотри за мелочью» можно будет считать с честью выполненной от и до.         — За победу? — Крис словно материализуется из воздуха, и их бокалы соприкасаются с легким приятным звоном.         — За нее, родимую, за что ж нам еще пить, — хмыкает Виктор, отпивая шампанское и косясь на Юрку, с мрачной рожей хлебающего сок. Плисецкий, впрочем, вскоре оставляет их одних, напоследок обозвав старперами, и целенаправленно чешет в противоположный угол зала — то ли к еде поближе, то ли от них подальше.         — А я уж думал, он после шестого места не придет, — голос Криса возвращает его к реальности. — Хотя у японцев этикет превыше всего. Виктор, проследив за направлением его взгляда, узнает в одном из новоприбывших того самого парня в очках, и в нем просыпается врожденное любопытство.         — Это кто? От смеха Крису шампанское попадает в нос.         — Склероз у тебя, Никифоров. Юри Кацуки, японец, приятель мой, помнишь, юниорами мы с ним вечно друг у друга медали перетягивали? Он еще меня на Skate America в этом году обставил, а в финале вот… Витя смотрит на понурого японского фигуриста, ускользнувшего из поля зрения своего излишне болтливого тренера, и ему становится стыдно. Надо, наверное, извиниться, да его извинения, по словам Якова, обычно звучат как издевательства.         — Хочешь, познакомлю?         — Да я вроде как уже, — он берет с подноса второй бокал и залпом опрокидывает в себя, чувствуя нереальное желание нажраться вдрабадан. Только вот нельзя.       Виктор не замечает, в какой момент кто-то словно дергает за невидимый рычаг, и унылое официальное действо превращается в сюрреалистически прекрасную вечеринку. Он успевает сделать лишь несколько кадров с танцевальной дуэли, когда Юри Кацуки, где-то посеявший пиджак и очки и только что в прямом смысле стоявший на голове, уверенной походкой направляется к нему и протягивает руку, приглашая на танец. Телефон выскальзывает из вспотевшей ладони, даром что в карман, а не на пол, и Витя понимает, что не отказал бы, даже если б захотел. Да он и не хочет.       Если одним словом описать происходящее, Виктор выберет слово эйфория; он абсолютно трезв и одновременно будто безумно пьян, а внутри щекочущим пушистым клубком расползается искристое счастье, от которого хочется смеяться. А еще у Юри уютные теплые руки, и сам он — огонь, то яростно лижущий сухие ветки костра под звездным небом, то ласково потрескивающий за каминной решеткой, и к нему мучительно хочется прикоснуться. Коснуться язычка пламени, согревая озябшие пальцы, раздуть бережно, охранять, чтоб не погас, как фитилек свечи, насквозь пропахший горячим воском, и просто смотреть. Пальцы Юри ласково убирают челку со лба, касаются щеки, а Виктор никогда и ни у кого не видел такой прекрасно искренней улыбки. Лед, плавясь, трескается на мелкие кусочки; весна приходит в декабре, принеся с собой задорно-звонкий перестук капели.       Наутро Витя помнит, как едва не врезался затылком в стол, когда Юри слишком резко наклонил его в танце, и как на мгновение перехватило дух, когда тот дернул его обратно, прижимая к себе, и он слышал стук его сердца под рубашкой, наполовину залитой шампанским. Витя помнит, как оказался в его объятиях, и из-под ресниц едва не посыпались искры, когда Юри неожиданно влетел макушкой прямо ему в подбородок. Витя помнит, как звездами сверкали глаза Юри, когда он звал его к себе в Японию, и как что-то дрогнуло внутри, лопнуло натянутой струной, жалобно, надрывно, когда Юри, обвив руками его шею, выпалил:         — Будь моим тренером, Виктор! А Виктор услышал только «будь моим».       На ресепшен отеля и в аэропорту он невольно озирается по сторонам, безрезультатно выискивая в толпе черную лохматую шевелюру, а в самолете устало улыбается, просматривая оставшиеся в памяти телефона видео и фото. Он помнит и злющего встрепанного Юрку, обзывающего Юри неудачником, и Криса, на пару с Юри устроившего представление на невесть как попавшем в банкетный зал шесте для стриптиза, и толпу народа, заснявшего это восхитительное безобразие на камеру. Он не помнит Юри на льду, но не хочет смотреть его выступление в записи. Они же встретятся на чемпионате мира, правда?       Когда на последней перед отлетом в Токио совместной тренировке Виктор невзначай спрашивает Плисецкого про Юри и его прокат на финале гран-при, тот щетинится иголками, но все же выплевывает:         — Дорожки — шик. Прыжки — говно. И, разогнавшись раза в полтора сильнее, чем надо, заходит на любимый четверной сальхов; закономерно едва не падает на лед под гневный вопль Якова с другого конца катка, громогласно огрызается в ответ. Виктор, включив музыку в наушники, повторяет каскад из второй половины короткой программы и не ждет следующего сезона, к которому по привычке уже начал готовиться. Медали с годами становятся тяжелее, их ленты превращаются в удавку, ах, Виктор Никифоров, вы еще не уходите на покой? Да не стесняйтесь, мы подождем. Лед не может согреть даже тех, кто в него влюблен. И дыхания жизни подарить не способен.       В Токио цветет сакура, похожая на облака из сахарной ваты, и Виктор покупает себе сезонный кофе с нарисованным на стаканчике вишневым цветком. В Токио уже знакомые репортеры с выученными наизусть вопросами напрасно ждут от него новых ответов. В Токио весна, которой на него дохнуло три месяца назад. Юри Кацуки не заявлен в списке участников, и Виктору, вновь слышащему одинокий плач в темноте, кажется, что Юри он зачем-то придумал.       Не придумал. Витя жадно смотрит на экран телефона, то и дело нажимая на повтор, и слушает свою историю в чужом эмоциональном пересказе. Витя смотрит на Юри, своим катанием медленно выворачивающего его наизнанку перед самим собой, и проверяет в паспорте срок истечения японской визы. Витя смотрит в круглые от удивления глаза Якова, с блуждающей улыбкой сжимая ручку чемодана, и, как в старые добрые времена, рассказывает ему правду. Снежный шар, задетый локтем, разбивается об пол гостиной, разлетевшись на сотню ледяных осколков; Витя смотрит на удаляющийся аэропорт Пулково в окно иллюминатора, и ему не жаль, что в Японии не бывает северного сияния.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.